Пожухлая трава сохранила протоптанные во времена далёкие дорожки. Антон понимал, что следов не разглядеть, и если даже обнаружатся таковые, попробуй догадайся, когда они образовались и кем оставлены. Вроде тарантулы выползают из своих убежищ поздним вечером, ночью и мелькают перед глазами стремительными бесформенными пятнами. А этот выбрался на тропинку и нагло ждёт. Антон топнул, тарантул сместился влево на ширину ладони и замер – пропускать незваного гостя не пожелал. Антон топнул сильней, и паук нехотя удалился в траву, не пожелав вступить в битву с заведомым исходом.
Антон понимал, что на станции никого быть не может – на сегодня и в предыдущие дни никому сюда маршрутник не выдавался. Но уж слишком, слишком безлюдными выглядели эти нестареющие трущобы. Возможно, сомнение вызывал контраст между вполне жилым видом строений и полным отсутствием здесь признаков пребывания человека.
И дело не только в этом. Устинов уже два раза подчеркнул возможность появления некого Му-Му – личности весьма занятной и, безусловно, опасной. Это первое. А второе – появиться этот самый Му-Му мог с группой коллег криминального толка, и коллег этих назвать занятными оснований не было, а что касается опасности, то здесь они могли дать значительному фору своему организатору и вдохновителю. Просто так или из чисто романтических побуждений никто пустыню, да ещё в запретную зону не пойдёт. Скорее всего, он воодушевил своих соратников красивой и броской легендой, включающей солидную материальную мотивацию. Так что ребята будут землю рыть и рогами, и копытами, и зубами, и когтями.
Свежепобеленная будка, окрашенная металлическая лестница. Наверху дверь. Антон поднялся, осторожно ступая на каждую ступеньку, зашёл. Довольно светлая комната, на окнах скученные и перевязанные лентой чёрные шторы. В стене амбразуры, и в них глядят два старых проекционных аппарата. Теперь понятно, что там, на улице, за ряды стульев. Нечто вроде летнего кинотеатра. Тогда должен быть экран. Но экрана нет. Есть только неказистая решётчатая конструкция, хорошо видимая в сквозную нишу, на которой он, надо полагать, закреплялся. А может, это только имитация конструкции. Где же смотрели кино зимой? В это время года здесь несладко – до минус тридцати и ветер с песком. Где "здесь"? Такой вопрос задал себе Антон. И в ответ усмехнулся.
Здоровенная бобина, даже с плёнкой, была аккуратно заправлена. И пыли не было. Чёрт побери, но не может же всё это быть плодом воображения, галлюцинации? Очень хочется верить, что не лежу я где-то в госпитале, накачанный транквилизаторами… Но и реальностью это не может быть: пыль где? И нельзя задать даже шёпотом далеко не риторический вопрос: и когда же всего это кончится? Ибо понимаешь, что в лучшем случае – нескоро.
Управлялась штуковина несложно. Что тут мудрить? Антон нажал тумблер, замигала и набрала силу яркая проекционная лампа, аппарат загудел, зашелестел, бобина тронулась, нехотя совершила несколько оборотов и вышла на равномерное вращение. Антону стало не по себе. И не потому, что аппарат заработал. Источник питания – где?
Снаружи раздался грозный нарастающий рокот, напоминающий запуск самолётного реактивного двигателя. И затем прозвучал взрыв. Антон смотрел в амбразуру и не шевелился. Не было там ни стульев, выстроенных в ряд, ни конструкции для размещения экрана. Огромное поле, гигантский костёр, дым, вдали что-то огромное, извергающее языки пламени и… бегущие, одетые в чёрную одежду горящие люди. Некоторые падали и не вставали. Некоторые вставали и продолжали страшный факельный путь. Из огня вырвался тягач стариной конструкции, весь облепленный огненными языками, рванул резко вправо и исчез в дыму. Антон почувствовал – холодный пот ручьём бежал по спине. Хотелось орать от отчаяния и ещё более хотелось исчезнуть, убежать, улететь, как угодно самоликвидироваться с этого проклятого места.
