Вдумываясь в протест Миляги, обычно по-интеллигентски покладистого, он пытался вчувствоваться в тишину: она как простреливалась пестро-тугим треском факелов и расклевывалась клекотом грифов.
Из раздумий - под ними, набирая холод и непримиримость, накапливался гнев - Болт Бух Грей неожиданно для себя вынес позыв к осторожности, но такой, что не бездействует, а ищет сокрушающего оправдания.
- Подсудимый, вы интересовались Заполярьем?
- Эпизодически.
- Самийцам это ни к чему. Заполярье - мое хобби (довольно часто со страстью фантаста он приписывал себе увлечения, а приписавши, начинал придерживаться их). Я читал о том и проконсультировался у палеонтологов, этнографов, что племена, обитавшие в широтах Северного полюса, во время полярного дня бодрствовали до полугода, но в пору полярной ночи надолго впадали в спячку. Бодрствуя, они кормились растениями, птичьими яйцами, ловили руками дичь. Запасов не делали. Напаслись на месяцы тех же трав, дичи… Вот когда они изобрели дубины, луки, гарпуны, и стали бить мамонтов, моржей, китов, да научились хранить и оберегать запасы мяса и жира в мерзлоте, необходимость в спячке начала отпадать. Вы врач, и вам известно, какой неисчерпаемой приспособляемостью обладает организм человека при условии географической и хозяйственной необходимости. Не меньшую, если не большую роль для целей приспособления выполняет наше сознание. Согласится человек или народ с поставленной ему задачей - он способен на безграничную приспособляемость. Ясно, фактор постепенности обязательно надо учитывать. САМ поддержал программу бодрствования, народ принял и осознал. Самый дисциплинированный воин нашей армии, о чем говорит звание головореза номер один, уклонился от укола антисонином. Вы, главврач Миляга, поддержали Курнопая. Теперь вы подвергли программу бодрствования критике. На данном этапе развития самиец выносит режим бодрствования в шесть с лишним лет. Мое обобщение я доложу САМОМУ, предварительно обсудив его на Сержантитете и с лидерами фермерства. Вместе с тем это не отменяет упреков монаха милосердия в ваш адрес, подсудимый Миляга.
- Облыжное опосредствование в упреках. За ним вы приговорите меня либо к замурованию, либо к сожжению.
- К тому и другому. Сожжем, замуруем. Сексрелигиозное и уголовное следствие пока продолжается. Господин главврач, получая должность, вы подписали клятву быть самокритичным.
- Было.
- Проходя проверку на лояльность, вы были самокритичны. Почему на суде не каетесь?
- Сейчас. Проявил расчет прагматика, приспособленчество гражданина, трусливость медика.
- Сожалею, подсудимый Миляга. Вы подписали себе смертельный приговор. Ежели вы припомните, допрашивая вас, я давал вам шансы понять заблуждения и повиниться. В повинную голову автомат не стреляет.
- Не хочу. Жить без жены и детей, наведываться к любовнице, назначенной Сержантитетом, - к черту.
- Подсудимый, уясните хотя бы перед смертью… Похоть сожрет дух, сердце и экономику нации, ежели не вести ее железобетонной автострадой самоограничения и самопожертвования. У нас ведь никто не голодает, все заняты полезным трудом, выводится из кризиса генофонд нации. Мы столько воздвигли! Какая у нас производительность! Что вы думаете теперь, получив разъяснения?
- Сытость, занятость, производительность - не самые главные мерила жизни. Благородные, по вашим представлениям задачи, не есть не преступление.
- Что-что?
- Задачи оцениваются историческим результатом.
- Результат у нас поистине исторический.
- Ваш поистине исторический результат: разрушение семьи, половое гангстерство избранных мужчин и женщин, промышленное рабство рабочих и работниц, кощунство над религией, философией, культурой. Еще страшней то, что себе в угоду и усладу крохотный клан армейских авантюристов попирает бытие народа Самии, все лучшее в нем - жизнерадостность, бескорыстие, честность, трудолюбие, потребность в свободе воли, в народных праздниках…
- Стоп! - вскричал Болт Бух Грей, потом тихо, может быть, тише утреннего ветерка над штилевым океаном пролепетал в пространство: - Любимец САМОГО, мой персональный любимец, народный Курнопай, что, и ты думаешь столь отрицающим образом?
