Башня птиц. Авторский сборник - Корабельников Олег Сергеевич 24 стр.


Лида отошла к окну, отвернулась, и в наступившей тишине стали слышны привычные вечерние звуки: внизу играли на баяне, громко пели, то и дело выскакивали в коридор, шумели там и дрались. А наверху завели магнитофон, он орал на полную мощь своих мегаватт, и кто–то плясал, да так, что дрожал потолок и качалась люстра. За этим шумом Глеб не сразу расслышал знакомое трио за стеной: высокий женский, басовитый мужской и тонкий детский. Глеб попытался вспомнить, какие же лица у соседей, но так и не вспомнил, покачал головой и прикрыл плотнее дверь в комнату.

Сел рядом с клеткой и долго слушал, как шуршит птица, стучит клювом о прутья, попискивает, а потом открыл дверку и просунул туда руку. Птица забилась под его пальцами. Он неловко схватил ее поперек туловища, она пискнула, ударила крылом, и он ощутил прикосновение его на коже, сухое, мягкое, теплое. Он вытащил птицу из клетки, не переставая удивляться тому, что пальцы сжимают пустоту, воздух, ничто. И это ничто билось в его ладонях.

- Ой, какая красивая клетка, папа! В ней птица будет еще красивее!

Игорь стоял рядом, в пальто, в шапке.

- Пожалуй, - согласился Глеб. - Хотя клетки никого не украшают. Может быть, ты ее отпустишь? Жалко держать в неволе.

- Она же замерзнет. Пусть поживет у нас до весны, а потом отпустим.

- Сейчас же иди и разденься, - сказала Лида. - Наглядишься еще на свою птицу.

- А ты завидуешь Игорю, - сказал Глеб, когда сын вышел. - Будет ему теперь от тебя на орехи.

- Ты считаешь меня такой мелочной? Все равно я вашу птицу задушу.

- Уже и нашу…

Они и в самом деле чуть было не рассорились, но зазвонил звонок, и Игорь впустил Женю.

- Ага, вся семья в сборе. Ну и прекрасно. Держи, Игорь, это конопляное семя. Глеб, в твоем доме опять не пахнет кофе. Лида, я страшно голоден, только что из больницы, даже домой не заезжал…

- Ну и шума от тебя, Женька. Что ты за человек.

- Я сейчас что–нибудь приготовлю, ребята, - сказала Лида. Посидите немного.

- Ну что, надумал? - спросил Женя. - Как Лида отнеслась ко всему этому?

- Как? Пошла готовить гарнир для этой птички.

- М–да… А ты знаешь, я тут кое о чем раздумывал, но пока выводы делать рановато, материала не хватает. Надо бы эту птицу показать как можно большему числу людей. Элементарный тест.

- И к чему это?

- Да я и сам не знаю точно. Кажется, я начинаю понимать, что это за лампочка, может, ты и сам поймешь… В общем, рановато для выводов.

В дверь забарабанили.

- Открой, Игорь! К нам.

В комнату даже не вошел, а скорее вбежал незнакомый мальчик. Худой, зареванный, он уже не плакал, но дрожал всем телом. Вслед ему доносились крики, отборная пьяная ругань раздавалась из–за двери. Гремели кастрюли, на истеричной ноте визжала женщина.

- Папка дерется, - сказал мальчик, - он там маму бьет.

- Пойдем, Витя, - сказал Игорь. - Я тебе птицу покажу.

Он подвел мальчика к клетке, они присели на полу, и Глеб увидел, что мальчик перестал дрожать и сосредоточенно уставился в пустую клетку.

- Вот и еще один зрячий, - тихо сказал Глеб.

- Кто это там так буянит? - спросил Женя.

Глеб пожал плечами.

- У них так каждый день. Никак мир не берет. Из–за этого шума отдохнуть нельзя.

- Да ты хоть выясни, в чем там дело. Смотри, как мальчишку напугали. Может, помощь нужна.

- И без нас разберутся. Еще схлопочешь по шее от таких.

- А ты и напугался. Дай–ка, я сам схожу.

- Перестань ты, Женька, в самом деле. Ничего с ними не случится, успокоятся. Пойдем на кухню, уже кофе готов.

