СССР™ - Шамиль Идиатуллин 5 стр.


Сегодня дежурили Цхай и Луценко, что давно не настораживало и не давало повода для остроумных замечаний: в четырехсоткилометровой примерно округе не водилось ни собак, ни сала (бока Петровича не в счет). Гранд-мастера сильно и не комплексовали по этому поводу. Ужин был стандартным. Зато чай – сладким и горячим и в бараке тепло. За день в шахте успеваешь забыть, что такое ветер на поверхности, а выйдешь из вездехода – и сразу вся печальная память с тобой. Ветер пробует лицо ледяными коньками, вминает то в борт вездехода, то в снежную стену, дышать нечем, потому что ноздри сразу слипаются, а глаза вроде застывают, как вода на дне канистры. И тут один способ спастись – бежать в дом, в его духоту и керосиновую вонь.

Спасенный Игорь еще в детстве прочитал фразу какого-то великого полярника, не то Амундсена, не то Нансена, о том, что привыкнуть можно ко всему, но к холоду привыкнуть невозможно. И отнесся к этому с иронией: ну да, чего эти норвеги понимают в холоде. В Миассе тогда как раз минус двадцать семь неделю стояло. Последнее время Игорь часто вспоминал это свое снисходительное отношение к полярникам. В феврале в Ваховском районе три дня колотило минус сорок семь, работу отменили, Петрович всерьез говорил, что солярка замерзнет и движки накроются. Сегодня с утра были семечки – минус двадцать три. Но это ведь конец марта, весна, грачи прилетели, мини-юбки, стоп, приехали. Так вот, привыкнуть к такому действительно нельзя. Жить было можно, но как в Советском Союзе в конце 80-х – долго и, может, даже комфортно, однако с глубоким неудовлетворением и жаждой всем вокруг на свое бедование жаловаться. То есть сам Игорь этого не помнил, но родители другой тональности не признавали.

При этом Игорь совершенно не желал увидеть, как в Ваховском районе подыхает зима и какой здесь замечательный апрель настает. Всему. Говорили, мощный. Говорили, двухметровый снег тает в полторы недели, сразу обнаруживает, где на плоском, как у монгола, лице таятся низины, сползает в них, по ходу квасится и мощным селем ползет в сторону Ваха. И квелая протока ненадолго превращается в брошенную горизонтально Ниагару.

Именно поэтому каждый год работа на "Восточной" завершалась не позднее Дня дурака. Только дурак сидел бы в яме, гадая, выдержит ли весенний напор не укреплявшаяся несколько лет обваловка, или все-таки мегатонный удар вязкой льдистой каши сметет бараки и вышки вместе с суперстоловой и, весело покручивая вездеходы с бульдозерами, вонзится в жерло шахты, устремившись навстречу вечной непроницаемой мерзлоте. И нарисуется такая симпатичная картинка инъекции, сделанной земному шару ледяной иглой. Игла получится знатная, десяток метров толщиной и пару километров длиной, и украшенная как древний янтарь, экзотическими вкраплениями валунов кварцесодержащей породы, бульдозеров и дураков. Вполне бессмертных: глубокозамороженное тело дурака так и будет висеть между жерлом и дном шахты – может, двести лет, а может, сто тысяч, пока китайцы или прочие инопланетяне в поисках генного материала не примутся за раскопки ледников. Или пока трубы Армагеддона не сыграют побудку. В общем, как всегда, у дураков щека толще и перспектива ширше. Поэтому с дураками в окрестностях "Восточной" было почти так же напряжно, как с дорогами. И поэтому, Петрович рассказывал, в прошлом году работы были свернуты аж 17 марта – весна ранняя была. Тогда тоже уезжали как последний раз: ожидалось, что либо шахту таки зальет – а это необратимый процесс, либо "Западносибирские копи" разорятся наконец. Но Бог миловал, а фирма, поначалу собиравшаяся, по примеру предшественников, соорудить в тундре что-нибудь капитальное и кирпичное, удержала себя в руках. Не исключено, кстати, что эти факторы были взаимосвязанными.

