И вот, они лежали на трех кушетках, одному десять лет, двум другим по двенадцать. Мыли желудки. И они пытались вскочить и выдернуть зонды, и давились тугой резиной, и пахло чем–то похожим на ацетон.
Линейная бригада доставила их сюда, в детскую больницу, и конечно же, здесь были и дежурный врач, и ассистент кафедры, и врач линейной, и сестры, и санитарки. И вот приехали еще трое, их ждали, они реаниматоры, они примут решение.
Оленев скинул пальто и поздоровался, взглянул по очереди на тех, кто лежал, а потом на тех, кто стоял и сидел, и делал что–то.
Подошел ассистент кафедры, еще тот, у которого не так давно Юра Оленев потел на зачетах, и рассказал о том, что мальчики нашли на стройке бутылку с неизвестной жидкостью и решили, что это спирт, и выпили, и вот им плохо, сами видите, нужно везти.
Оленев пытался сам расспросить мальчиков, но они уже не могли связно говорить, их неудержимо рвало, они порывались убежать и не совсем ясно представляли, где находятся.
- Дихлорэтан, - сказал Оленев. - Это запах дихлорэтана.
И обвел взглядом мальчиков, как судья приговоренных.
Он распорядился о том и об этом, посоветовал сделать то и то, а сам позвонил в реанимацию, где работал иногда по ночам и, конечно же, знал там всех.
Он объяснил суть дела - три места, Марья Николаевна, через сорок минут буду, а на дежурство, конечно, выйду, сегодня моя ночь по графику, вы там начните, я продолжу:
Можете начинать, говорю я, и они начинают, и рассекают кожу, и проникают вглубь тела.
И замершее сердце, и синяя краска, заливающая лицо, и прерванный вдох, и облачко души, парящее над телом.
И первый крик, и взмах ножниц, пересекающий пуповину, и лужица крови под ногами
И вот, их ждали, и две койки в первой палате, и одна во второй, и респираторы, и системы для переливания, и все эти блестящие ампулы, иглы.
Вот вам и работа, ждите, я скоро сам буду, я позвоню, узнаю:
- Скажите, Оленева не родила? Сегодня ночью поступила: Спасибо.
- Переживаешь? - усмехнулся Женя. - Брось. Никуда не денется, родит.
У тебя первый? А у меня уже двое. Ну хлебнешь ты горюшка:
- Партию, что ли? - предложил Оленев вместо ответа.
И с грохотом высыпал шахматы на стол.
И медленно течет время, и мнится: будь время рекой, то давно бы оно заросло тиной и ряской. И тесные коридоры станции, и два стола на кухне, где пьют крепкий чай, и играют в шахматы, и домино не брезгуют, и вообще место встречи бригад, пресс–клуб, информ–центр.
"Ноль первая, на вызов!" Это по селектору. Значит, бросай незаконченную партию, ступай в диспетчерскую, бери бланк вызова, и вниз, по крутой деревянной лестнице, к своей машине, самой почетной, с большой красной надписью над ветровым стеклом: "Реанимация".
И тут–то время вытекает из лягушачьей заводи, и набирает скорость, и вспенивается на перекатах, и мчится, как "скорая помощь", взвизгивая на поворотах.
Годовалый ребенок, высокая температура, судороги, фонендоскоп, укол, собирайтесь, нужно ехать в больницу.
Упал, сломал руку, вот здесь болит? А вот здесь? Ничего, это быстро заживет, поехали в травмпункт.
Сердце болит, кардиограф, вот этот зубец ненормальный, и вот этот интервал слишком короткий. Да, инфаркт, вы не беспокойтесь, это не опасно, полежите в больнице, вас вылечат.
Линейная вызывает, на улице, прямо в машине: "Шофер "Волги".
Остановка сердца, да, прямо на ходу, едва успел выключить двигатель, заехал на бордюр". Ничего не получается, массаж! Еще! Вдох!
Раз–два–три–четыре, вдох! Раз–два–три: Адреналин на длинной игле!
