Сэвен взял из рук хамернапа листы индигоферы и со всей силы начал их тереть, как будто огонь извлекал или растительную душу, но ни души, ни огня не появлялось пока.
– Помните, Допс, сколькие народы погибали в бесславной охоте на индиго…
– Да, Сэвен…
– Сколько детей не выросло, потому что они не смогли перестать тереть эти листы…
– Не понимаю, к чему ты…
– А вот к чему.
Стратег поднял руки, и все смогли увидеть, что у него все ладони в синем, что там индиго осталось – у него на коже.
– Видите?
– Синий, – пролепетал ошарашенный хамернап.
– О чём это говорит?.. Люди не могут видеть готовый цвет в своих мечтах, фантазиях, галлюцинациях, в человеческом воображении есть только память о предметах, о действиях, то есть там цвета моих состояний, но я не создаю их, а продумываю. Я не могу создать цвет в своей фантазии, как бы ни пытался, это же физика, цвет – электромагнитное излучение, предметы не могут вместе с излучением нырнуть к нам в голову…
– Не могут нырнуть, – повторил хамернап зачарованно.
– Поэтому в Паредем я никогда не смог бы получить синий, сколько бы ни тёр эти листы! И это был хороший контроль над моим состоянием: если бы однажды я добыл синий из листа, это могло бы означать две вещи: либо это реально – то, что там происходило, то есть не было моей фантазией…
– Либо? – не выдержал хамернап.
– Либо я нашёл способ как-то вытянуть Паредем в реальность, то есть материализовать изначально чистую, свободную от материи мысль.
Сэвен ещё раз продемонстрировал свои синие руки.
– И теперь вот, вуаля, добро пожаловать к людям! Доктор Фарул, очень спокойно снимите с меня катуши…
Он тем же бравурным тоном выговорил последнюю фразу, подмигнул хамернапу и упал на пол без сил.
БОЛЬШАЯ ЗЕМЛЯ Конец мысли
Сэвен держал за руку совершенно плотного, проявленного хамернапа, который так разволновался от всего случившегося, что теперь не хотел выбираться из своего рукотворного домика – он закрыл ладонями лицо и не выходил.
– БомБом, прости, я тебя не предупредил, просто не хотел напугать… Тебе тут понравится, подружишься с моим старикашкой Тщетом, он хоть и зануда, но тоже небесполезен… Ты не в обиде?
– Мне нравится вам служить, – пробурчал хамернап, не убирая ладоней.
– И хорошо. Будешь у меня камердинером или лучше так и будешь хамернапом. Устраивай себе печки, где захочешь, развешивай носки, готовь коктейли, хотя вот с живительными жижами у нас не очень тут хорошо…
– Но деревья тут есть? – спросил хамернап, выбираясь осторожно из своего домика.
– Деревья есть, если мало будет, ещё посадим. А теперь ты мог бы посмотреть большую печку в соседней комнате, у нас она называется "камин", можешь поколдовать над ней, как ты любишь.
– О, я так рад, хозяин!
Хамернап убрал ладони от лица, подпрыгнул, исследуя новый вес своего тела, и побежал в соседнюю комнату.
Сэвен проводил его довольным взглядом и обратился к доктору по эмоциям, который сидел тут, приятно увлечённый как всегда (изучал торшер):
– А вы, доктор Фарул, спасибо, что помогли мне создать эту полную прагматизма альтернативную историю для Паредем, иначе я бы эту часть своей памяти никогда бы сюда не перетащил. Знаете, меня как человека все эти фонарики, броны никак бы не заинтересовали, а вот ущемление моего достоинства, спекуляция на мне – такая эмоция людей вроде меня хоть в предыдущую жизнь вернёт!
– Верно, ты быстро смог вспомнить, и тут катуши хорошо помогли, и синий…
– И вы не жалеете, что со мной пошли?