В этом году сезон выдался суровым и формально мог затянуться: Петрович говорил, что ниже минус десяти будет до середины апреля. Но сидеть из-за нас с вами никому не хочется, даже условно, добавлял он, потому будем следовать инструкции 1978 года. А она предусматривает завершение орденоносной трудовой вахты не позднее 1 апреля.

С этим никто не спорил. Конечно, отмахать здесь лишнюю пару недель – это обеспечить себя и семью на пару месяцев (если сильно не тратиться и в кредиты не лезть). Но очень уж хотелось эту семью увидеть, наконец. Даже Игорю, у которого семьи почти никогда и не было.

И очень уж подорвали холод, грязь, содранные ногти, вязкая возня на карачках в слепой кишке Отчизны и оленина со слипшимися макаронами.

Не одного Игоря подорвали, очевидно. Хотя виду никто не показывал. Мужики кругом неспешно пилили ложками крупные куски и двигали челюстями. Каждый раз так: стоит задавить писк желудка первыми глотками, дальше кусок в горло не пропихивается. Приходится смазывать тракт сладким чаем и кусками масла, держать размеренный темп и не думать о еде.

А как тут не думать?

Луценко, на правах повара уклонившийся от совместной трапезы, долго сдерживался, но до завершения процесса не дотянул.

– Народ, – сказал он. – Послезавтра уезжаем, а оленина остается. Надо с нею что-то делать.

– Сжечь, – равнодушно предложил Валерка.

– Так нельзя шутить, – сказал Петрович.

Валера пожал плечом и скорректировал идею:

– Тогда в жертву горным духам принести. Чтобы не залило.

Игорь хихикнул. Петрович сказал:

– Тогда точно зальет. Давайте серьезнее. Сколько там, Гриш?

– Три цельных туши и разделанных уже килограммов сорок. За полтораста, в общем.

– Блин, – сказал Валера. – А оставить? В натуре, в шахту заложить, на третий. До этого самого дотянет, до коммунизма. А нам в следующем сезоне покупать меньше.

Оленину "Восточная" покупала у хантов из соседнего поселка Красная Ильичевка, в начале зимы, сразу туш двадцать, по шестьдесят рублей за килограмм.

– Так не будет следующего сезона, – напомнил Петрович.

– А до коммунизма, понятное дело, дотянет. Вот китайцы придут – тут и коммунизм, – отметил ростовский Юра.

– А что опять политинформацию завели? – раздраженно сказал Луценко. – Я нормально вроде спросил. С первой, главное, нормально обсудили, а у нас вечно все через ухо.

– Ладно, не заводись, – попросил Петрович. – Первая что предлагает?

– Не она предлагает, я предлагаю. Вывезти все, продать, деньги поделить.

– Купить водки, выпить, бутылки сдать, купить оленины, продолжил Валерка.

– Паршев, достал, – предупредил Луценко.

– Опа, – обрадовался Валерка. – А чего молчим? Я всегда готовый.

Валерка был очень хороший пацан, но любил кошмарить новичков. Игра у него такая была, которая быстро кончалась, переходя в нормальное дружбанство. Луценко перейти не дал. А Валерка и рад, балбес.

– Мужики, ну хорош, – взмолился Петрович. – Все устали, всем надоело, но два дня-то можно дотерпеть! Чего вы как маленькие. Говори, Гриша.

Луценко несколько секунд рассматривал неровные щели в потолке, потом вздохнул и продолжил:

– В Средневаховске оленина по сто пятьдесят идет. В России, ну, за Уралом – четыреста–пятьсот. Уйдет со свистом на первой же продбазе. Если вписываемся, перед начальством держимся вместе – на случай, если орать будет, что транспорт для нас, а не для мяса. Если кому пара сотен лишняя, я его долю на себе потащу, но и продавать буду сам. Вот и всё.

– Валера, хорош, – гавкнул Петрович.