Вдох! Кардиоскоп! Стоит сердце, стоит, массаж! Поехали в неотложку, массаж не прекращаем. На, смени меня, руки устали: Сирена, мигалка, на полной скорости: Осторожно выноси, так, не мешай мне, уже ждут коллеги у входа с каталкой, выхожу спиной вперед, руки крест–накрест на его груди. Что там жужжит за спиной? Это кинооператор стоит и снимает, нашел момент, подлец, человек умирает, а он экзотику выискал: Знал бы, что будут снимать, так лицом бы повернулся.
Через месяц по телевизору свою спину и запаренный лоб, когда обернулся, а руки мои на его груди, как символ спасения в древней религии. Да, и облачко души, парящее над телом, улетело облачко, не вернул я его, нет, не вернул
Темнело, и короткий зимний день прорастал изнутри ночью, и кончалось одно дежурство и начиналось другое.
- Простите, как там Оленева?.. Спасибо.
- Ты же знаешь, - сказали ему, - рожают обычно ночью. Утром тебя и поздравим.
- Ну ладно, как дела у мальчиков?
- У младшего почки заклинило, обменное сделали, да только, ну сам понимаешь: А старшие понемногу карабкаются.
Они лежали в одной палате, на соседних койках, у одного наколка на груди, что–то неразборчивое, второй - белобрысый, верткий, ругал сестер, бойко так ругал, не запинаясь и не краснея. Они не давали ему пить и мучили уколами, вот он и злился. Оленев подошел по очереди к каждому, цыкнул на белобрысого, пощупал живот тому, что с наколкой, пролистал истории. Консультации, дневники, заключения, назначения, анализы, ленточки кардиограмм.
Младший бредил, он выкрикивал людские имена, спорил с кем–то, просил у мамы гривенник на кино и кричал тонким голосом: "Ага, вот ты где прячешься!"
Кожа синеет на руках, нажмешь пальцем, белое пятнышко наливается синевой, пот на лице, хрип из горла, булькают в груди пузырьки:
Ему ввели в вену то, от чего засыпают. Оленев провел трубку ему в горло, включил респиратор. Не выходил из палаты и много часов бился над тем, чтобы обратить необратимое вспять, любыми силами, до последнего. Что же ты, сынок, не уходи, не уходи, сынок!
(:Все вы - мои сыновья, вы умираете, и что–то умирает во мне, в конце концов, вы - часть меня, а я - ваша частица.
Да, говорю я, вы знаете, как много людей умерло на моих глазах, и вот мои руки, они бессильны.
Да, говорю я, так много людей выжило на моих глазах, и вот мои руки, они кое–что помнят:)
Он знал, что уже ничего не вернешь, нет и не может быть чудес, и один за другим отключались тонкие механизмы в теле его сына, и вот отказал последний. И все равно он пытался запустить его, как заводят мотор, но остывало тело, и голубые пятна на коже, и зрачки расширены, словно от страха. Что ты увидел там, сынок?..
Его, младшего, укрыли простыней, с лицом укрыли, с ногами укрыли, и маленькое облачко выпорхнуло в открытую форточку, выкрикивая людские имена.
И железный обелиск на взрыхленной земле, и горстка риса, брошенная у подножья, и примятые цветы из бумаги, и фотография в цинковой рамке, и надпись:)
- Ты бы отдохнул, Юра, - сказали ему. - Они постарше, может, и вытянут.
И вот, он сел, и вытянул ноги, и закурил бессчетную сигарету, и хлебнул крепкого чая, и закрыл глаза, и ушел в пустыню. Там солнце над головой, и тень под ногами, и горячий песок перекатывается тяжелыми волнами, и бесконечная песня из одних гласных, первая октава, вторая, снова первая.
Да, час назад, поздравляю с дочерью.
Послушайте, у меня родилась дочь, ну конечно же, хотелось сына, ну да ладно, дочь так дочь, уже час назад, а я только что узнал, ах да, ведь час назад: Как его звали? Я назову дочку его именем, да не смейтесь, девочек тоже так называют:
(:Ах, Вася, Вася, твое всеобъемлющее "И", твой метемпсихоз , переселение душ, красивая сказка, вечная иллюзия бессмертия, сладкий обман, неуничтожимость материи и духа. Ах, Вася, разве душа - это сгусток волн?
