Автобус был темно-синий, типично оксфордского цвета, и на его боках бросалась в глаза вычурная надпись: "Оксфордский экспресс". Автобус так и сверкал на солнце – утром его до блеска надраили на мойке.
По дороге домой из "Королевского шика" Пенелопа впала в глубокое раздумье. Она рассеянно разглядывала ничем не примечательный пейзаж за окном, а сама пыталась более или менее разобраться, как сама относится к Стивену и как Стивен относится к ней. У нее не было сомнений, что между ними произошло что-то значительное, такое, что пока еще робко пыталось преодолеть незначительное прибрежное мелководье у берегов огромного и бурного океана, каким представлялась ей любовь.
Или свободно росло во все стороны, как ветви развесистого старого дуба.
Или достигало самых глубинных слоев земли, точно каналы с магмой в стволе вулкана.
Или простиралось над миром повсюду – как ее работа по набору студентов из других стран.
Или же было сутью всего – как воздух, которым она дышала.
Она улыбнулась, решив оставить поиски уместных сравнений…
Но почему? И почему именно сейчас? Она же вооружилась против такого, была как в броне. Много лет назад, почти пятнадцать лет, она и ее муж – тот юный, давний Грегори, ее любимый, ее Грег – брели по плоскому гребню отвесного утеса в Дорсете, наслаждаясь погодой, видом и присутствием друг друга.
Грег вдруг замолчал. Посмотрел на нее, страшно побледнел, остановился и крепко сжал ее руку. Отчего так? От нежности, от головокружения? "Нехорошо мне…" – только и сказал он.
Она заволновалась – но не слишком, как она вскоре поняла. "Давай посидим", – ответила она. Неподалеку стояла дубовая скамья. Она довела туда Грега. Он сел на скамью – и умер.
Пенелопа направила свои мысли на сегодняшний день – прочь от давней боли, которую она так и не избыла. Вместо этого она стала думать про Стивена и что он в ней видит. Возможно, она – чаша, сосуд для напитка, однако только лишь чаша? И что за напиток, по его мнению, ему достанется?
Бок о бок с Оксфордским экспрессом ехал автомобиль. Пенелопа наконец стряхнула с себя задумчивость и заметила: рука водителя все машет и машет в окне машины, над пустым местом пассажира – неужели ей? Потом машина газанула и обогнала автобус, унося эту руку прочь. Был бы это "ситроен", можно было бы задуматься, не водит ли и Стивен эту марку – не сидит ли он в этом "ситроене"… Но ведь она ничего не знала даже о внешних обстоятельствах его жизни, не говоря уже о внутренних. И все же она не могла признаться самой себе: ее уже уносило течение, совсем как импульсивную юную девушку, уносило в этот великий, исполненный опасностей океан, под которым она подразумевала любовь.
Автобус останавливался в Хэмпден-Феррерс по пути через Ныонэм-Кортней н Бишопс-Линктус к Уитни, своему конечному пункту. Несколько человек сошли на главной улице деревни. Пенелопа тут же увидела "ситроен": он ждал ее рядом на стоянке. Из автобуса она вышла последней. Решила потянуть удовольствие, этот коктейль наслаждения и неясных страхов.
– Спасибо, – сказала она шоферу автобуса. И ступила на тротуар. Дверь автобуса закрылась. Он поехал дальше.
Через дорогу, на солнце, такой спокойный, стоял Стивен Бокебаум. Он улыбнулся ей.
– А я вас обогнал, – только и сказал он.
Пенелопа еле расслышала. Она шла к нему через улицу. Сообразила, что лицо ее – вот глупо-то! – вспыхнуло счастливой улыбкой. Он выглядел совершенно чудесно, но к тому же и думал про нее, обычную, заурядную Пенелопу Хопкинс, самое чудесное, что вообще можно думать. Стивен сжал ее руку выше локтя. Он хочет, чтобы она пошла с ним, сказал он. Он понимал, что совершает непоправимое, такое, что полностью перевернет мир вокруг. Он бы даже потащил ее за собой в арку при входе в церковь, мимо которой они как раз проходили, но она и без того чуть ли не вприпрыжку шла рядом, сама тянула его туда, словно абсолютно осознавая, какой роковой шаг они оба вот-вот совершат.
Оба говорили какие-то обыденные слова, смеялись, ничего не слыша, едва ли думая.
Они быстро пронеслись меж надгробных памятников давним местным покойникам, что лежали под голой землей, ни на что не жалуясь, ничто не критикуя и сожалея лишь об одном: что не пожили в свое удовольствие, пока была возможность.
На паперти у входа в церковь Пенелопа со Стивеном наконец оказались в некотором уединении. Он тут же обвил ее руками. И она обняла его. Обоих поглотил жар их тел, будто ускоренная циркуляция крови слилась в единый поток. Они пристально смотрели друг другу в глаза. Она подумала – хотя думать почти не удавалось – что она есть сосуд, из которого он должен отпить.
После полудня прошла ровно одна минута.
Их губы соприкоснулись.
Они поцеловали друг друга.
И тут же – как и следовало предполагать – все вокруг мигом преобразилось.
Между могил выросла зеленая высокая трава.
Солнце ускорило неспешное восхождение по небосводу, проскочило свой обычный весенний максимум и рвануло в зенит.