- Э, нет, я все–таки схожу. И знаешь что? Вот как ты думаешь, есть у этих людей лампочка для птицы или нет?

Глеб хмыкнул и промолчал.

- Ну ты подумай, подумай.

- А ты меня с ними не равняй.

- Я не равняю, но все же… Я схожу, а ты подумай, пораскинь мозгами. Если сам не дойдешь, я тебе скажу потом, на ухо.

- Не надо, - сказал Глеб. - Не надо говорить. И так ясно.

Он прислонился к косяку и молча смотрел, как Женя вышел и позвонил в соседнюю дверь. Кажется, он понял, в чем тут дело, но это открытие не принесло ему радости.

Мастер по свету

Человек по имени Николай умирал. Он еще не знал об этом, потому что никто и никогда не знает час своей смерти. О нем говорили просто: еще жив. Точно такие же слова можно было сказать о любом человеке. Разница была во времени. Николаю осталось жить совсем немного.

Он лежал в палате и прислушивался к голосам. Одни из них приходили из коридора, а другие - откуда–то изнутри, словно в голове жили маленькие человечки и нашептывали что–то тоненькими голосами. Еще была боль. Порой казалось, что боль - это тоже человек, женщина, и живет она сама по себе в его теле, то маленькая, то большая, то огромная до чрезмерности, и Николай удивлялся: как же она умещается внутри и не заполняет собой всю комнату. Подходила сестра и делала укол. Тогда боль съеживалась и забиралась в какой–нибудь уголок и нудила оттуда, жаловалась, но уходить не хотела.

Юрий Петрович пришел на дежурство и стал знакомиться с больными. Подошел он и к Николаю, поздоровался с ним и взял его за руку, словно желая пожать ее, но на самом деле просто считал пульс. Он потрогал живот Николая. Пальцы его холодили кожу и заставляли боль подпрыгивать от радости.

- Ну, как дела? - спросил Юрий Петрович.

- Болит, - сказал Николай и добавил: - Сильно болит. И пить хочется.

- Пить–то тебе нельзя. Ты уж потерпи немного.

Он пролистал историю болезни, нахмурился и снова подошел к Николаю. Присел на краешек кровати и стал прикасаться к его груди никелированным диском. От диска шли прозрачные трубочки к ушам Юрия Петровича. Должно быть, он тоже хотел услышать, о чем говорят маленькие человечки.

- Ничего, - сказал он. - Все будет хорошо. Завтра будет легче.

Юрий Петрович не лгал. Он знал, что смерть - это и есть облегчение. Смерть убивает не только человека, но и боль. Наверное, оттого боль так жаловалась и бесилась. Ей тоже не хотелось умирать.

Потом он подошел к ребенку, лежащему на кроватке позади Николая. Ребенок был невидим Николаю, но зато было слышно, как кричал он и кашлял. Кашель был особый, он походил на лай охрипшей собачки. Николай не знал, как зовут ребенка, и не знал даже, мальчик это или девочка. Порой ему думалось, что это вообще не человек, а просто собачка.

Когда он закрывал глаза, из–под одеяла вылезали маленькие человечки, и Николай знал, что это те самые - из головы. Они были одеты в синие кафтанчики и вели за собой белую собачку - ростом с мышку. Человечки деловито копошились на его груди и втыкали в сердце копья, тонкие и острые, как иголки. Они впивались и разносились с кровью по всему телу. Николай хотел сбросить этих человечков и размахивал руками, но они проскальзывали меж пальцев и все кололи, кололи. А сестры говорили: "Ну вот, мух ловит больной, психоз".

Боль снова стала расти. Морфин терял силу, он отступал все дальше и дальше, а боль оттесняла его, разбухала, раздувалась, заполняла тело, и Николай уже не мог понять, что же осталось от него самого, если боль такая большая. Он поднял руку к лицу, и ему показалось, что это не его рука. Тогда он подумал, что эта рука принадлежит боли, и попросил сестру, чтобы она отрезала руку, но потом решил, что одной руки будет мало, и сказал, чтобы отрезали все тело. Все равно оно чужое.

