Мой шутливый тон заставил Эфу улыбнуться.
– Я знала, что ты поймешь. Теперь слушай меня внимательно. Службы проходят по воскресеньям, но и в будние дни Дом молитвы открыт. Ты должен там обязательно побывать. Сейчас же! Почему ты раньше не приходил?
Я пожал плечами.
– Один раз собирался, но не получилось. Передумал. Меня отговорил приятель. Сказал: нет там ничего интересного.
– Это негр, с которым ты дружишь?
– Ну да. А что?
– И ты ему поверил? Он болван! Вот что я тебе скажу! Если ты не побываешь в Доме молитвы, ты не будешь знать, кто твой настоящий враг, и как нужно действовать. – В голосе девушки звучала уверенность.
– Я и без того знаю, кто мой настоящий враг.
– Ты знаешь много, но не все. Далеко не все, Сережа.
Ну вот, опять Сережа. Кажется, Эфа готова давить на любые мои кнопки, лишь бы добиться результата. Почему бы ей все не рассказать сразу.
Она посмотрела очень серьезно.
Я был заинтригован. Чувствовалось, что для Эфы мое посещение Дома молитвы очень важно.
– Хорошо, – сдался я. – Идем.
Эфа схватила меня за руку и потащила за собой, точно боялась, что я передумаю.
Всю дорогу она почти бежала. Мне было неудобно признаться, что я неважно себя чувствую и не расположен к прогулкам трусцой.
Когда мы вошли в Дом молитвы, в приятную прохладу, на меня пахнуло благовониями. Но это был не ладан, не миро и не сандал, а нечто другое, сладковато-пряное и довольно резкое, близкое к запаху ацетона. Этот аромат объял меня и сразу стукнул в голову. Я почувствовал, как сама собой у меня на лице появляется блаженная улыбка.
Мы вошли в полумрак и остановились в нескольких шагах от алтаря.
Внутри стояла полная тишина.
Я огляделся. Обстановка была почти такой же, как в большинстве православных храмов: деревянный двухъярусный иконостас, два клироса, полукруглый амвон, алтарь, – так мне показалось сначала. Когда глаза привыкли к полумраку, я понял, что вместо деталей храмового интерьера передо мной находятся их легкоузнаваемые аналоги.
Так, у иконостаса есть даже привычные створки-врата, зато сами иконы, размещенные на нем, не имеют ничего общего с христианскими образами. Вместо новозаветных тем на картинках сияют лазурью небеса, напоминающие компьютерные заставки корпорации "Майкрософт". И это никакое не масло, а просто цветные фотографии. В середине верхнего яруса висит увеличенное фото известного мне портрета директора.
Но ведь это же вопиющее святотатство, – думаю я. Мысли текут совершенно спокойно – без удивления и прочих эмоций, – я просто констатирую факт.
На стенах вокруг нас также нет ни единой иконы, только небо с летящими по нему облаками.
Кроме нас в храме никого нет.
Эфа стоит рядом, почти касаясь меня. Я чувствую, что она наблюдает за мной, но мне все равно. Я полностью предаюсь власти впечатления, которое на меня производит обстановка храма. Через несколько минут мне становится настолько легко и беззаботно, что я даже немного начинаю беспокоиться о той капсуле, которую приготовил на день профилактики.
Спустя еще какое-то время меня и это перестает интересовать…
Облака на картинах вздрогнули и поплыли – все в разных направлениях. Некоторые летели быстро, гонимые ветром, и рвались на лету, превращаясь в клочья, другие едва заметно ползли.
Мне показалось, будто стою на высокой вершине среди ожившего, дышащего влагой неба. Может, у меня закружилась бы голова, но я совсем перестал чувствовать собственное тело.
Небо, запах благовоний, тишина – слились воедино.
Я сам словно растворился в них. Только душа, неожиданно набравшись силы, расставила крылья и ринулась вперед, к алтарю, от которого теперь расходились в стороны радужные лучи.
Портрет директора тоже пришел в движение.
Линии, круги, краски пробудились и начали растекаться, постепенно занимая окружающее пространство.