И ещё Антон подумал: те, что на тягаче, прорвались? И ещё он зафиксировал, что горящих людей уже нет. Из тех, кто бежал в его сторону, никого не осталось. Никого. Были видны отдельные догорающие "кочки", и Антон не хотел ничего додумывать и дорисовывать.
И наступила тишина. Аппарат не гудел. На улице не грохотало. Бобина кончилась. И только лампа горела. Антон нажал выключатель. Всё! Словно ничего и не было. На полке у стены лежала открытая пустая коробка от киноплёнки. И две закрытых. Антон попробовал на вес – не пустые. Повозился, снял бобину с аппарата, положил в пустую коробку. Достал из боковой сумки большой свёрнутый брезентовый пакет, тряхнул, уложил в него находки и направился к выходу. По ступенькам, хоть путь и проверенный, ступал осторожно.
Глава 19
Я устал. Мы всё устали. И всё же. Позволим себе некоторые вольности. В мыслях. Мы предполагаем – как же без этого? – самые разнообразные варианты развития своей собственной судьбы, вплоть до самого печального, закономерного и неизбежного, что нас вообще-то тем меньше волнует, чем выше значимость решаемой нами задачи. Видимо, жизни противостоит нечто большее, чем смерть, и именно наличие этого большего позволяет назвать существование жизнью. И всё же по-детски хитро, по-взрослому изобретательно обходим, огибаем, обползаем, замалчиваем пугающие нас своим несоответствием нашему мирку умозрительные прогнозы.
Рой заставил себя отвлечься от обыденности, обратить мысли к тому, чего долго и трусливо избегал. Главное – улыбка и немного фривольности. Ну, предположим, надо же такому случиться, шторки задёрнулись. Чувство времени отсутствует, и потому эта категория в данном случае нас не интересует, мы её не используем в ходе нашего фантастического – пока! – превращения. Прошло мгновенье – а длиться это мгновенье может сколько угодно – и твоё сознанье или часть его просыпается. Ты осознаёшь своё я, но без всякого на то желания и согласия падаешь в рвущий душу мрак и надеешься, что чёрный колодец – это и есть обещанный туннель.
Однако что-то не так. Даже слабая искорка света не блеснёт, ничего не светит, не мерцает, не зовёт и не притворяется путеводной звездой. Ты падаешь стремительно и чувствуешь: тело уже перестало быть привычным, родным и послушным, оно уже не принадлежит тебе, оно не принадлежит никому. Но тебя это не сильно расстраивает, ты его не ощущаешь и даже впадаешь в несвойственную тебе ересь: а нужно ли оно тебе это тело – обуза да и только. И хотелось бы испугаться – по сценарию положено – но нет страха.
Ты уже не знаешь, что это такое. Чувство полной и оскорбительной беспомощности, но всё же вызывавшее поначалу хоть какие-то слабые нотки протеста, сменяется осознанием полной неизбежности и необратимости происходящего: компромисса нет, сопротивляться бесполезно, просить – поздно, только и осталось – смириться. И тебе не жалко себя, потому что жалость – та же скрытая слабость, предполагает ответный ход судьбы в виде надежды. Но и её нет – надежды.
Нерешительные, робкие первоначальные попытки хоть как-то зацепиться за густую темноту и остановить падение тщетны, и повторять их – значит выставиться напоследок во всём своём ничтожестве. Ты уже растворился и в этом колодце, и в этом мраке. И только какое-то маленькое и строптивое "я" навязывает остывающему мозгу крамолу: "Но это же глупо, парень, нелепо! А как же те, кто верил и сейчас верит в тебя? Ведь было же и тебе что-то дорого? И ты тоже был кем-то ценим? Зачем же так!" Но почему "был"? Что за чушь! На миг ты забыл, да, забыл: теперь всё для тебя только в прошлом. Потому и возмущаешься, но длится это проявление строптивой наивности недолго.