Сестра сделала укол. Боль втянула голову в плечи, а руки и ноги - в туловище, а само ее тело сделалось маленьким и почти незаметным. Боль забилась в живот и от страха старалась не дышать.

- Как вас зовут, доктор? - спросил Николай.

И, услышав имя, спросил:

- Вы счастливы?

- Не знаю. А зачем ты это спрашиваешь?

- Вы последний человек, кого я вижу на Земле. Я уплываю, а вы остаетесь на берегу. И мне все интересно знать. Я говорю не слишком красиво?

- Не слишком. Ты кем работаешь, Николай?

- Мастером по свету. В театре. У меня была хорошая работа.

- Почему была? У тебя вообще хорошая работа. Я приду к тебе на спектакль.

- Спасибо. Но я умру раньше. Там, наверное, тоже нужны мастера по свету.

- Пожалуй, тот свет и без тебя обойдется.

- В книгах пишут, что перед смертью человек вспоминает всю прожитую жизнь. Мне кажется, что это неправда. Перед смертью человек думает о боли и еще о самой смерти.

- Может быть, ты и прав.

- Расскажите мне о себе, Юрий Петрович.

Юрий Петрович знал, что последнее желание умирающего надо выполнять, но он не любил и не умел рассказывать о себе и сказал коротко:

- Да вот, живу.

Ему стало неловко, словно он сам отделил себя от умирающего, сушу назвал сушей, а море морем. Отсюда, с берега, он смотрел на Николая и, хотя зрелище чужой смерти было ему знакомо, все равно каждый раз он чувствовал несправедливость и непоправимость гибели другого человека. И еще собственное бессилие. Это было хуже всего.

- Ты лучше сам расскажи о себе, - сказал он.

- Да вот, жил, - сказал Николай и даже попытался улыбнуться. - Я не боюсь умирать. Только отгоните этих человечков, они совсем распустились.

- Я попробую, - сказал Юрий Петрович, - но боюсь, что это у меня не выйдет.

- Вы знаете, однажды они принесли мне книгу и заставили читать. Почему–то это были "Отцы и дети" Тургенева. Я читал ее последний раз в школе, а пришлось перечитывать заново. Глаза закрываю, а она еще яснее. Строка за строкой, так и прочитал за ночь. Это очень мучительно. Скажите, так бывает со всеми?

- Бывает и такое.

- Я помню и сейчас последние строки: "Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце ни скрылось в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными глазами; не об одном вечном спокойствии говорят они, они говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной…" Но сам я не верю этому. А вот сегодня они бросают в меня копья. И все в сердце. Очень больно. И голова кружится. Одна кружится, а другая…

- Николай! - громко сказал Юрий Петрович. - Николай!

Он сжал его запястье, пытаясь найти пульс.

- Брадикардия… Маску! Атропин!

Через красную резиновую маску он вдыхал в легкие Николая свой воздух, а руками нажимал на грудь. Сестра вводила в вену прозрачные растворы и время от времени прислоняла фонендоскоп к ребрам Николая, слушала.

Николай не видел ни сестер, суетящихся рядом, ни врача, нажимающего на его грудь, словно бы изгоняющего смерть из тела. В это время он летел по черной суживающейся воронке, и не было сил вырваться оттуда, и не было времени, чтобы понять - в конце ждет смерть.

Но впереди засветилось, воронка расширилась, и его вынесло в светлую комнату. Движение замедлилось, Николай открыл глаза и увидел Юрия Петровича, склонившегося над ним. Лицо у него было потное, волосы прилипли ко лбу.

- Что ты чувствовал? - спросил Юрий Петрович.

- Я летал, - сказал Николай. - И знаете, о чем я подумал? Что смерть не приходит к нам сама, а люди летят ей навстречу.

- Ты не думай об этом. У тебя еще крылья коротки, чтобы так летать.

И потом добавил:

- Ты молодец, Николай. Ты здорово борешься. До последнего.

- Это не я. Я просто лежу и смотрю, как что–то умирает во мне. А я посторонний, гляжу, как в театре. Когда на сцене кто–нибудь умирает, я освещаю его прожектором, ярко, а потом медленно увожу луч в сторону и человек остается в темноте, но не сразу, а постепенно. Так и сейчас: я просто гляжу, как свет покидает мое тело.