В конце концов, изображение распространилось по всей поверхности иконостаса и слилось с ним, приобретая объемную форму.
Облака стали закручиваться в спираль, втягивая в себя цветную ниточку красок портрета.
Я потерялся в пространстве. Огромная спиралевидная воронка, сотканная облаками, из которых вырастали холмы и скалы, то ли стояла стеной передо мной, то ли нависала сверху. Передо мной разворачивались фантастические, непрерывно меняющиеся ландшафты.
Это была Улитка.
Невидимая рука коснулась моего сердца, и я услышал голос. Он не принадлежал ни одному из известных мне земных существ.
– Мой жрец, – прошелестел голос, – теперь ты служишь мне.
Я увидел людей, стоящих рядом со мной. Все мы были вытянуты как полупрозрачные трубки, и по нам двигалась голубоватая субстанция. Тонкие струйки ее возносились вверх, затем, двигаясь в общем направлении, плавно сворачивали и плыли по дуге, становясь одним из витков спирали.
– Я – твое сознание, – шептал голос.
Восхищенный зрелищем, я полностью утратил самоконтроль.
Два самых внутренних круга воронки вдруг сместились и раздвинулись в стороны, изобразив некоторое подобие очков. Внутри замерцал, пытаясь прорваться в реальность, чей-то взгляд.
Это мозг пытается увидеть собственное сознание, думал я. Мозг хочет осознать себя, как живое существо.
– Помоги ему, – сказала Улитка.
– Да, – прошептал я. – Что я должен сделать?
Я постарался выдохнуть из себя еще больше энергии. Голубоватая субстанция сгустилась и пошла более мощным потоком, но это не дало результата. Казалось, я могу выработать гораздо больше субстанции, и это меня нисколько не утомит.
– Нет, – прошелестела Улитка. – Ты должен помочь ему.
Я начал понимать, что представшая передо мной картина не больше, чем мираж. Улитка настолько добра, что дает мне возможность увидеть и понять принцип нашего существования. Я увидел рядом с собой Эфу, а рядом с ней других людей, приходивших прежде нас, в иное время, но каким-то образом видящих нас.
– Это наш новый друг! – объясняла Эфа постоянным прихожанам.
Все кланялись. Лица людей сияли улыбками.
Я позволил им подвести себя к алтарю. Здесь меня стали насильно пригибать вниз. Я улыбался, поворачиваясь к людям, и не понимал, что должен сделать.
– Поцелуй книгу, – ласково сказала мне Эфа.
Я посмотрел на алтарь. Там, где должен был находиться жертвенник, лежала книга, и на ней было написано: "Закон Ширмана".
– Целуй ее, – повторила Эфа.
Я кивнул и наклонился к книге, упрекая себя за то, что так и не успел ее прочесть. В этот миг книга съежилась, затем выпятилась, превращаясь в человеческое лицо.
– Андрей? – удивленно вскрикнул я.
– Что же ты делаешь?! – зловеще прошипел он. – Остановись сейчас же!
Я замер, глядя в глаза Андрею сквозь прозрачные стеклышки очков. Радужная оболочка его глаз сияла всеми цветами, отражая плывущие над нами облака.
– Но как ты здесь оказался? – пробормотал я.
– С кем ты разговариваешь? – строго спросила Эфа. – Тебе нельзя сейчас говорить. Целуй скорее закон!
Я видел, как суживаются зрачки Андрея.
– Ну же! – в голосе Эфы послышалась тревога.
Телесные ощущения стали возвращаться. Я почувствовал, как у меня пересохло в горле. От приторного запаха благовоний болела голова.
– Беги отсюда! – твердо сказал Андрей.
Ощущения блаженства, понимания собственного предназначения оказались иллюзорными и вмиг исчезли. Я почувствовал прилив страха.
"Нет!" – сказал я себе.
– Еще минута – и будет поздно! – крикнул Андрей. – Беги!
И тогда я развернулся, оттолкнул Эфу, еще кого-то и, не видя перед собой ничего, бросился к выходу.