Курнопай, с презрением отнесшийся к показаниям монаха милосердия, невольно склонялся к бесстрашным рассуждениям Миляги, и все-таки он не был готов к вопросу Болт Бух Грея. Он по-прежнему находился под впечатлением согласия с вождем и ощущал его духовное превосходство.
- Мой разум, - робко промолвил Курнопай, - попал в тайфун.
- Отступник! - рявкнул монах милосердия.
- Оба, - печалясь, сказал Болт Бух Грей. - Преступники и отступники. Не простые преступники и отступники. Державной опасности! Приговариваю их к замурованию в пещере.
Болт Бух Грей соскользнул по носорожьему боку. Едва он приземлился, его, кто очутился перед Курнопаем на расстоянии удара ногой, стремительно заслонили танцовщицы. Курнопай, действительно, собирался нанести правителю вспарывающий удар ногой. Успел бы нанести, да перекрыла это намерение надежда: попросить у Болт Бух Грея встречи с Фэйхоа.
Привставая на цыпочки (негритянки были по-гвардейски рослые, сомкнули плечи), чтобы углядеть Болт Бух Грея, Курнопай так и не увидел его. В панике, - наверняка он пронырнул между выпуклостью земного шара и яростным брюхом носорога, - что Болт Бух Грей быстро окажется вне досягаемости его голоса, Курнопай хотел закричать, а почему-то заблеял, как баран, приготовленный к закланию:
- Фэ-эй-хоа… Глав-се-ерж… господин главсе-э-эрж…
Негритянки захихикали. Повеселение отразилось даже в их гипсовых белках. Нет, не хихиканье соблазнительно масленевших битумной кожей новоявленных жриц заставило Курнопая замолкнуть: внезапное ощущение безотзывности.
26
Убыл свет. Пригасили лампионы, над ними пушилось легкое сияние, такое возникает над океаном перед восходом луны. И лишь над нефритовой чашей осталось пламя. Теперь оно было алое, походило на петушиный гребень.
Темнота усилилась из-за того, что Курнопай оказался в охвате тройного кольца жриц. Шли неторопливо на клыкастое очертание скалистой горы. Негритянки болтали. Он не вникал в разговор. Прислушивался, ведут ли за ним Милягу. По шелесту босых ног, соприкасающихся с каменными плитами, определил, что ведут. Привыкший к бессонному многолюдью, он вдруг испугался одиночества, которому радовался в дни отдыха возле океана.
К болтовне жриц он не стал бы прислушиваться, - наловчился курсантом отсекаться от трепа, происходившего в казармах, - если бы в ней не было напоминания о родной телестудии, где бабушка Лемуриха точила лясы с женским персоналом, по-наркомански трепливым, импульсивным. Эти были тоже откровенны, только то, о чем и как они говорили, отталкивало грубятиной, пострашней курсантской. Курнопай испытывал перед их болтовней убийственную незащищенность. Ворсисто-мягкий, как новые фланелевые портянки, голосок главной жрицы сожалел, что у нее все еще живы четыре поколения предков; голосок лелеял надежду, что однажды предки предпримут морское путешествие на атомоходе и совместно пойдут ко дну, напоровшись на айсберг, и тогда из низкой касты музыканток она перейдет в заглавную касту монополисток, и заведет гарем мужчин, и будет его менять каждые полтора года. В среднем кольце шла высокая толстушка. Она проклинала мораль своей матери, которая вынудила ее забраться в эту страну непостижимых для иностранки джунглей национального запала и революционных преобразований. Было бы куда разумней делить с матерью страсть отчима, чем выталкивать ее по прихоти старозаветного эгоизма из демократической страны в хунтократическую.