- В театре только игра, а здесь…

- В театре тоже настоящее. Когда актер умирает, я верю в его смерть. Иначе это уже не театр… У меня работа очень важная. Я окрашиваю жизнь во все цвета. От моей воли зависит: быть миру розовым или фиолетовым. И кого высветить в первую очередь, а кого - только краешком луча.

- Ты почти что Бог. Не считая режиссера.

- Да, и того, кто придумал все это. Иногда я спрашиваю себя: кто придумал меня, кто освещает меня, кто заставляет меня жить так, а не иначе.

- Ну и что?

- Ничего. Так ничего и не придумал. В Бога я не верю. И в бессмертие тоже. Я просто уйду со сцены, а за кулисами - ничего.

- Ты хороший мастер по свету, Николай, но плохой актер. За кулисами тоже мир, только другой.

- Не все ли равно. Ведь только на сцене я - это я, а в костюмерной просто манекен, который можно нарядить в любую одежду и заставить жить любой жизнью.

- Ты веришь в судьбу?

- Я верю в то, что жизнь одна. Это как роль, плохая или хорошая, но единственная.

- Значит, от тебя самого не зависит, какую роль ты будешь играть? Значит, все от воли режиссера?

- Не совсем. Я могу порой отсебятину, но в пределах. Полоний не может превратиться в Гамлета прямо на сцене.

- Что–то мы с тобой, Николай, зашли неизвестно куда. Ты о себе расскажи. О жизни своей, о жене, ну вообще…

- Да что рассказывать. Воспоминание - это продление жизни. Я не хочу продлевать ее, я уже распрощался с ней. А теперь и с вами. Вы для меня последний краешек берега…

Николай замолчал и закрыл глаза. Юрий Петрович сидел на стуле рядом с ним и время от времени брал его запястье и считал пульс. Он знал, что когда–нибудь и он сам будет стоять на неразличимой кромке берега, медленно и неотвратимо уходя в воду. Он знал и не боялся этого. А пока он был спасателем, он стоял на сухом песке, бросал легкие пробковые бублики и протягивал руки, кидал веревку и подбадривал, как умел, тех, кто уходит. Он всматривался в лицо Николая, в его закрытые веки, заострившийся нос, сухие губы. Он прислушивался к его дыханию, ощущал под пальцами биение пульса и пытался представить себя на его месте. Выходило надуманно и неубедительно.

А в это время к Николаю опять пришли маленькие человечки. Они карабкались к нему на грудь, один за другим, все больше и больше, молча и настойчиво. Уже не оставалось места, а они все шли и шли, и тяжесть их все сильнее и сильнее сдавливала грудь, не давала дышать, заставляла сердце биться реже и слабее.

И, словно предчувствуя конец, заголосила боль, заплакала, заметалась по всему телу, ища выход.

И, как в театре, погас свет, и Николай окончательно оторвался от суши и поплыл, быстрее и быстрее, по суживающемуся пространству, не имеющему ни цвета, ни запаха, ни конца, ни начала, не оглядываясь, дальше и дальше.

Облачко над головой

Оленев сидел на переднем сиденье, расслабившись, прикрыв глаза, слышал, не прислушиваясь, разговоры тех, кто был сзади, а чтобы ни о чем не думать, напевал мысленно тягучую мелодию без слов, что–то восточное, размягченное до бесформенности, повторяющиеся звуки: а–а–о–о–а–а, первая октава, вторая, и снова первая; в уме это давалось легко и наверняка он был бы великим певцом, если бы кто–нибудь смог его услышать.

И все это было, в какое–то время, помеченное на календарях и стрелками часов, и вот, нет уже всего этого, а если и осталось что–то, то лишь память, изменчивая и лицемерная, а если и уцелело нечто от того, что принято называть прошлым, то лишь следствия, вырастающие из причин, корень которых там, в неопределенном времени, потерянном и полузабытом.)

И вот, машина легко катила по утренним улицам, еще не светло, еще туманно, и легкая поземка перебегает дорогу, и уличные фонари блекнут, и снег кружится вокруг них, как рой бабочек.