– Я далеко не в убытке: всегда хотел посмотреть, какие у них тут эмоции, у людей.
– С эмоциями тут не очень хорошо, но, думаю, вам в первое время чисто в сравнительной форме мало не покажется… Там для вас комната приготовлена и кабинет, в кабинете вы сможете принимать посетителей, вести психологические практики, пока мы тут с вами торчим, надеюсь, это ненадолго.
– Премного благодарен, Сэвен.
Стратег выправился и поправил несуществующую шляпу. У него на лице заиграла какая-то счастливая мысль.
– А теперь…
– А теперь тебе пора сделать то, для чего мы всё это затеяли! – поддержал Допс.
– Доктор, я немного смущаюсь. Я же о ней почти всё знаю, это нечестно…
– Не обнадёживайся. Женщины феноменально переменчивы.
ТОЛЬКО НЕ ОСТАНАВЛИВАЙСЯ, ГОВОРИ Завершение, оно же начало
…И дальше Сэвен шёл по кругу в своей голове, а Ши сидела напротив него, она сидела тут, и он бился об неё, как мотылёк о свет, становясь вечным…
– Ладно, не переигрывай, милая. Да, я шёл по кругу в своей голове, но Ши не там возникла. Она пришла сюда как человек, она вот тут сидит, напротив меня. Она меня ещё не знает, и мы не будем вспоминать, и мы будем обычными людьми, заново встретимся, но впервые. Только прошу тебя, пусть она не будет такой чудной, как в Паредем…
– Вот уж! Перестань болтать с автором! Сама решу.
… И они сидели в кафе среди исторических постеров, запертых в композиции растений и цветов, среди табачных эпитетов и передёрнутых занавесок. Но он не ощущал всего этого так, как ощущал, что рядом сидела предначертанная ему женщина, сидела тут, тёплая, смешная, со своими идеями. Она сидела тут, среди размалёванных городов, смущённой геометрии времени (новые конусы событий) – она была тут не как константа, но как искомое, и хоть других условий в этой задаче не было, стратег готов был её разрешить.
– Скажи что-нибудь из своего. Как ты словами выражаешь…
– Город-бутылка без корабля; витрины наизнанку, манекены более дружелюбны, чем вся эта толпа; жизнь – конкурс на самую устойчивую иллюзию…
– Я скучал по такому.
Ши улыбнулась очень уравновешенно и продолжила тянуть коктейль, мяту мять и пережёвывать вафли, как будто о корневиновой диете никогда и не слышала.
На столе рядом с ними стоял пышный и благородный букет, собранный из веток индигоферы, созданный влюблённым мужчиной вне какой-либо стратегии, но по велению сердца. Он бы и промолчал, но любопытство одержало верх, Сэвен сделал непринуждённое лицо и спросил:
– Скажи, а о чём ты думаешь, когда слышишь про индиго?
– Мне кажется, где-то должен быть остров, то ли страна, но, скорее, остров, и там такой воздух цветной, что ли, синий, а всё потому, что там везде заросли индиго, и эта энергия синего заполняет всё, придавая жизни томление и взвешенность… Тебе это скучно слышать?
– Мне это счастливей всего на свете слышать. Прошу тебя, ты только продолжай, не останавливайся.
– Ладно… И вот там такие существа водятся, которые считают, что тот, кто научится видеть синий, умеет жить настоящим…
Сэвен смотрел, как слова выходили из её рта, он смотрел на неё сейчас и мечтал, чтобы она только не останавливалась, чтобы она говорила и говорила, создавая снова Паредем для них, корн, малибас, нгбору – да какая разница, как это называется, главное, что теперь они шли туда вместе…
РАССКАЗЫ
Когда я писала "синий", некоторые мысли отщепились и основали свои рассказы, которые к самой повести никакого отношения не имеют, кроме того, что я сказала.