И щеки в шоколаде, и косички - мышиные хвостики. Девочка, на кого ты больше похожа, на папу или на маму?..)
К утру умрет еще один, а второй, медленно набирая силу, начнет выкарабкиваться, выползать, белобрысый, ругательный, цепкий, самый сильный из троих, самый живучий. Это он нашел бутылку, это он уговорил распить ее, оставив себе только глоток. Ну что ж, живи, сынок, ты ведь тоже мой сын, не самый лучший, но мой, крестник мой, перекрестье рук моих на твоей груди.
Ты помнишь? Забудешь, знаю, что забудешь, и хорошо. Ты забудь меня, только о тех двоих помни, как я о них помню, ведь они мои сыновья, в минуту смерти младшего из них родилась моя дочь.
(:Нет, ничто не умирает, а просто превращается из причины в следствие, и связь их подчас такая странная, что и названий нет, и слов не хватает, и язык присыхает к нёбу.
Лера, Лерочка, ну кто же так рисует? Ну, где ты видела, чтобы из головы росли руки и ноги? Где же все остальное?
А что это за облачко над головой?..)
1978 г.
Маленький трактат о лягушке и лягушатнике
Вадим изучает физиологию живых организмов, препарируя лягушек. За это его прозвали Лягушатником. И кроме лягушек в его жизни ничего нет. Даже когда он женится на своей лаборантке Зое, жизнь его остаётся практически пустой… Однажды Зоя заболела и почти в бреду рассказала Вадиму то, о чём всегда молчала: о нём, о себе, об их жизни. (asb)
1
С самого утра, порой задерживаясь до ночи, он просиживал в своей лаборатории - маленькой полуподвальной комнате, где зимой было слишком холодно, а летом душно. Эта комната за последние пять лет стала более родной ему, чем его одинокая холостяцкая квартира. Там было пусто, неуютно, только телевизор оживлял ее своими плоскими тенями и голосами, а здесь, в лаборатории, весь день, особенно ближе к вечеру, заливались, пели лягушки, словно в родной луже под июльской луной.
Начав свою работу, он сразу же избрал лягушек. Материал, проверенный веками, благодатный и неприхотливый, словно бы специально был создан для физиологии. Лягушек он любил той корыстной любовью, какой любят скот. Оборудовав для них террариумы с подогревом, он впервые нарушил бытовавшие в институте правила, по которым лягушек держали в эмалированных ведрах, навалом, отчего они гибли десятками. Своим нововведением он не столько доказал любовь к животным, сколько практицизм и бережливость. Для его опытов требовалось слишком много лягушек.
Скоро его лабораторию прозвали "лягушатником" и его самого за глаза называли тоже Лягушатником, хотя у него было нормальное имя - Вадим. Он знал об этом и не слишком обижался, потому что и сам называл себя этим прозвищем. Лягушатник так Лягушатник, ничуть не хуже какой–нибудь Анкилостомы, получившей эту кличку от студентов.
Сам Лягушатник уважал своих подопечных. Они нравились ему за неприхотливость, живучесть, и порой он ловил себя на жалости к их мукам. Но их смерть превращалась в колонки цифр, таблицы, графики, стройные выводы, обещавшие близкое завершение интересной работы. Своей смертью они хоть немного, но отодвигали смерть людей, больных неизлечимой болезнью. Собственно, вся работа и была направлена на поиски новой закономерности в физиологии живого организма. Жизнь - это и объединяло человека и лягушку.
В соседней лаборатории работала Анкилостома. Звали ее так из–за привычки наклонять голову влево, что в сознании студентов ассоциировалось с внешним видом червя кривоголовки, по латыни - анкилостома. Несколько ободранных дворняжек отдавали ей свой желудочный сок, сочившийся из фистул в животе. В глубине души она была честолюбивой и, кажется, уже получила какие–то результаты, идущие вразрез с теорией, с помощью которой еще пытались объяснить всю физиологию.
Когда у нее удавался опыт, она приходила в лабораторию Лягушатника, садилась за его спиной и молча, с улыбкой наблюдала за его работой. Ей хотелось сразу же похвастаться, но она тянула время, болтала о пустяках и так и не говорила о главном: удивление и признание одного Лягушатника было слишком малой платой за ее работу.