Внутреннее кольцо, наверно, было подчинено шедшей прямо перед ним протобестии с плечами штангиста? Она щерилась, когда Болт Бух Грей вынес Курнопаю с Милягой приговор. Ее злорадство обидело Курнопая, и почему-то как вставились в его память ее выпученная верхняя челюсть и грозди иссиня-черных волос на лбу. Теперь она оборачивалась к нему; грозди волос плюхали об лоб, зубы выстилались навстречу, будто мины веерного миномета. Хищное удовольствие протобестии от сознания близкой его гибели становилось все алчней.
"Почему? - попытал он у себя. Ответ не приходил, как не приходит из глубины Филиппинской впадины отзвук сброшенного с корабля многотонного камня. Тут он вспомнил о САМОМ и направил мысль к мраморному сооружению, где, по словам бабушки Лемурихи, жил, не обозначаясь, великий САМ: "Надоумь. Хоть бы чем ее обидел…" Курнопай не уловил: то ли воспоследовал ответ САМОГО, то ли ему самому таким образом подумалось: "Мало ли что".
Да, конечно, мало ли что.
В другой раз на это не достаточно определенное умозаключение Курнопай отреагировал бы с досадой, сейчас оно показалось ему таким же вместилищным, как океанское ложе, а коль так - он отнес его к ответу САМОГО. И сразу чуть не задохнулся от радостного вывода: "И не требуется, чтобы ты кому-то что-то сделал или не сделал. Чаще всего судят о нас не за то, что у них есть личные претензии к нам. Немотивированная подлость или жалость, ничем не подкрепленное недоброжелательство или возвеличивание и прочее, прочее - это ведь в природе людей".
Он остановил мысль, усомнясь в том, в состоянии ли на основе личного опыта размышлять весьма многозначно. Просто-напросто САМ, вероятно, обладает божественной способностью подменять своим миросознанием его миросознание, общее.
И хотя: он остановил раздумие, явилась неожиданная оценка тому, о чем он только что размышлял и что размышлялось ему посредством локации, производимой САМИМ. Оценка, помни́лось, возникла в его чувствах: то, что исходило от САМОГО, было полно всеотзывной мудрости, не требующей уточнений, а тому, что выдавал его мозг, не доставало убедительности, справедливости, во всяком случае, соображения, что САМ подменяет его и общее миросознание своим миросознанием.
"Отдели, - опять обратился он к САМОМУ, - твое от моего".
Отзыва не было, и Курнопай подумал о том, о чем спросил: "Мало ли что" - это он, остальное - я. Нас у него миллионы, не может он со всеми рассусоливать. Зато, пожалуй, в загадочные ответы закладывается заряд, доносящий мою собственную мысль до завершения".
Забывший о протобестии, Курнопай не успел пережить до отрадной внятности то, что сумел соотнестись с вечно таинственным САМИМ: гроздью волос смазала его по щеке, будто кистью винограда. В следующий миг она поддразнивающе осклабилась и сразу скользнула мысль: "Распутство зажирает порядочность". Опять не было ясности, лично ли он подумал или передалось от САМОГО.
"Огнемет бы, - помечталось. - Полыхнул, и от мусорниц один пепел".
Курнопаю хотелось сдержаться, и снова он обратился к САМОМУ: "Поведай, зачем допустил, чтобы женщина, хранительница рода человеческого, скромности, целомудрия, чтобы она еще девочкой становилась разложенкой без стыда и совести, исповедующей философию пакостниц? Не молчи. Нас у тебя миллионы, но я, если сохранюсь, поведу войну против растлителей, мракобесов, бандитов духа и слухачей-богачей. Зачем?"
Пробуя отсечься от спора танцовщиц, он готовил мозг для приема ЕГО ответа. Он не сумел отличить, собственный ли ум автоматически выдал ему штампованный парадокс "Чем хуже, тем лучше", - или САМ неоригинально ответил в расчете на то, что Курнопай поймет издевку над людьми, прикрывающими свою преступность или бессердечную беспомощность парадоксом, претендующим на мудрость, доступную лишь выдающимся политикам и острякам.