По пути я сбил человека, входившего в Дом молитвы. Он с криком упал на ступени.
Яркий солнечный свет ослепил меня. На подгибающихся ногах я спустился по ступенькам и, шатаясь, побежал прочь.
24
Оказалось, история со стариком-вахтером была не последним испытанием.
Во вторник утром позвонил Гавинский и сообщил:
– Сегодня вечером, в девять часов, вам надо подъехать к Дому молитвы.
– Это еще зачем? – воскликнул я, ужаленный неприятным предчувствием.
– Доверьтесь мне, – сухо сказал Гавинский и положил трубку.
День прошел кое-как. Я готовил себя к чему-то жуткому, хоть совсем не знал, что меня ожидает. Есть ли у меня еще шанс после битвы, к которой я готовился, остаться тем, кем был раньше. Даже если получится поразить дракона, не выйдет ли так, что вместе с ним надо будет уничтожать и меня самого?
С тех пор, как я впервые попробовал вкус страха, в меня вселилось необычное ощущение. Иногда, когда я шел по этажу одного из зданий аппарата управления, неожиданно что-то заставляло меня останавливаться и принюхиваться.
Это было похоже на сон. Я ощущал, как где-то за стеной какой-нибудь нерадивый клерк, не успевший в срок подготовить отчет, безуспешно пытается справиться с ледяным комком, застрявшим у него между горлом и желудком. Я сочувствовал бедняге, но вместе с тем испытывал какое-то странное злорадство. Сам виноват, стоило тебе быть расторопнее, приятель, надо все правильно планировать и вовремя исполнять. Твоя собственная лень тебя погубила, а значит, всю ответственность за нарушение несешь ты сам.
И еще это было похоже на секс. Когда видишь красивую женщину и понимаешь, что природа создала тебя и ее удивительным образом соответствующими друг другу, то с досадой думаешь о тех глупых условностях, которые разделяют вас. Какие-то умники измыслили законы, по которым ты не можешь по своему желанию заполнить пустоту конгруэнтным объемом.
Я чувствовал запах страха, мне хотелось отобрать этот пульсирующий сгусток вместе с прилагающимся к нему количеством жизненной силы, но я не мог это сделать. Я гнал от себя наваждение не потому, что до сих пор оставался самим собой, а только из-за того, что запрещено сосать страх на чужой территории, у чужих доноров.
Очнувшись, я тер себе виски, пытаясь понять, как могло статься, что я, бунтарь, которого считают избавителем, вдруг становился похожим на голодного шакала, почуявшего где-то вдалеке запах больного зверя. Я опасливо озирался: не заметил ли кто, как я, распустив слюни, нюхаю воздух, но к счастью никто ни разу не увидел меня в таком мерзком состоянии.
Хотел бы я знать, какой урок хочет сегодня преподать мне Гавинский? Что, если завтра, проснувшись утром и глянув в зеркало, я увижу ехидную ухмылку и злобу в своих глазах и уже не смогу понять, что хорошо, а что плохо, ибо превращусь в кровожадного вампира, орудие древнего безликого зла, жаждущего людского страха.
Я закрылся в своем кабинете и целый день никого не пускал к себе. Мне хотелось вернуться в свое прежнее состояние, забыть все то, что я усвоил на уроках Гавинского. Но, однажды научившись плавать или ездить на велосипеде, ты уже никогда не разучишься это делать. Чем больше я пытался избавиться от приобретенной способности, тем сильнее становилась потребность вновь почувствовать приближение пульсирующего сгустка.
Несколько раз в течение этого дня я ощущал легкий аромат страха, доносящийся из-за стены. Хоть я и не давал повода бояться себя, сотрудницы, воспитавшие в себе самоотдачу и постоянную боязнь, не могли обходиться без того, чтобы неосознанно вынашивать в себе пищу для таких, как я.
Пару раз у меня возникало желание выйти и крикнуть: "Все, дамы! Сегодня я вас отпускаю пораньше! Шагом марш домой!", но я знал, что фраза, принятая на ура в "And\'е", в структурном подразделении "Полиуретана" может вызвать короткое замыкание.