Валерка изобразил лицом страшное удивление и захлопал невинными круглыми глазками.

Луценко опять скучно уставился в потолок.

– Ну что, нормально... – начал Петрович, но его прервал дикий трезвон.

Все вздрогнули.

Сигнал пожарной тревоги, он как полярный холод – привыкнуть к нему тоже невозможно. Поэтому Юра, главный Самоделкин "Восточной", и раскулачил случайно обнаруженный на складе контейнер с немецкой системой пожарной сигнализации. На складе вообще много чего хранилось, от нескольких штабелей валенок до двух ящиков с бензопилами, которые здесь пригодились бы для экранизации культовой техасской байки. Официально все было НЗ, об этом начальство предупреждало каждую осень, но тут же строго указывало на то, что автономность работы "Восточной" позволяет трудовому коллективу самостоятельно принимать все решения, связанные с текущей деятельностью шахты, в том числе и распоряжаться ее резервными мощностями.

Штатное использование сигнализации "Восточной" не грозило по меньшей мере до китайского нашествия – так что ее можно было отзывать из резерва в любых видах, хоть в качестве наковальни, а хоть и зуммера мобильной радиостанции.

Юра так и сделал, откликнувшись на жалобу Петровича. Тот в декабре дважды пропустил радиовызов начальства, а потому принял грандиозный втык и штраф в размере трех суточных окладов. Тихий сигнал у рации был, а народ в декабре, напротив, еще громкость не отстудил, забалтывал любой посторонний звук.

Теперь умелые руки Юры превратили начало каждого сеанса связи со спрутами-эксплуататорами в наглядное и послушливое пособие на тему "Каково звонарю перед Всенощным бдением". Звон обрушивался как свод шахты, ввинчивался в височные доли мозга и на каждый "дзинь" толчком выбрасывался через поры трясущейся кожи – изнутри почему-то. Первый месяц это убивало, потом смешило, потом бесило донельзя, но разлучить фашистскую медь с японскими микросхемами никто почему-то не рискнул.

Так эта античеловеческая ось и бурила честных пролетариев, пока их опытный руководитель, невнятно матерясь и сшибая стулья, не скрывался в кладовке, смело прозванной радиорубкой, и не заменял нечеловеческий рев нечеловеческими же воплями. Нормально говорить по рации он не умел.

Обычно это было забавно: уняв дрожь перепонок, пытаться по выкрикам Петровича, выпадавшим из щелей фанерной двери, угадать суть разговора с начальством, а потом обламывать его начальственный порыв донести до подчиненных господню волю близким к оригиналу пересказом.

Сегодня не срослось.

Сперва было как всегда. Петрович орал: "Да, вашими молитвами! Норма! Двести тридцать, как по графику! Стараемся! В соответствии! Да собрались давно!" Тут далее и говорить ничего не надо было: пьяному ежу было внятно, причем даже без сипнущих реплик Петровича, что начальство интересовалось, как жизнь, не падает ли выработка и готов ли народ вернуться на Большую землю – ну и хвалило, естественно.

На этом разговор обычно и заканчивался. Но вместо стандартного: "И вам всех благ, до скорого!" Петрович вдруг сказал – сказал именно, не выкрикнул: "Как-как?" И замолчал.

Мужики за столами переглянулись. Луценко пошел к свободному стулу и встал на него коленями – ноги, что ли, оттоптал по ходу стряпанья.

Петрович молчал долго, а если не считать возгласов "Да-да, слышу, конечно!", вернувшихся к нормальной интенсивности, так очень долго. Потом спросил: "Сколько?!"

Мужики опять переглянулись, а Валерка сказал:

– Алексей Петрович, мы решили выкупить у вас оленину, предлагаем тысячу рублей за кило.

На него шикнули сразу с трех сторон, причем Луценко в публичное осуждение не включился и даже не посмотрел на насмешника.

Валерка криво ухмыльнулся и, слегка топая, пошел за чайником. Явно нарывался. И нарвался бы, но тут Петрович крикнул: "Да, конечно! Понял! Через час! Да, все понял! До связи!"