"ВЕЛИКИЙ, у меня был период длительного бездумья. Иносказание с ироническим кодом я не подниму. Прошу ответить без аллюзий".
"Вы - губители идей".
"Твои идеи не все кажутся здоровыми, необходимыми. Есть страшные идеи".
"Вам даешь супергениальные идеи, и те вы идиотизируете практикой. Страшных идей не даю. Даю идиотические, маразматические. А вдруг сработаете наоборот: идиотическое - в гениальное, маразматическое - в здоровое".
"А!"
"Догадка - не понимание, восторг - не доказательство".
"Погоди".
Канал для умственной связи в пространстве, воображенный Курнопаем, не принес отзыва. Лучом сознания он позондировал этот канал. Пустота.
Не совсем несчастливым ощущал себя Курнопай, невзирая на приговоренность к замурованию. Для него было страшно не то, что, оставленный в пещере без пищи (воды там, как слыхал, тоже нет, зато есть безотказный винопровод), он умрет через месяц-два, а то, что не сможет к своему пониманию приобщить отца, мать, бабушку Лемуриху. Фэйхоа и сама до всего дойдет собственным умом, но какая в том прискорбность, что он не сможет сообщиться с нею духовно, как только что сообщался с НИМ. На минуту он усомнился в телепатической проводимости горных пород, но вспомнился мраморный дворец САМОГО, куда проницалась его мысль, и отбросил сомнение.
Чувствуя, что его раздумие исчерпывается, он испугался того, что подключится сейчас к сваре дьяволиц, и порыскал в уме, ища извлечение из духовного обмена с великим САМИМ. Извлечение обнаружилось. Прекрасно, подобно САМОМУ, пожить вне общества, занимаясь осознанием его.
Перегородка Курнопаевых дум истончалась. Противиться опасности возникнуть в ночи подле храма Любви, среди похотливого гвалта жриц, у Курнопая уже не доставало охоты, тем более что в душе вдруг, как трещина в земной коре, разветливалась тревога о Миляге.
Курнопай остановился и его чуть не сшибла протобестия. Позвал Милягу во всю мощь натренированной командным гарканьем глотки. Врач откликнулся где-то впереди, у перекрестка шлагбаумов, исполосованных, судя по жирному лоску, оранжевым и зеленым маслом. Перекрестье и цветосочетание были армейскими: нежить - места, убитые ядами, радиацией, бактериями, а также площадки, где огнем плазмотронов сжигались трупы животных и людей, пораженных чудовищными болезнями.
27
И не захотелось Курнопаю умирать, так не захотелось, что он едва не разрыдался. Жрицы замолкли перед зоной нежити.
Он твердил в училище, что опьянение от горя - враки, а теперь устыдился за курсантское высокомерие, для которого не существовало достойной народной мудрости. Именно здесь, перед нежитью, понял, несмотря на ужас сознания, что из-за лозунга "Отсчет истории начинается с революции сержантов" воспринимал прежнее бытие Самии, как бытие нежити.
"Я скоро завершусь. Прекрасно! Бесчестье оставаться среди людей глупых и поддающихся отуплению. История - это смена рекламы правителями, неукротимыми в достижении цели удерживать общества в состоянии безмозглости. Быть в такой жизни - равносильно не быть. САМ, и ты оправдывался, зная, что наша жизнь сводится к нежити?!"
Нет, он не нуждался в ответе САМОГО. Он выражал САМОМУ презрение смертника, кто окончательно осмыслил, что ему некого и нечего страшиться.