И ты уже думаешь о другом: должен же быть где-то конец этому холодному колодцу и этому бесконечному падению, неумолимо превращающему твой многосложный мир в паническое унизительное ожидание? И ты не хочешь ждать и рвёшься вверх. Этот сильный отчаянный рывок замедляет стремительный спуск и несёт тебя куда-то вниз и в сторону, но точно – не на дно, и оказываешься ты во власти странного ощущения: падая, поднимаешься.
И вспыхивает свет – неожиданно, слепит тебя, но ты уже осознаёшь: что-то произошло – лучшее – худшее, оценивать рано, – но это уже не страшный полёт.
И ты, поняв и согласившись, что всё для тебя теперь только в прошлом, осознаёшь: теряется память. Часть тебя уходит, как луч света в темноту. Основные воспоминания ещё с тобой, но ты уже не можешь восстановить детали прошлого, в голове твоей больной нет фона: пустота, и в ней возникают большие яркие картины. Они ничем не связаны между собой: лоскуты, вырванные из ткани сознания наугад, случайно. И они постепенно меркнут. И ты превращаешься в точку, осознаёшь себя частицей, которая настолько одинока, что даже не может поверить, если ей кто-то скажет, что, кроме неё, ещё что-либо существует.
И вот – опять свет. И вот дым. Частица взрывается, и ты прощаешься со своей нелепой сингулярностью. Ты чувствуешь жар, боль, к тебе бегут какие-то существа, и ты пока не знаешь, что ты такой или почти такой, как они. И опять выскакивают из мрака картины, за ними колышутся серые волны, и ты хочешь, чтобы эти волны докатились до твоих ног, поднялись выше и полностью поглотили и наполнили тебя. Ты хочешь этого, потому что ты пуст, ты весь высосан этими превращениями, и без этих волн, у тебя нет памяти. И лишь волны могут наполнить тебя недостающим содержанием.
И навалилась прохлада, и закружился хоровод прошлого, и ты оживаешь и осторожно пытаешься идти, с опаской оглядываясь на чувство полного одиночества, которым ты только что был заполнен. И слышны голоса. Чужие голоса. И говорят о тебе. Ну, вот оно долгожданное… И ты тоже начинаешь много и нелепо говорить. Но на тебя никто не обращает внимания. И яркие лампы слепят глаза, и маячат расплывчатые фигуры. Что-то звякает, кто-то тихо переговаривается…
Из тумана выныривает палец и решительно опускает тебе веко левого глаза, бесцеремонно его отворачивает, через мгновенье и палец, и рука растворяются в сером облаке, заполнившем эту непонятную комнату. Тебя не устраивает этот новый дом, но ты не выказываешь неудовольствия по той простой причине, что сравнивать тебе это жилище не с чем: нет памяти.
И позже тебя о чём-то спрашивают, ты пытаешься ответить – вяло, нерешительно, невпопад, трусливо пытаешься угодить спрашивающему, и у тебя это получается плохо: в голове шум, каша, тени мелькают расплывчатые. И ты один. Совсем один. И время вернулось к тебе. И тело вернулось к тебе. И память твоя яснеет с каждым днём. И ты не понимаешь, что происходит, с недоумением ловишь взгляды, полные сожаления и отмеченные явным страхом, не приемлешь тюремно-больничный режим, тебя окружающий, постепенно перестаёшь верить, что стал жертвой некого таинственного заболевания, и вскоре понимаешь: проблема не в том, что тебя не хотят выпускать из этого странного дома. Она в том, что тебя отсюда нельзя выпускать. Нельзя. И ты понимаешь, что тебя обманывают, и ты обманываешь, и делаешь вид, что слегка сомневаешься, но в целом веришь. А сам лихорадочно гоняешь в своём сознании бесконечные версии объяснения случившемся, стараешься, пытаешься и всё равно не можешь представить, что же такое с тобой могло произойти. И твои попытки тщетны, ибо никто на протяжении твоей жизни даже и не намекал на такой исход.