И не выскочил сразу из радиорубки, а завис там.

Луценко выругался и сказал:

– По ходу, неприятные новости.

– Какие? – испуганно спросил Ефремчик, такой же, как Игорь, новичок на Северах.

– Любые, – помедлив, сказал Луценко. – Например, бабок нам не заплатят.

– Хва каркать, – сказал Юра.

Валерка, колдовавший с чайником, громко хмыкнул.

Тут Петрович с ноги открыл дверь и вышел к народу.

"Хана", – подумал Игорь. Такого – с ноги – раньше не было.

– Короче, так, мужики, – сказал Петрович и опять заткнулся, медленно потирая ладони.

– Есть две новости, хорошая и плохая? – предположил Валерка.

Петрович быстро глянул на него и возразил:

– Да нет, Валера...

– Обе плохие? – не меняя разудалой интонации, спросил Паршев.

– Сказать дай уже, – сказал Юра.

Валера хотел возразить, увидел, что не время, откинулся на спинку стула и шумно отхлебнул из кружки.

– Да нет. Не две, а три. И не то чтобы плохие, – подумав, сказал Петрович.

Кто-то выдохнул, а Юра, тщательно подбирая слова, попросил:

– Петрович, милый. Роди уже, а?

– Ну... Да, короче, ничего прямо такого. Просто думаю, с чего лучше. Короче, так. Первое. Нас перекупили. Я не понял только, это "Восточную" или все "Запсибкопи". Ну, нам-то это, сами понимаете, фиолетово. Потом, значит...

– Кто купил? – уточнил Юра.

– А. Я не сказал, да? "Союзстрой" какой-то. Шут знает, что за... Ага. Теперь второе. Этот "Союзстрой" объявляет прямо сейчас набор на новый сезон.

– Йес! – сказал Валерка, со стуком воткнул кружку в стол и зашипел, стряхивая чай с руки.

– Вот, значит. Набор будет не только на шахту, тут вообще черт знает что затевается, ударная комсомольская стройка. Сказали, сразу тыщ пять будут вербовать.

– Скока? – протянуло сразу несколько голосов.

Игорь промолчал – он пытался понять, чем можно занять пять тысяч человек в замерзшей тундре в течение бесконечной зимы и где брать деньги, чтобы заплатить им за этот тихий подвиг. Варианты тоннеля до Калифорнии, шахты к земному ядру или плотного засаживания поля чудес новыми десятирублевками ответа не давали.

– Ну и третье. Меня, значит, просили... Ну, уполномочили. Бляха, короче, мужики, люди нужны прямо сейчас. Эти, новые, настроены серьезно, говорят, нельзя, чтобы все затопило. Ситуацию знают. И, короче, сказали: надо укрепить бутовку, вообще защитить шахту. Взяться прямо сейчас, через пару-тройку недель новый народ подъезжать начнет. А послезавтра уже инженера прибудут, расскажут, чего делать. Короче, если кто может не уехать, а остаться, ему предложен двойной оклад, плюс отпуск в августе с такой же оплатой. Дорога в два любых конца тоже оплочена. Вот. Через час позвонят, спросят, сколько согласных. Вы думайте, а я в первую пошел.

Петрович потоптался и пошел к вешалке. Пока он одевался, мужики вхолостую шевелили челюстями. Первым спохватился Игорь:

– Петрович! Это серьезно, что ли?

Петрович охотно повернулся к Игорю и произнес очень длинное ругательство, в которое органично вплел тезис "Не знаю и вообще растерян не меньше вашего". Подождал продолжения расспросов, не дождался, напялил шапку, и тут Игорь опять дозрел:

– Петрович. А сам ты останешься?

Петрович, скорее всего, хотел повторить предыдущий ответ, возможно, дословно. Но сказал:

– Игорек, родной. У меня еще сорок минут на то, короче, чтобы... Подумать, короче, надо. А ты у меня время это отнимаешь. Я же, когда говорю, думать не могу. А мне еще в первую. Ладно?