Разомкнулось перекрестие. Нарочно придумали, чтобы красота доводила человека до саможаления. На синеве горы проступили прожилки белых тропинок, пагодовидные беседки, мостики над каньонами, канатные дороги. Над горой вспыхивали пейзажные голограммы. Меж ветвей баобаба, из дупла которого выглядывало веселое семейство лесного племени, задержалось, высвечивая траву прерии, лимонное солнце рассвета; синеокий бородач в белой кепочке с козырьком, сдвинутым на ухо, полный удивления, поднимался на махолете над хребтом, схожим с кентавром, который в мечтательности лег огромным лицом возле края ветрового моря; медведь, вздыбившись во весь рост, стаскивает к себе в пасть ягоды черемухи, сладко прижмурены глаза, на зубах черная оскомина, когти глянцевиты от сока; на рогу буйвола поет скворец, разыглилась, трепещет борода, среди узоров пепельного крапа - фиолетовые, зеленые, коричневые переливы оперенья; вращается подобно танковым гусеницам эллиптическая галактика, над ее темным центром в запредельностях - цветок звездного взрыва, раструб шафранный, желтая пыльца на алых тычинках.
Не видеть этого Курнопаю. Не быть для него простору, солнцу, деревьям, птицам… Как так - он не любил скворцов, медведей? Сейчас он любил бы даже змееголовых скорпионов, сколопендр, скатов, сипов, ванноротых гиппопотамов, раздутых жиром сивучей, прожорливых касаток.
Надвинулась темень. Возникло впечатление - ударится о базальт. Дрогнул, но шагнул дальше. Его секундная оторопь распотешила танцовщиц. Позади что-то сомкнулось тяжело, с прихлюпом. В глаза, вращаясь, ударил ячеистый свет. Оборотился. Сомкнулись туннельные ворота. Образовали голову голубоглазой стрекозы. Красный рот шевелился, втягивая обнимающихся мужчину и женщину. Заужасались негритянки. Они не бывали в туннеле. Но здесь, около стен, будто исторгнувшись из каменного монолита, выросли какие-то колонны, по которым скользили коленями, бедрами, бюстами, губами нагие девушки. Колонны были шлифованно-белесы до середины, выказывая свое железное происхождение, выше - черны, как обычно черен литейный чугун, и завершались куполами.
Никто из девушек не бросил взгляда на Курнопая.
Танец нежности, танец мольбы, танец казни?
И экранированный на стены в промежутки между колоннами образ голубоглазой стрекозиной головы, вбирающей красным ртом завороженную лаской парочку… Какая смурная символика. В страстях и смерть воспринимаешь, как уход в голубую вечность. Хотя, конечно, прорва, поглощающая нас, цвета крови. Фу, отвратно, отвратно. А эти, эти, вьющиеся вокруг колонн, что они символизируют? Не надо вникать в нелепость. Стой. Нелепость ли? Может, это сексрелигиозный обряд, доведенный до мистичности?
Ячеистый свет потонул в темноте, как сеть в ночной лагуне. И голос Болт Бух Грея оповестил:
- Они презрели акт посвящения. Они смели отринуть, дабы посвятил их я сам, верховный жрец. Их идол - чистота. Чистота могла бы развиться до субстанции бога, если бы она была явью, а не миражем. Все существует в смеси. Чистоту пронизывает грязь. В почвенном хаосе, куда горняки сбрасывают породу, так ассенизаторы сливают фекалии, рождаются алмазы и платина, изумруды и золото и растут там до счастливого времени, пока мы не превратим их в богатство. Я приговорил отступниц к замурованию. Они подали прошение помиловать их. Они получат помилование, когда отрекутся от инфантильного понимания чистоты и овладеют духовностью сексрелигии.
В первом пещерном зале жрицы шли позади Курнопая. Перед входом во второй зал, где на дверях вспыхивало табло - Музей Еретиков, - они отстали. Тут была сутемь. В ней с призрачностью зеркалились огромные многогранники. На короткое время какой-нибудь из кристаллов пронимало возбудительным светом. Кристалл разгорался до ртутного сияния, проявляя в себе скелет. Через секунду над кристаллом начинала помигивать табличка с прозвищем и обозначением социального происхождения еретика или еретички, а также с пояснением, за что он или она подверглись замурованию. Приговоры выносились за отказ от посвятительства или посвященчества. Но, к удивлению Курнопая, большей частью в музее выставлялись костяки тех, кто не признавал сексрелигию, выступал против нее устно и средствами нелегального слова. Это скрывалось от курсантов.