Тогда, ранее, когда был другой горизонт и другие расстояния, ты позволял себе смелость снисходительно рассуждать о рождениях, перерождениях и, конечно, о биохимической миграции атомов. Ты даже допускал пролонгацию существования части сознания при полной потере его индивидуальности. И последним снисходительно подчёркивал: это мероприятие не личностное, и потому не надо быть наивными – никакой другой жизни нет и быть не может. А те видоизменения, которые происходят, к тебе уже не имеют никакого отношения, твоего осознаваемого эго здесь нет и быть не может. Твоя роль выполнена. Оставь надежду вся сюда входящий. И вот получилось, что ты и "оставил", и "вошёл", и себя драгоценного сохранил. Вот это пассажик! И лежишь ты больничной койке, волнуешься, конечно, но осознаёшь всего того кошмара, о котором дано пока знать только немногим.
И, возможно, придёт момент, когда ты с этим кошмаром ознакомишься. И называется этот кошмар – "клон", "двойник" или ещё как-нибудь. Тебя включили, ты как бы пробудился. Но точно помнишь – не засыпал. И не можешь ты сбросить тяжестью непонимания, растерянности, разочарования, обиды за столь беспардонное обращение. Но существуешь. Ты будешь долго думать и без сомнения что-нибудь, как креатура мыслящая, придумаешь. Потом опять придумаешь, потом опять… Всё у тебя наладится. Но ты всё равно будешь существом ниоткуда, и, если программка твоя саморазвивающаяся, я желаю тебе, что б ты никогда не дошёл до осознанного желания ответить на вопрос: ад – это только для людей или имеются другие варианты?
Стоп. Улыбочку убираем, с фривольностью расстаёмся, минуту-другую сожалеем, что проявив непозволительную слабость, сдуру залезли в эти дебри. Не попрощавшись, уходим – из тёмного нарисованного леса. Мы затронули закрытую тему? Нет. Кто ж её закрывал? Пожалуйста, дерзайте! Если не поплохеет.
Глава 20
Господин проверяющий, он же старший инспектор Голицын, уже явно перегнул палку: разбор полётов превратился в нескрываемое хамство. Игорь уже собирался корректно поправить чрезмерно требовательного начальника, но не успел.
Как ни странно, терпение кончилось у Антона, и он резко бросил:
– Не ругаться матом при дамах!
Инспектор Голицын, он же господин проверяющий, воровато оглянулся по сторонам и отработанным движеньем руки совершил привычную рекогносцировку: проверил, застёгнута ли ширинка. Ширинка была застёгнута. Но и дам не было.
– Молодец, наш человек: требователен к другим, прост в обращении с младшими по чину, а, главное – молодцеват и суров одновременно, – тоном, не обещающим ничего хорошего, сказал Антон. И после паузы добавил: – Слушай, ты, жук штабной, будешь воду мутить, ребятам нервы мотать, я тебя замочу и улитану скормлю. Ты меня понял?
И взгляд. Игорь, хотя работали вместе месяц с небольшим, уже знал этот взгляд. Всё в нём присутствовали и глубина не по возрасту, и жёсткость (не путать с жестокостью), и слабо уловимая смешинка и готовность ко всему. Игорь ещё при знакомстве так для себя и определил: "ко всему".
Господин проверяющий, видимо, растерял ещё не всё свойственные человеку разумному рефлексы и сообразил, скорее, почувствовал, что жить ему осталось секунду, может, две. Не стал тянуть, быстро принял решение и кратко и чётко ответил:
– Понял.
– Очень хорошо, – спокойно отреагировал Антон, – Мутация, как говорят товарищи учёные, бывает и обратимая. Так что, господин инспектор, друг Оболенского, держите хвост пистолетом. И давайте работать, а не дурака валять. – И затем насмешливо: – А то кто будет планету защищать? Я что ли?
Представитель Центра стоял и молчал. Хорошо, что не стал перечить, очень хорошо, подумал Игорь, всё ещё не поняв поведение Антона. На лице инспектора не было злости, обиды – только искреннее раздумье. Возникло на мгновенье впечатление, что такая реакция стала неожиданной и для Антона.
