- Не знаю, доводилось ли кому-либо видеть таящиеся в нем изваяния, когда он раскрывался по-настоящему, а мне как-то раз довелось, и они мне показались такими страшными и ужасными, что я решил в скорости сделать все, что Сократ ни потребует. В нем мне открылась бездна нас-всех. И он эту бездну в своей душе умеет как-то упорядочивать. А, упорядочив, выдает за голос некоего даймония. И это даймоний, надо признать, никогда еще не ошибался. Боюсь только, что у кого-то есть противоположный, столь же убедительный и все разрушающий даймоний. И если они сойдутся вместе, еще неизвестно, кто победит.
Напился все-таки Алкивиад до чертиков, подумал я.
- Все мы одержимы философским неистовством, - продолжил красавчик. - Вот и я, втайне от нас-всех разработав неопровержимую философскую систему всеобщего, равного и тайного счастья, однажды рассказал ему о своих изысканиях. И что же? Мягко и даже нежно, не стараясь переубедить меня или обидеть, он в нескольких словах показал всю абсурдность моих мыслей. В каком я был, по-вашему, после этого расположении духа, если, с одной стороны, я чувствовал себя обиженным, а с другой - восхищался характером, неразумным и жестоким поведением этого человека, равного которому по силе ума и самообладанию я никогда до сих пор не встречал? Я не мог ни сердиться на него, ни отказаться от его общества, а способа привязать его к себе у меня не было. Ведь я же прекрасно знал, что подкупить его деньгами еще невозможнее, чем переубедить в чем-нибудь диалектического Межеумовича. А когда я пустил в ход то, на чем единственно надеялся поймать его, свой ум, - он ускользнул от меня. Я был беспомощен и растерян. Он покорил меня так, как никто никогда не покорял.
Сократа тут же принудили выпить, а чтобы не выглядел он особенным среди нас-всех, выпили и все остальные.
- В разоблачительном слове Сократу можно назвать и много других порочных его качеств. Но иное можно, вероятно, сказать и о ком-нибудь другом, а вот то, что он не похож ни на кого из людей, древних или ныне здравствующих, - это самое поразительное. С Отцом и Основоположником, а также со всеми его Продолжателями, можно сравнить, например, высокоумного Межеумовича. И всех прочих тоже можно таким же образом с кем-нибудь сравнить. Разве только что еще Каллипига несравненна… А Сократ и в повадке своей, и в речах настолько своеобычен, что ни среди древних, ни среди ныне живущих не найдешь человека, хотя бы отдаленно похожего на него. Сравнивать его можно, как это я и делаю, не с людьми, а с силенами и сатирами - и его самого, и его речи.
Тут одна половина пирующих потребовала немедленно вести их в поход на Персию, а вторая - казни Сократа с последующим судом и следственным дознанием.
- Если послушать Сократа, - все еще долдонил Алкивиад, - то на первых порах речи его кажутся смешными. Они облечены в такие слова и выражения, что напоминают шкуру этого наглеца сатира. На языке вечно у него какие-то всенародные депутаты, честные торговцы, порядочные предприниматели, свободные от всего, даже от совести, журналисты, и кажется, что говорит он всегда одними и теми же словами одно и то же, и поэтому всякий неопытный и недалекий человек готов поднять его речи на смех. Но если раскрыть их и заглянуть внутрь, то сначала видишь, что они пусты, а потом, что речи эти и зловредны, что они таят в себе множество вопросов, вернее сказать, все вопросы, которыми подобает заниматься тому, кто намерен окончательно сойти с ума.
Тут все мирно посмеялись, стрельнув пробками. А Сократ сказал:
- Мне кажется, Алкивиад, что ты совершенно трезв. Иначе бы так хитро не крутился вокруг да около, чтобы затемнить то, ради чего ты все это говорил и о чем как бы невзначай упомянул в конце, словно всю свою речь ты произнес не для того, чтобы посеять рознь между мной и диалектическим Межеумовичем. Но хитрость эта тебе не удалась. Смысл твоей сатиро-силеновой драмы яснее ясного.
- Пожалуй, ты прав, Сократ, - сказал Межеумович. - Наверное, он для того и возлег на траву между мной и тобой, чтобы нас навеки разлучить. Так вот, назло ему, я пройду к тебе и возлягу рядом с тобой.
Диалектический материалист легко поднялся, но тут же рухнул замертво, впрочем, как раз между Сократом и Алкивиадом.
И мне тоже, по примеру Межеумовича, неудержимо захотелось вознести свою незамутненную душу к небесам.