Давным–давно, еще в студенческие годы, Вадим жил в общежитии, Алла - у родителей. Он приходил к ней каждый вечер, пил чай с вареньем, потом они уходили в комнату, сплошь забитую книгами ее отца, чтобы готовиться к занятиям, но сами сидели, разговаривали, ссорились и целовались и, наверное, были влюблены друг в друга.
Они и в СНО ходили вместе со второго курса. После окончания института Аллу сразу же оставили на кафедре, а Вадим поехал по направлению в район, работать врачом, где и застрял на три года. Тогда они едва не поженились, и если бы это случилось, то им бы пришлось ехать вместе. Алла предпочла науку и городскую квартиру, и Вадим рассердился, наговорил ей кучу резкостей, она тоже не осталась в долгу, и они расстались. Сначала он переживал, но потом рассудил, что в общем–то это к лучшему, что хорошей жены из Аллы все равно не получилось бы, и уж если рвать, то сразу. В маленьком районном городке он продолжал свои опыты. Не хватало реактивов и оборудования, литературы и помещения, но он был упорен и через три года, написав статью, послал ее в институт, на кафедру физиологии, где о нем помнили, и вскоре пригласили работать к себе.
Там он встретил Аллу. Встреча их была не слишком холодной; казалось, все между ними забыто, все потеряно и начинать сначала уже никому не хотелось. Она так и не вышла замуж, да и он не женился, а пожив недолго в общежитии, получил квартиру, обставил ее, как уж пришлось, и ушел с головой в работу. Кандидатские диссертации они защитили почти одновременно, на общем банкете сидели рядом, он вывел ее за руку из зала и хотел было сказать ей, что вот и мечты их исполнились, и годы проходят, и стареют они, и много еще всякого, но так ничего и не сказал, а просто стоял, курил, отшучивался, посмеивался над ее привычкой наклонять голову к плечу, хотя и знал, что это из–за болезни, перенесенной в детстве. Она тоже язвила, хотя, быть может, и ей хотелось сказать что–нибудь ласковое и простое.
Отношения у них установились дружеские, но с постоянным подтруниванием друг над другом, с намеками, шутками, понятными лишь им двоим.
Возвращаясь в свою квартиру, он ощущал ее неприветливость и необжитость, наскоро протирал пол, готовил немудреный ужин и садился за книги или за английский язык. Рассматривая по утрам в зеркало свое лицо, некрасивое, слишком бледное от постоянной работы, с кругами под глазами и первыми морщинами, он думал, что так, наверное, и придется прожить всю жизнь холостяком, жалел себя, но самую малость. Те женщины, которые окружали его, не нравились своими претензиями и капризами. Он хотел видеть в своей возможной жене спокойного и доброго человека, без всех этих разговоров о цели жизни, без ненужного, как он считал, для женщины образования, а просто–напросто ему нужна была обыкновенная хозяйка, чтобы и дома было чисто, и обед приготовлен из трех блюд, и чтобы именно он, мужчина, оставался главным в доме, а жена - только женой. Но знакомиться на улице он не умел, на танцы не ходил, а на работе такие ему не попадались. Он так и жил холостяком, рубашки стирал сам, к одиночеству почти привык, а свою любовь отдавал только лягушкам.
2
Однажды Алла пришла к нему в лабораторию отдохнуть от собачьего визга, села на привычное место и, как всегда, стала говорить не то, что хотела, а то, что было принято между ними.
- Ну как? - спросила она. - Скоро ли получишь человека–амфибию?
- Наверное, никогда, - рассеянно ответил он, занятый опытом. - Да и зачем? Просто люди и просто амфибии намного лучше.
- Тебе уже за тридцать, а ты нянчишься только с амфибиями. Если лучше просто люди, то что же тебе мешает.
- Недостаток времени. Но если бы ты вышла за меня, то я бы бросил лягушек.
- Да я хоть сейчас! Хоть здесь же! Но ведь твои лягушки умрут от тоски. Это будет несправедливо.