АРАБСКИЕ ФОНАРИКИ
Стеклянный прямоугольник, немного света просачивается, тишина. Это начинается на закате: тонкие шершавые шорохи пробираются в уши, и через пару минут две волны смелых, просторных бабочек проносятся перед стеклом, так мощно – неожиданная эмоция, к которой готовился, выстраивал сюжет, а в итоге опять по-новому случилось снова мандраж, и снова солнце по-другому садилось, иначе раскрывались крылья у них.
…Он прожил тут двадцать девять месяцев. Успокаивался, когда приходило утро, а потом опять он начинал задыхаться, греметь, то ли расплачиваться за что-то историческое, то ли в круговороте биться, разыскивая свои устойчивые роли, и снова падал водой в помешанные океаны памяти. И снова протискивал себя по кускам сквозь тонкие норы давних ощущений, просматривая собственную биографию глазами павлиноглазок, тонкопрядов и этих гигантских мандариновошёрстных деточек, которых лёгкий ветерок гоняет по луковым старомодным цветам, выстраивая собственный рисунок пространства и времени – бабочную систему координат.
– Что-то в Ливане случилось?
– Она погибла.
Али прижимает острую горячую чашку к губе и старается не говорить с собой, это же так очевидно – молчать тут, в окружении луковых полей, среди абсолютного лета. Никого нет рядом, но эта первозданная мимика деревьев, этот разглаженный спокойствием грунт, этот пейзаж ошеломительной нежности, этот горизонт, выведенный подёргиванием сердца, катушки нервов, расставленные по порогам в ожидании дождя – это всё рядом застыло, здесь же, и смотрящий теперь встроен туда как часть.
Он не отказывался от страданий, он не просил лёгкости, но как они летают, не видя стёкол, – это же ни на что не похоже, это же молитва его, память, собранная из живых тел.
Али садится на потрёпанный коврик, закрывает глаза и так негромко, тихо произносит слова, что даже и звука нет, а только шорохи остаются около его рта.
– Это "серые" её взорвали?
– "Сахар холем". Они бомбили трижды в тот день.
– А люди?
– На них следы от фосфорных бомб.
Он опускает лицо и вытряхивает эти беспрерывные переговоры из себя, освобождает голову, но там словно прилипло всё к основанию, и ничего не сыплется. Надо продолжать. День за днём он неустанно трясёт головой в молитве, надеясь удалить эти наросты пульсирующие, эти испорченные звуки, которые ничему не дают пробираться внутрь – застряли и стопор, как будто бы оглох, и хоть в этой тишине окружающей не так много приятного, однако иногда хотелось бы и её расслышать.
Луковые поля. Тихонько наклоняются листья из стороны в сторону, как будто заигрывают друг с другом. Али закончил фард, сел за стол и теперь смотрит как чернокожая громадина Силена моет окно пластмассовой щёткой. Али смотрит на её жёсткие, коричневые волосы и чувствует, как они трещат от сухости, чувствует, как напряжены её руки толстые, как лапы адансония из Лунных гор. У него люди давно в созерцательной категории: они пейзажно-замысловатые, у них волосы как трава, глаза, позвонки, спина колесом проходит, груди как кокосы – спрятаны, на шее вверх – барабан, колени как кора древесная и из дикой природы бёдра. Силена после бабочек, слегка погодя, приходит, чтобы отмыть стёкла от этой сплошной красочной слизи, собрать эти разбитые тельца – выкинуть. Она приносит что-нибудь из еды, просит его поесть и пытается рассказать каждый раз пару весёлых историй о прошедшем дне. Он не помнит ничего из её рассказов, но он помнит, как она плакала однажды, увидев его судьбу.