Глава четырнадцатая
Сначала-то мне действительно показалось, что я воспарил в небо. Но, оглядевшись умственным взором, я понял, что это не совсем так. Душа моя была уподоблена соединенной силе крылатой парной упряжки и возничего. И возничий и кони - все это был я. Я правил упряжкой, но я и нес упряжку с самим собой, причем один конь был прекрасен и благороден, а другой строптив и непослушен. И править упряжкой было делом тяжелым и докучливым.
И в то же время все тем же умственным взором я видел, что душа моя распростерлась по всему небу, принимая различные образы. Она парила в воздухе и правила миром. Она теряла крылья и падала на землю, вселяясь в какое-нибудь тело, плотное, тяжелое, землеобразное и видимое. Душа тяжелела и переходила в видимый мир. Там она предавалась чревоугодию, беспутству и пьянству, вместо того, чтобы всячески остерегаться их. По прошествии времен, на миг попытавшись взмыть вверх, она вселилась в породу ослов и иных подобных животных.
Не даром, значит, мне снилось иногда по ночам, что я - золотой осел.
Размноженная в бесчисленном числе экземпляров, она отдавала предпочтение несправедливости, сластолюбию и хищничеству, а потом переходила в породу волков, ястребов или коршунов.
Самые счастливые мои души, вселившись в тело, преуспевали в гражданской, полезной для всего трудового народа добродетели. Имя этой добродетели было - рассудительность и справедливость. Она рождалась из повседневных обычаев и занятий, но без участия философского ума. Покинув тела людей, души эти оказывались в общительной и смирной природе, среди пчел или муравьев.
Случалось, что из муравейника души снова переходили в людей вполне воздержанного вида.
Но в род богов не было позволено вступить никому, кто не был философом и не очистился до конца, - никому, кто не стремился к познанию. И я понял, почему истинный философ Межеумович постоянно гонит от себя все желания тела, крепится и ни за что им не уступает, не боится разорения и бедности в отличие от большинства, которое корыстолюбиво. И даже жены своей, несравненной Даздрапермы он не боится! В отличие от властолюбивых и честолюбивых он не страшится бесчестия и бесславия, доставляемых дурною жизнью, а с нагими блудницами проводит только политические информации на моральные темы, а больше ничего с ними не делает. Ни-ни…
Материалист заботился о своей несуществующей душе, а не холил тело, он уже давно расстался со своими желаниями, потому что так требовала его верная и любящая жена Даздраперма. Остальные, вроде Сократа, шли сами не зная куда, а Межеумович следовал своим путем, в бесконечной уверенности, что нельзя перечить диалектическому и историческому материализму и противиться освобождению и очищению, которое он несет, что бы в итоге потом ни получилось.
Мне сейчас было предельно, абсолютно понятно вот что: когда Самая Передовая в Космосе философия принимает под опеку мою индивидуальную душу, душа туго-натуго связана в теле и прилеплена к нему, она вынуждена рассматривать и постигать сущее не сама по себе, но через тело, словно бы через решетки тюрьмы, и погрязает в глубочайшем невежестве, не понимая классовой сущности происходящего. Видит эта философия и всю очищающую и воспитывающую силу этой тюрьмы: подчиняясь передовой идеологии, узник сам крепче любого блюстителя караулит собственную темницу. Да, стремящимся к подчинению известно, в каком положении бывает их душа, когда передовая философия берет ее под свое покровительство и с тихим увещеванием принимается освобождать, выявляя, до какой степени обманчивы совесть, стыдливость и вера, убеждая отделаться от них, не пользоваться их службою, насколько это возможно, и советуя душе сосредоточиваться и собираться только на партийном собрании, верить только Отцу и Основателю, а также его Продолжателям, и не верить, что существует умопостигаемое и безвидное. Вот то освобождение, которому не считает нужным противиться душа истинного партийного философа, а потому она бежит от радостей, желаний, печалей и страхов, насколько это в ее силах, понимая, что если кто слишком образован, или опечален, или испуган, или охвачен сильным желанием, он терпит не только обычное зло, какого и мог бы ожидать, например, напивается или проматывает свою неуловимую зарплату, потакая бурным страстям, - но и самое великое, самое крайнее из всех зол: пытается отколоться от нас-всех.
Да, душа моя рассуждала примерно так и не думала, что дело передовой философии - освобождать ее, а она, когда это дело сделано, может снова предаться радостям и печалям, скинув с себя оковы, наподобие Пенелопы, без конца распускающей свою ткань. Внеся во все успокоение, следуя разуму и постоянно в нем пребывая, созерцая истинное, партийное и непреложное и в нем обретая для себя пищу, пока она жива, а после смерти отойти к тому, что ей сродни, и навсегда избавиться от идеологических бредней. Благодаря такой пище и в завершении такой жизни ей незачем бояться ничего дурного, незачем тревожиться, как бы при расставании с телом она не распалась, не рассеялась по ветру, не умчалась неведомо куда, потому что все это за нее сделает первичная партийная организация.