Он вышел, бухнув дверью.

– Пусть хавло нормальное привезут! – крикнул ему вслед Валерка. Оглядел мужиков, загруженных, как вагонетка в разгар смены, и объяснил: – Мужики, чего тут думать? Ну, кто семейный, это понятно: детей повидать – это святое. Хотя до августа можно бы и дотерпеть. А теперь смотрите. Мы этим орлам нужны, они без нас никак. Можем условия ставить. Главное, не наглеть. Вот и говорим: пусть на нас, оставшихся, нормальный хавчик везут: крупы, овощи, фрукты всякие, колбасу "Докторскую", блин! А мы им за это оленины. Как, Гриша, нормальный оборот?

– Нормальный, Валера, – серьезно согласился Луценко.

4

А леса за нами,

А поля за нами –

Россия!

И наверно, земшарная Республика Советов!

Павел Коган

Вообще говоря, это было хамство, свинство и геноцид: вызывать в офис человека, сдуру решившего звякнуть начальнику из приземлившегося самолета. Отчитаться решил об успешной командировке, дурак старательный, похвастаться победой над временем – в восемь вылетел, семь часов летел, в восемь прилетел, – и уведомить, что до завтрашнего утра не жилец и не работник. Уведомил. Опровергли и призвали. Сам виноват, нечего было напоминать о своем существовании, когда в Москве вечер, а на моем биологическом хронометре, за неделю привыкшем к дальневосточному времени, хмурое утро – следующее. Живем завтрашним днем. Конечно, в самолете я поспал, научился за год без малого как голубок, сидя дрыхнуть. Ё-мое, со мной уже на половине терминалов трех столичных аэропортов если не здоровались, то смотрели со скрытой мукой, как на переехавшего пять лет назад соседа по даче – вспоминали, где видели. Да здесь и видели, где же еще. Не на даче же. Не было у меня ни дачи, ни, между прочим, квартиры. Была большая зарплата, интересная работа, синдром хронической усталости да муки совести, чести и ума.

Совесть корчилась, потому что я так и не привык плющить несчастных бизнесов, вся вина которых сводилась к недостаточно расторопному отклику на нашу дежурную черную метку. Честь точилась неопределенностью статуса: с одной стороны, я уже полгода руководил юридическим департаментом головного офиса, с другой – все полгода был и.о., и где они, полноценность с половозрелостью, можно было только догадываться. Мне было нельзя – я не догадывался почему-то. С еще одной стороны, на правах средней руки босса я летал бизнес-классом, везде проходил через депутатскую комнату, жил в лучших гостиницах, и каждый регион был мне не Лас-Вегасом, встречавшим страхом и ненавистью, а вполне себе родным Усть-Урюпинском, щедро разбавлявшим страх и ненависть подобострастием и стремлением услужить. С совсем четвертой стороны, уж в Усть-Урюпинск-то такого большого босса можно было и не гонять. Ан нет, и этого нельзя было. Потому что у такого большого босса подчиненных было аж один, и тот секретарша, и тот – та – средних лет и некрасивая, хоть и предельно толковая, – так все равно же вместо себя в Усть-Урюпинск не пошлешь. Роль прочих подчиненных выполняли приданные мне в помощь сотрудники смежных департаментов и дружественных юрфирм. Роль, естественно, была знаковой, но режиссерскому диктату не поддавалась.

Наконец, зарплату мне за неполный год подняли дважды, и хорошо подняли. Дак для выполнения жилищной программы в отношении одного отдельно взятого меня этих ассигнований было недостаточно, а о фирменной квартире, лихо обещанной на заре нашего служебного романа, Рычев не вспоминал. А мне напоминать было западло. Жил в служебной однокомнатке, спал на служебном диване, смотрел каждое утро в служебное зеркало и жалел себя, дурака выбриваемого, но доверчивого.

Назад Дальше