Сегодня день закончен почти, и Али прижимается к вечеру открытой раной как к лечебному компрессу. Свет забился в лампы и больше не режет глаз показным оптимизмом, больше не вскрывает радужной бритвой отсутствие красок в его воображении. Но от вскрытия никуда не сбежишь: завтра день будет новый, и он, Али, продолжит копировать себя перекладными правилами общепринятыми из момента в момент, и он продолжит перерисовывать мир из мысли в мысль – запоминать его и, таким образом, видеть. Видеть, как утром разглаживается простыня небесная разноцветными картами, как ветер купается в листьях толстого дерева-бутылки, как лепечут продавленные лепестки каффры, как мелкие капроновые птицы претендуют на тень – и всё не то, однако он запомнит это целиком, общим фрагментом. Запомнит и затрясётся на своём ковре в исполнении ракаатов фаджра, надеясь, что у него из головы выпадет этот кусок нудной бессменной боли, останется внутри только поле, пейзаж и самават остроумно лилового.
– Как же ты знал её?
– Я знал. Она любила орехи сладкие, море и лошадей.
Да сколько можно! Вечер снова, и все звонки сделаны, написаны письма, и крошечный огонь в фонарике на столе беснуется замысловато – борется с ветром из окна. Али закрывает огонь ладонью и приближает лицо к нему, как будто тепло в себя пускает, и дым ползёт по его щекам, смешивается с дыханием – создаёт общее. Она любила очень фонарики, и он их возит с собой из страны в страну, из перемены в перемену, таскает на себе эти лампадки простодушно-узорные. Он их зажигает каждый вечер, потому что это его шестая молитва.
Такое дерево толстое стоит на земле, как на мысочках. Его кожа сломалась, потрескалась как история, как время развалилась на тоннели, которые ничего не значат и ни к чему не ведут. Но это неважно дереву, оно толстое и на мысочках торчит у всех на виду, и его принципиальные ветки видны в темноте даже. Али стоит около окна и наблюдает за деревом, а ещё за тем, как облака уходят на восток, и сверху открывается мощное серебристо-точечное полотно, вызванное то ли закатом, то ли вероятностью засухи.
– Ты рядом? Какие цвета теперь…
– Тамали маак. Поцелуй меня.
Он зажмуривается и видит её лицо юное: какая же она красавица, глаза тёмные, прищуренные по-детски немного, губы такие сложные, импульсивные, и родинка около носа. Он вспоминает: запах любимый, встречность, простоту, и как её волосы ощущениями заплетались у него в руках. Он помнит, какая она была верная, верная и внятная, но вместе с тем волшебник. И сыпалась фауна небесная на их головы, когда он целовал её в губы. А потом этот фосфор, она исчезла, но свет от неё остался здесь…
– Девочка моя. Родная.
Надо было уходить к ней, тогда ещё, три года назад, когда руки не двигались, и человек полностью застыл, как будто упал с крыши и лежит на земле, боясь пошевелить чем-то, боясь понять, что сломано, потому что сломано очень многое – с такой-то высоты летел.
Но он не ушёл тогда, его что-то тут, что-то его зацепило, сложно точно припомнить, наверное, бессилие или эгоизм, что-то не очень важное, ерунда, а только зацепило зачем-то, и он остался, не ушёл.
Теперь же, расхлёбывая мир, он не смотрел на него так уже, и не видны ему были эти радости, преодоления, восторг; не знакомы ему были эти женщины с вросшими юбками, которые сидели на крышах домов, исполняющих обязанности горы; прошлые картинки не работали почти, а настоящие с взглядом не сталкивались. Объёмность из глаза пропала тоже, а вокруг была почти всегда только эта пустота плоская, и не копился ни взрыв, ни ламинад в ней, а только нарывал нарост в голове у него, и боль конвульсиями имитировала жизненный пульс.
…Чистое стекло. Никакой слизи, ни дождя, ни отблесков, никаких пятен и вмятин нет, есть только чистота и сумрак. Али среди них. Берёт в руки фонарик, один из тех, что она купила в торговой лавке, когда они бегали в дождливый вечер за кибби и баба гануш. Там ещё горит огонь, там есть небольшое количество свечки, и потому огонь горит. Али смотрит на этот огонь, и какая-то мысль в нём копится, какая-то мысль или идея…
– Я попробую просто.