И тут один из коней повозки понес мою душу вверх, а второй безуспешно пытался противиться ему. И я понял, что о бессмертном нельзя судить по одному только слову диалектического Межеумовича. Не видав и даже мысленно не постигнув в достаточной мере бога, я рисую его себе как некоего бессмертного Отца и Основателя не имеющего души, а имеющего лишь материальное тело. Впрочем, подумал я, тут, как угодно богу, так пусть и будет и так пусть считается.
Но пора было возвращаться к столу, и я рухнул вниз.
Глава пятнадцатая
Алкивиад с компание уже ушли, оставив памятник из пустых бутылок. Межеумович не подавал признаков разумной жизни, и Каллипига вызвалась транспортировать его к месту постоянного жизнеобитания.
Я уже понял, что ее отношение ко мне изменилось. Она не ворошила своей рукой мои волосы, не предлагала создать вдвоем новый Космос и вообще, кажется, не обращала на меня внимания. Неужели все потому, что я не могу пока что содержать ее Мыслильню?!
- Не кручинься, глобальный человек, - сказала Каллипига. - У нас с тобой еще все впереди, если только ты сможешь отменить неизбежность.
- Как же ее отменишь? - удивился Сократ. - На то она и неизбежность.
- В том-то и дело, - вздохнула Каллипига, взвалила диалектического Межеумовича на плечо и пошла, легко ступая босыми ногами по пыльному и растрескавшемуся асфальту.
Ну, а мы с Сократом пошли, куда глаза глядят.
- Как здоровье, глобальный человек? - поинтересовался Сократ.
- Да нормально, вроде, - ответил я, чувствуя некоторое внутреннее сотрясение. - В небесном эмпирее вот немного повращался.
- Ну-ка, ну-ка, - заинтересовался Сократ.
Я вкратце рассказал ему приключения своей души.
- И что ты думаешь обо всем этом? - спросил Сократ.
- Ничего не думаю, - чистосердечно признался я. - Ну, может, в политику ударюсь. Сдается мне, что что-то не так в Сибирских Афинах, и вообще в Сибирской Элладе. А может быть, и в самом Космосе…
Мы шли по старым кварталам города, застроенным серыми пятиэтажками. Но уже тут и там возникали современные коттеджи, расталкивая и тесня своим нахальным видом прежние строения.
- Полагаю, глобальный человек, - сказал Сократ, - что если бы к тебе явился бог и спросил бы, довольно тебе было бы стать тираном Сибирских Афин, да притом - если бы тебе это показалось не великим делом, но ничтожным - предложил бы тебе стать тираном всей Сибирской Эллады, увидев же, что и того тебе недостаточно, но ты стремишься управлять всей Азией, обещал бы тебе и это, причем не только обещал, но в тот же день по твоему желанию довел бы до всеобщего сведения через все средства массовой информации, что глобальный человек стал тираном, ты ушел бы от него преисполненный радости, считая, что бог возвестил тебе величайшее благо.
- Я думаю, Сократ, что и с любым другим, кому выпало бы это на долю, было бы то же самое.
- Однако ценой своей жизни ты вряд ли пожелал бы обрести тираническую власть над землею всех сибирских эллинов и варваров?
- Думаю, что не пожелал бы, Сократ. Зачем она мне, если бы я никак не смог ею воспользоваться?
- Ну, а если бы мог воспользоваться ею во зло и в ущерб самому себе? Верно, и на таких условиях ты бы ее не захотел?
- Разумеется, нет.
- Итак, ты видишь, что небезопасно наобум принимать все, что тебе предлагают, или же самому об этом просить. Но еще хуже принимать то, на что тебя насильно толкают или понуждают.
И тут я вдруг припомнил, что меня действительно что-то понуждает к определенным действиям. Это было оно. Да только что оно собой представляло, я не знал.
- Если у тебя есть какие-то соображения, то не молчи, глобальный человек, - сказал Сократ.
- Откуда у меня возьмутся соображения? Я вот только чувствую, Сократ, что когда я с тобой, то мне хорошо, хотя периодически и напиваюсь. В голове моей возникают упорядоченные мысли, я создаю некие философские системы, пусть и нелепые. Я многое припоминаю, даже то, чего со мной никогда не было. Короче, я чувствую себя человеком.
- Глобальным человеком? - уточнил Сократ.
- Нет, нет, просто человеком.
- Как же ты можешь быть простым человеком, когда делаешь со Временем и Пространством, что захочешь. То закидываешь нас в будущее, то вообще меняешь настоящее до неузнаваемости.
- Не знаю, Сократ. Да и что такое будущее, когда я не знаю, что такое Время вообще.