Я стал продумывать, как будет выглядеть мой первый номер газеты, – не тот, что я предоставлю на рецензирование Гавинскому, а другой, провокационный, что будет выпущен без ведома заместителя начальника службы безопасности. Его задачей будет усилить резонанс в рядах обездоленных полиуретанцев. Выпуск номера я хотел приурочить к нашей победе. В случае провала он будет служить мне некрологом.
Наконец, день подошел к концу. Я вышел из кабинета и позволил сотрудницам уйти, так как без особого разрешения даже после окончания рабочего дня они сами никогда не расходились.
Съездив домой, я принял душ, поужинал и попытался погрузиться в чтение, но так и не смог сосредоточиться на книге. Откинувшись на спину, я закрыл глаза и постарался расслабиться и, в конце концов, уснул, да так крепко, что чуть не прозевал встречу с Гавинским. Проснувшись, я в ужасе увидел, что за окном уже вечереет. Часы показывали тридцать семь минут девятого.
Я быстро оделся, причесался и выбежал на улицу.
Когда я подъезжал к Дому молитвы, Гавинский уже ждал у входа. Рядом с ним переминались с ноги на ногу два его помощника – те самые, что некогда меня усердно избивали. Я остановился, заглушил мотор, слез с мотоцикла и поставил его на подножку. Помощники доброжелательно улыбнулись и отступили в стороны, а Гавинский шагнул мне навстречу, протягивая руку.
– Как себя чувствуете сегодня, Сергей Петрович? – спросил он.
– Как обычно, – ответил я, внутренне насторожившись. – А что?
– Не болит ли голова? Не чувствуете ли сонливости? Не повышалось ли давление или температура?
– Да нет, – сказал я. К чему это он клонит?
– Ну что ж, в таком случае идемте.
Я решил, что меня тотчас поведут в Дом молитвы, привяжут к алтарю, заставят целовать "Закон Ширмана" или что-нибудь в этом роде, но мы, зайдя во двор, двинулись не к главному входу, а свернули в сторону, обошли здание и вошли в маленький флигель.
Коридор вильнул, и мы стали спускаться по длинной лестнице, широкие ступени которой были слабо освещены одним-единственным фонарем.
Куда вы меня ведете? – хотел спросить я, но гордость не позволила мне демонстрировать страх, хотя опытный Гавинский, без сомнения, уже почувствовал мое беспокойство. Впрочем, манера видеть во всех окружающих своих жертв, вероятно, давно уже привела Гавинского к постижению – говоря его же словом – тотальной безотносительности.
Безотносительность, – проговорил я мысленно, а затем с каждой ступенькой стал вновь и вновь повторять это слово, вспоминая то ощущение, которое изведал, когда отбирал остатки силы у немощного старика.
Наконец ступени вывели нас в широкий коридор. По правую сторону располагался ряд дверей, по левую – всего лишь одна в самом конце, и она была открыта. Над ней висел старый плафон с заостренным куполом, грязный-прегрязный, едва пропускающий свет.
– Туда, – сказал Гавинский, указывая мне на дверь.
Мы прошагали с ним в конец коридора, а когда свернули и вошли в дверь, то оказались в большом зале. Внутри никого не было.
– Зачем мы сюда пришли? – спросил я, озираясь.
– Имейте терпение, Сергей Петрович, – ответил Гавинский.
Я снова принялся думать о безотносительности, разглядывая высокие серые стены, украшенные абстрактными картинами. Картин я насчитал одиннадцать. Все они были написаны в желто-коричневых тонах с вкраплениями черных и темно-синих пятен.
Гавинский отослал помощников. Проведя меня в конец залы, где стоял ряд стульев, он велел мне сесть на один из них. Усевшись, я закинул ногу на ногу, но Гавинский сурово покачал головой, и я поставил обе ноги рядом. Достав из кармана какую-то черную тряпку, он сказал:
– Сергей Петрович, сейчас я завяжу вам глаза. Вы не должны видеть то, что здесь будет происходить. Ваша задача – сохранять спокойствие, что бы вы ни слышали и что бы вы ни чувствовали. Таков обряд. Новичок сидит в стороне и внемлет. Вам все ясно?