В мелодию то и дело встревали разные мысли, или просто картинки и голоса, тогда он закуривал и увеличивал громкость звучания до предела. Он называл это утренней гимнастикой, очищением от шелухи: ни о чем не думать, ничего не желать, ни к чему не стремиться. Его научил этому Вася, фельдшер, и простое средство это и в самом деле помогало, потому что через несколько минут, возможно, придется сжимать время в тугой комок, нужна будет быстрота реакции, свежесть мыслей и непредвзятость мнений.

Не как цепь разрозненных явлений, а как неделимое целое, где живое перетекает в мертвое, а мертвецы оживают и приходят к живым с расширенными зрачками, свидетельствуя о том, чему нет названий в земных языках.)

Оленев сам придумал эту бесконечную мелодию. Пески до горизонта, куст саксаула, след варана, ни облачка в небе, только ветер поет в барханах: а–о–а–о:

- Приехали, - сказал водитель, заглушил двигатель и сразу же развалился поудобнее, намереваясь подремать.

Хлопнула дверь в салоне, это выходили ребята, вышел и Оленев, поежился на ветру и, выключив свою песню, посмотрел прямо перед собой. У высокого дома, прямо на тротуаре, лицом вверх лежал человек, сложив руки на груди, и молча смотрел в небо. Фельдшеры, Вася и Женя, уже склонились над ним и спрашивали о чем–то, и наскоро ощупывали легкими движениями карманников.

И вот, это был первый за дежурство. Его заперла жена, и он стал спускаться с балкона по бельевой веревке, оборвался и упал на спину, и терпеливо ждал, когда приедут.

- Везунчик, - сказал Оленев, - ничего не сломал. Везет ведь, а?

- Альпинист, - сказал Женя и подняли человека, уложили его на носилки и отнесли в машину, где ровно гудели обогреватели и даже пар не шел изо рта.

И Оленев, убедившись, что больному ничего не грозит, снова отключился и запел мысленно свою песню.

Они отдали его на попечение приемного покоя, Оленев вызвал по рации центральную станцию и сообщил, что они свободны. Так и сказал: реанимация свободна.

А в ответ ему назвали, сквозь треск и шепоток помех, новый адрес и вкратце - что там случилось. А случилось там вот что: трое детей отравились чем–то и состояние их угрожающее.

(:А если и осталось что–то, то вот оно, можно увидеть и потрогать, и убедиться в том, что ничто не умирает, а просто превращается из причины в следствие.

И нет смысла искать утраченное, ибо ничто не умерло, не погибло, не исчезло навсегда, а лишь изменило обличье, и семя становится деревом, и головастик - лягушкой, и куколка - бабочкой, и человек:)

И вот, водитель включает свою красную мигалку и выжимает газ, и пришпоривает машину, и они несутся на другой конец города, не забывая о сирене на перекрестках.

И Женя смотрит в протаянное окошко, как в прорубь, поблескивает очками и улыбается, щелкает языком и строит гримасы. Он смотрит в мир, проносящийся мимо, и в мимолетности его, в мгновенных стоп–кадрах находит успокоение.

И у Васи есть свой способ. Он протаивает окошко в себе самом и заглядывает туда, и видит космические дали, и преломление света на лепестке лотоса.

И Оленев прислушивается подчас к тому, что рассказывает Вася, но сам не знает, нравится ему это или не нравится.

"И", - говорит Вася, - это не русский союз соединения, а нечто большее. Весь мир - это "И", больше ничего не существует. Оно не состоит из частей и не есть целое, не имеет конца и начала, не ограниченно и беспредельно, не имеет формы, не пребывает нигде, ни во времени, ни в пространстве. И я, и ты, и человек, умирающий на наших глазах, и новорожденный с пересеченной пуповиной, и микроб, и галактика, - все это "И".

(:И первые морщины, и первый седой волос на левом виске, и кашель по утрам, и боль в сердце.

И запах эфира, и детский крик под черной резиновой маской, затихающий, гаснущий, и расслабляющееся тело, и остановившиеся зрачки. Полусмерть, полуявь, полусон, полужизнь, грань, обрыв, проволока под ногами канатоходца:)

Назад Дальше