- Этого никто не знает, - успокоил меня Сократ. - Я вот раньше полагал, что Время движется по кругу. И то, что чуть впереди, и называем мы будущим, хотя на самом деле это очень далекое прошлое, о котором мы крепко и окончательно забыли. А вот то, что в очень далеком будущем, на самом деле является не таким уж и далеким прошлым, поэтому мы о нем кое-что помним.
- Значит, время это нечто вроде колеса?
- Я же говорю тебе, что раньше я так думал. Но я ведь ничего не утверждаю!
- А как ты теперь думаешь?
- Не знаю, но что-то тут не так…
- А еще ты говорил, Сократ, что поскольку, мол, душа человека периодически вселяется в разные тела, то она может припомнить то, чего с данным человеком и не было. И еще, именно это ты и называл знанием.
- Верно, глобальный человек, именно так я и говорил. Но теперь вот, пообщавшись с тобой и посмотрев на те выкрутасы, что ты делаешь со Временем, я думаю, что тогда душа человека должна побывать во всех когда-либо живших, ныне живущих и еще не родившихся людях.
- Как это, Сократ? - не понял я.
- А вот так, она должна быть глобальной душой. И страшно подумать, что она сделает, если воплотиться вдруг в одном, глобальном человеке.
- Ты говоришь обо мне, Сократ?
- А то о ком же… Помнишь, как ты, будучи еще мальчиком, совершил Великую Галльскую революцию? Об этом тогда все газеты писали. Упразднил богов, всех насильно сделал свободными и равными братьями.
- Не помню, Сократ, - искренне сознался я.
- Хорошо еще, что эта революция не дошла до Сибирской Эллады. А Великий Октябрьский хроноклазм?
- Что-то смутно припоминаю.
- Этот-то и до нас докатился… А представляется ли тебе, глобальный человек, что знаток в подобных вещах бывает одновременно в силу необходимости и разумным человеком, или мы скажем, что это далеко не так?
- Далеко не так, Сократ.
- И каково же, по-твоему, было бы человеческое общество, состоящее из пламенных революционеров, искусных и неподкупных журналистов, оглушительных рок-музыкантов и других подобных же знатоков, а также из людей, разбирающихся в том, как надо воевать или убивать, и из мужей-ораторов, лопающихся от спеси, причем все эти люди не обладали бы знанием наилучшего и не было бы в этом обществе человека, понимающего, когда и для чего наилучшим образом использовать любого из них.
- Я сказал бы, что это скверное общество, Сократ.
- Я думаю, ты еще больше укрепился бы в этом мнении, когда бы увидел, насколько каждый из них честолюбив и считает, что самой важной частью государственной жизни является та, в которой сам он может себя превзойти. Я утверждаю, что в своем искусстве сам по себе такой человек - наилучший. Что же касается наилучшего для человеческого общества и для него самого, то здесь он совершает множество промахов, ибо будучи лишен ума, он доверяет кажимости. При таких обстоятельствах разве не правы мы будем, если скажем, что подобное человеческое общество преисполнено множества смут и беззаконий?
- Правы. А как же…
- Признаешь ли ты, что большинство неразумно, разумны же - немногие.
- Да, Сократ.
- Да и те неразумны…
- Это-то мы несомненно подтвердим, Сократ.
- Следовательно, большинству людей выгодно и не знать и не думать, будто они знают. Ведь они будут изо всех сил стараться сделать то, что они знают или думают, что знают, и эти старания большей частью принесут им скорее вред, чем пользу.
- Да и всем другим, видимо, - тоже.
- Теперь ты понимаешь, насколько я был прав, когда утверждал, что обладание прочими знаниями без знания того, что является наилучшим, по-видимому, редко приносит пользу, большей же частью вредит тому, кто владеет такими знаниями.
- Да и всем другим - тоже, - уже более уверенно успел вставить я.
- Тот, кто приобрел так называемое многознанье и многоумение, но лишен главного знания, действует всякий раз, руководствуясь одним из указанных многочисленных знаний, но при этом поистине не пользуется попутным ветром судьбы, ибо он, думаю я, плывет в открытом море без кормчего, и такое жизненное плавание длится недолго. Ты видишь, сколь велико здесь затруднение, и, мне кажется, ты его со мной разделяешь, ибо ты без конца бросаешься из одной крайности в другую и то, что с уверенностью признавал, снова отбрасываешь и отказываешься от своего мнения. Поэтому, кажется мне, тебе всего лучше проявить сдержанность. Я думаю, ты в силу своей заносчивости, - именно так легче всего назвать неразумие, - не пожелаешь воспользоваться моим советом. Поэтому надо выждать, пока тебя не научат, как следует относиться к богам, к людям и к нам-всем.