- Да. А твои псы перебесятся от ревности. Так что ничего не поделаешь, - ответил он, втыкая очередной электрод в лягушачью лапку.
- Тебе не хватает лаборантки, Вадим. Ты все делаешь сам. Это так расточительно для науки. Вместо того чтобы обдумывать теорию, тебе приходится чистить клетки и кормить лягушек.
- Я как–то не думал об этом.
- Хочешь, я попрошу шефа? Он ценит тебя и что–нибудь придумает.
- Попроси. Пожалуй, в этом есть смысл.
Через неделю в "лягушатник" пришла лаборантка. Вадим, не слишком внимательно оглядывая ее, отметил про себя круглое веснушчатое лицо, невысокий рост, полные крепкие ноги.
- Как зовут?
- Зоя.
- Лягушек живых видела?
Зоя пожала плечами.
- Ну так будешь ухаживать за ними. Кормить раз в день, подогрев постоянно, воду менять раз в две недели, мыть посуду, к аппаратам не подходить. Ясно?
Зоя кивнула головой, без особого интереса рассматривая лабораторию, ее низкий потолок, серые стены, террариум с прыгающими и квакающими лягушками гудящие приборы, скрипящие самописцами, вычерчивающими непонятные кривые. Она подошла к террариуму и постучала пальцем по стеклу. Лягушки повернулись к ней и уставились своими зелеными чистыми глазами, словно изучая. Зоя улыбнулась им.
Через неделю Алла спросила Вадима:
- Ну как новая лаборантка?
- Справляется.
- Ну это ясно. А вообще, как она тебе нравится?
- Без ума.
- Кто? Она или ты? Если она, то это естественно, а если ты, то я ревную. Неужели я хуже ее?
- Отчасти. Она не умеет лгать, зато умеет молчать и слушать.
Алла фыркнула и обиделась.
- Слушай, - сказала она, - женился бы ты на ней. Чем не пара? У вас так много общего. Вы оба любите лягушек.
- Я подумаю, - ответил он.
Зоя приходила рано, чистила террариумы и пока никого не было, разговаривала с лягушками. Те квакали, словно бы отвечали что–то, она брала одну из них, клала на ладошку и подолгу о чем–то говорила.
Когда приходил Лягушатник, Зоя здоровалась с ним, садилась в сторонке и смотрела, как двигаются его руки с тонкими пальцами, как уверенно и точно обращается он с приборами, шприцами, скальпелем. Лягушек, терзаемых и истязаемых, ей, по–видимому, не было жалко. Наличие множества одинаковых живых существ обезличивало смерть и делало для постороннего наблюдателя не такой страшной.
Иногда Лягушатник обращался к Зое и просил что–нибудь подать или подержать. Он никогда не бросал слова через плечо, а всегда ловил ее взгляд, спокойный, доброжелательный, и не забывал сказать "пожалуйста".
Анкилостома только изредка заглядывала в полуоткрытую дверь, и он, поймав ее отражение в стекле террариума, не оборачиваясь, поднимал руку. Анкилостома произносила что–нибудь веселое или язвительное и уходила к себе. Из ее комнаты допоздна доносился скулеж собак.
В перерывах между опытами Лягушатник варил кофе, расслаблялся в кресле и беседовал с Зоей о вещах посторонних и к науке отношения не имеющих. Он спрашивал ее о деревне, где она родилась, вслух тосковал о том, что давно не был у родителей, вспоминал веселые истории о том, например, как опрокинулся террариум и лягушки разбежались по этажу, или о том, как в детстве он запрягал жуков в соломенную повозку, или о дрессированной мышке, жившей у него в ящике письменного стола. Зоя смеялась, где надо или задумывалась, где стоило погрустить. Собеседницей она была неважной, но слушала хорошо, поэтому хотелось рассказывать о чем угодно, даже о своих опытах. Порой Лягушатник увлекался и начинал рисовать перед ней сложные химические формулы, потом спохватывался, смеялся и комкал бумагу. Но она внимательно заглядывала через его плечо, кивала головой, соглашалась, что кривая поглощения и в самом деле должна идти круто вверх, а потом обрываться до нуля.