Я кивнул и мысленно произнес: безотносительность.
Он быстро завязал мне глаза, затянул повязку очень сильно, и она так плотно придавила веки, что я не сумел бы открыть их даже при большом желании. Было слышно, как Гавинский отступил на шаг и застыл на месте. Видимо, он хотел удостовериться, хорошо ли надета повязка. Я почувствовал себя неуютно; мне показалось, он любуется тем, как повязал ее, отклоняясь то вправо, то влево, разглядывая меня со всех сторон. Прошла минута, а он все меня рассматривал. Его сопение действовало мне на нервы, отчего-то мне казалось, что губы Гавинского кривятся в присущей ему отвратительной ухмылке, и я еле сдержался, чтобы не содрать к черту эту дурацкую повязку.
Что должно произойти? У меня не было никаких предположений.
Ведь Гавинский уже научил меня делать то, что делают остальные представители администрации, и даже поздравил со вступлением в команду. Разве теперь я не могу себя с полным основанием считать коллегой Бирюкинга, Курина и иже с ними? Правда, меня еще не представили официально. Быть может, именно теперь это и должно произойти? Но почему здесь, на территории Дома молитвы? Что, если сама Улитка каким-то образом принимает в этом участие. От одной мысли, что мне опять придется с ней встречаться, все внутри похолодело.
Наконец Гавинский отошел, но недалеко. Он сел через несколько стульев от меня, и мы стали ждать. Минут через десять кто-то тихо вошел в зал и медленно двинулся в моем направлении. Я напрягся, но вошедший, не дойдя с десяток шагов, остановился. Я ожидал, что сейчас послышится реплика в мой адрес, но человек молчал.
Через минуту вошел еще кто-то и стал неуверенно приближаться. Гавинский поднялся со стула и двинулся ему навстречу, замедлил шаг и вместе с вошедшим направился обратно. Оба остановились примерно там же, где и тот, что пришел раньше.
Спустя несколько минут опять раздались шаги, и вновь Гавинский помог прибывшему добраться до середины зала. После этого опять наступила тишина.
Неожиданно меня осенило. Да у них всех завязаны глаза! Участники того, что сейчас должно произойти, входят в зал слепцами (помощники в коридоре надевают им повязки) и движутся на ощупь, а потом Гавинский выстраивает их передо мной.
Прошло минут пятнадцать. По моим предположениям, была уже половина десятого. В зале собралось человек тридцать. Кто были эти люди, я не знал. Отчего все они молчали? Зачем Гавинский водил их за руку и выстраивал в ряд?
Я вдруг вспомнил свой первый день в Полиуретане, – то жуткое состояние, которое накатилось на меня, когда я отворил железную дверь и шагнул в полумрак, показавшийся мне сумраком гигантского склепа. Снова где-то вдалеке послышались стоны, они были едва различимы, но постепенно усиливались. Я ощутил отчетливый запах гниения, мне хотелось зажать нос рукой, но я приказал себе терпеть. И вдруг наступила полная тишина. Наваждение отхлынуло.
Кто-то отделился от стоявших передо мной людей, прошел мимо меня и сел невдалеке. Остальные остались на своих местах. Я ждал, что они заговорят обо мне или о том, что меня давно интересовало, а может, станут молиться или петь какие-то мантры, ритуальные гимны или что-нибудь в этом роде, но они молчали.
Это молчание с каждой секундой становилось все более тягостным. Теперь я и сам боялся нарушить тишину, словно мы играли в какую-то жуткую игру. Мне казалось, что если стул, на котором я сижу, издаст хоть малейший скрип, эти люди бросятся на меня, выставив перед собой руки, найдут на ощупь и станут душить и рвать на части.
Я затаил дыхание, прислушиваясь к зловещей тишине.
Новичок сидит и внемлет.
Где-то глубоко в подсознании теплилось предположение, что это намек на то, как я должен поступить.