И опять: вот оно – блюдо наше любимое и ставшее уже почти привычным. Игорь глянул на Антона и понял: тот тоже почувствовал. Одежда мгновенно прилипла к телу, что незамедлительно заставило ещё раз проклясть судьбу и то место, куда она так немилосердно забросила. Воздух стал плотным, как… Игорь в тот самый первый раз подобрал такое определение: как разбавленная вода. Вот таким он и стал. Послышалось громкое захлёбывающееся змеиное шипенье. Игорь использовал "зашкворчало". Прошла одна волна, затем другая. Жидкая вода толкала, тянула, покачивала, но за собой не увлекала. Игорь расслабил ноги и настроился пружинить. Антон крутанул несколько раз левую ногу на носке и погрузил ботинок в песок – на всякий случай. Ведь случаи бывают разные! Контролёр забеспокоился, сник и стал рыскать затравленными глазами. По опыту было известно: ещё немного и начнёт искажаться голос.
– Спокойно, инспектор, это местные сюрпризы, – сказал Игорь.
– Стойте и не дёргайтесь, упадёте – поднимем, – добавил Антон, реализуя какую-то пока непонятную задумку.
Вот и звон в ушах, вот и первые лоскутки над землёй медленно закружились. Инспектор открывает рот и что-то пытается сказать. Его голос звучит, как замедленная запись. Антон смотрит на него: побежит или не побежит? Не побежал. Это хорошо – нельзя бегать, прикинул Игорь, а то пришлось бы высокопоставленному кадру давать подсечку. Не от кого бегать. И некуда бежать. Терпи, брат, терпи, сейчас черняк придёт, может, зёрна выпадут. А может, и нет. Получилось "нет". Ощущение плотности прошло, лоскутки растворились в воздухе без следов, подул ветерок, и стало легче телу и душе. У строгого господина глаза – как у глушенного карася. Ох, теперь расскажет на большой земле: там такое, там та-ко-е…
– Пойдёмте, – не понятно, к кому обращаясь, тихо сказал Антон. Развернулся и пошёл к лагерю.
Игорь глянул на небо – чисто, без сюрпризов, "кина не будет" и двинулся за ним. Горячий песок неприятно грел ступни. Он оглянулся на инспектора, всё ещё пребывающего в явном замешательстве.
"Психиатры отмечают интересную деталь, – подумал Игорь, – есть две категории людей, которых объединяют общие черты: склонность к мании величия и отсутствие мук совести и чувства вины. Это преступники и политики. Неужели и этот из таких? Не хотелось бы иметь такой фрукт рядом. Ведь Антон его действительно завалить может. Этого ещё не хватало. Я понимаю, что может. Но не упреждаю ни словом, ни действием. Может, я этого хочу? Город всё спишет? Если это так, надо сей край покидать. Стоп. Во-первых, это не так: я просто допускаю возможные, в том числе и маловероятные модели развития событий. Во-вторых, кто ж меня отпустит? Его выпустят, а меня – нет".
Антон, шедший впереди, вдруг остановился, повернулся, доброжелательно рассмеялся и, обращаясь к пребывающему, как хотелось надеяться, в глубоком раздумье проверяющему, громко сказал:
– Господин инспектор! А почему б в последний путь не на лафете?
Игорь окончательно понял, что Антон намеренно нарывается на скандал. Но зачем?
И господин из центра вдруг совершил над собой удивительную метаморфозу: горько улыбнулся.
Игорь даже растерялся: опять на Город списывать? В любом случае такое поведение вызывает удивление и даже заслуживает похвалы. Значит, не всё потеряно? Или я обозлён? Или я наивен? Или просто устал? Я думаю о чём угодно, только не о том, ради чего я здесь нахожусь и в чём упрямо не хочу даже себе в глубокой тайне от всех признаться. Дайте мне дно, и где моя подводная лодка!