– Нам надо попробовать.
И он падает на ковёр и возносит к небесам салят-аль-магриб с тремя ракаатами, кланяется и дрожит, а когда закончено, Али к окну подходит решительно и раскрывает створки настежь, запуская внутрь вечерний тугой воздух. Потом он собирает по углам её фонари и выставляет их у стены вертикально, один на другом, вроде как придумывает что-то, замышляет. Али зажигает фонари и становится лицом к улице.
Время подкрадывается, а не подходит. Шорох издалека слышен, всё ближе и ближе подступает. Али сжимается и закрывает глаза, как будто сейчас должно что-то начаться, вот-вот… Он закрывает глаза, и через мгновение вдруг что-то лёгкое и щекотное врезается в него на непонятной скорости. Сначала это похоже на ветерок, но потом он чувствует, как его сдвигает в сторону некая аккуратная сила, и Али как будто несётся куда-то на плотной несуществующей волне. Как невесомость, человек висит там – нигде, пристёгнутый к мысленной ниточке, у него мокрые пальцы, тело, лицо, у него глаза из тысячи секторов, и в каждом – вспышка, вопрос:
– Что мне делать без тебя? Как мне?
…Кажется, закончилось теперь, шорох еле ощутимый над головой, и ему бы глаза раскрыть, а только страшно увидеть, что ничего там не изменилось. Но он открыл всё же, открыл глаза, голову приподнял и увидел, что вся стена облеплена бабочками: они сидели на фонарях, и из них слеплен рисунок, что ли, или цветок, или лицо женское.
– Бог услышал мои молитвы. Ты пришла.
– Теперь не бойся ничего, бабочки – хорошие переводчики.
Он знал, что она тут. Спросил, и бабочки мигнули крыльями, а может ему это показалось. Но бабочки мигнули ещё раз, и вскоре рисунок как по линии начал растворяться в воздухе цветными пятнами.
Огонь в фонарях подрожал и выровнялся. Али встал около окна и увидел, что там струилось луковое поле, там толстое дерево, смешное такое, росло, похожее на бутылку, и ветки из этого дерева, напряжённые, торчали, как будто принципиальные ветки. Лиловая рассветная погода карабкалась от глаза внутрь. Это красиво было, и он чувствовал, как это красиво, он видел глазами снова – ожил как будто.
…В положенное время Силена пришла исполнить свои обязанности по хозяйству. Подойдя к стеклу с тряпкой по привычке, она сморщилась в кулачок и стояла так, пока не поняла, наконец, причину своего смятения:
– Сегодня ни одного пятна тут! Вы сами убирались?
– Нет, этого не потребовалось, никто не разбился.
– Но как же они…
– Все спаслись. Силена, у меня просьба к вам.
– Да я с радостью, вы знаете.
– Можете купить для меня гирлянды? Много гирлянд. Все, что там будут.
– Но новый год ещё не скоро, к тому же вы его не очень-то и отмечаете…
– Это для другого мне.
Он замолчал, но потом очень тихо добавил:
– Это чтобы разговаривать кое с кем.
Так сказал и улыбнулся.
– Вы улыбаетесь впервые за столько лет, – заметила Селена.
– Теперь я буду чаще.
Силена кивнула, пожала плечами и пошла хлопотать по дому. А Али всё ещё стоял перед окном и улыбался, видя как снаружи там дерево вращалось по кругу, то ли изображая часы, то ли в силу характера, то ли действительно никак не могло определиться с тем, какие лучше позы избрать, чтобы сильнее походить на знак.
– Прости, что не отвечал. Я не понимал твоих сообщений.
…Лето смирилось, и только тишина медленным вакуумом окутывала уши, обдуманно так, осторожно, как будто скрывая, что давно уже умеет говорить миллионами голосов.