Налетел легкий ветер, закружил лепестки всех цветущих деревьев и засыпал ими весь мир, словно праздничным конфетти.
Младенец Родни и Джудит перестал надрываться, у него выросли два крошечных крылышка, он воспарил и вылетел из окна спаленки, восторженно кружа, и купаясь в воздухе над деревушкой, и визжа от счастья. Собака Тони мчалась за ним по земле и самозабвенно лаяла.
Темнокожая дочка Беттины Сквайр, Иштар, ракетой вознеслась ввысь и мигом пропала в направлении Юпитера и его "медичейских лун"…
Джереми Сампшен поздно пробудился, распечатал конверт и обнаружил в нем чек на сто тысяч долларов от американского издателя. Он тут же выбежал на улицу, чтобы купить спиртное – отметить это событие, аккурат в тот момент, когда Трейдинг с усилием выполз из Розового дома и тоже направил свою солидную тушу к магазину за сигаретами.
Боль в ноге у старины Джо Коутса чудесным образом прошла. Он затанцевал по дому, а шелудивый Дьюк разрывался от лая.
Дуэйн Ридли вдруг решил одним махом покончить с жизнью, исполненной отчаяния: выскочив на улицу, он наткнулся на сестрицу своего приятеля Стармэна по имени Кайл Бэйфилд. Дуэйн, который всегда считал ее задавакой и воображалой, обнял ее. Она оказалась совсем не воображалой и не задавакой, а тут же отправилась с ним погулять на Моулси. Позже они оба, излучая золотое сияние, сидели в забегаловке, за обе щеки уплетая рыбу с жареной картошкой.
Сам Стармэн, то бишь Барри, в этот момент застыл в немом изумлении, обнаружив, что в его коллекции Терри Пратчетта есть целый роман о Плоском мире, о котором он не имел ни малейшего представления: роман назывался "Под знаком кроссворда".
Руперт Боксбаум придумал бесподобный текст для песни с Андреа и мечты".
Фаулзу и Баулзу, местным строительным подрядчикам, удалось уговорить этого типа из совета графства принять от них взятку, чтобы он разрешил им за солидную сумму купить у Джека Коутса Северное пастбище.
Андреа Ридли, поднявшись к Артуру, к полному своему изумлению обнаружила, что он, худущий и мрачный, стоит в полный рост, пошатываясь на неверных ногах.
– Андреа, – прохрипел он, – я всегда желал умереть стоя! Что и произошло; и потому он больше не проронил ни звука.
– Вот и второй мои туда же, – еле выговорила Андреа, с трудом опустившись на нижнюю ступеньку не без некоторого трусливого облегчения.
Боб Норрис, упрямо толкая перед собой велосипед, сгрузил у бокового входа в дом на ферме Коутсов довольно громоздкую бандероль. Позже ее нашла Ивонн Коутс; бандероль послали с Олд-Бэрлингем-стрит, а внутри обнаружились гранки ее дневника – редактор дал им название "Кочеты над Коутсами". Они и письмо ей уже присылали, оказывается, однако его, по-видимому, съел козел. "Поздравляем Вас: Вы теперь королева деревенской летописи!" – писал ей на этот раз редактор.
– Я прославилась! Наконец-то! Я кем-то стала! – кричала Ивонн, выделывая замысловатые па со стариной Джо Коутсом.
В Особняке Шэрон Боксбаум перевернула последнюю страницу романа.
– Блистательно! – сказала она, зажигая очередную сигарету.
Отец Робин своими глазами узрел небесного пришельца. Церковь вдруг наполнилась сладковатым туманом. И с горних высей слетел в нее ангел: на нем была грязная футболка с напечатанным спереди речением: "Кинг-Конг тоже умер за наши грехи". Отец Робин был настолько ошеломлен, что тут же снова рухнул на колени – хотя только-только поднялся.
Ангел изрек: погляди, что там за декоративной панелью в старом, проеденном древоточцами шкафу в ризнице. И исчез в огненном облаке, просиявшем вдвое ярче вспышки магния, не оставив и крошки пепла.
– Клянусь всеми святыми, дорогая, – сказал Робин жене, – этот был настоящий ангел: он летал.
В Вулфсоновском колледже поцелуй влюбленных Марии и Фрэнка тоже сотворил немало чудес. Все здание наполнил мягкий, очищающий свет – скорее музыка, чем освещение. Сколько ученых докладов растворилось на экранах компьютеров! Сколько ученых статей спланировало на пол! Сколько ученых книг из библиотеки колледжа от изумления выпало из рук, их державших!
Преобразились и сами господа ученые. Поэт Джон Уэстол смолк на полуслове, прямо посреди стиха. Президент колледжа Сидней Бэррэклоу смолк посреди лекции. Каролина Бэррэклоу, его жена, умолкла посреди арии. Да-да, все ученые мужи и все преподаватели смолкли посреди чего-нибудь.
И было от чего! Ведь вдруг – подумать только! – все они оказались облачены в свободно ниспадающие золотистые одеяния, да такие, каких не видели и Афины в самый расцвет своего золотого века! Все молча взирали друг на друга в немом восхищении, всех охватило нечто, похожее на благоговение. Соперничество, вражда – все было мигом забыто, сметено блаженством взаимопонимания и любви.
Но и это еще не все.
Вечно безмятежное озеро у стен колледжа вдруг вспучилось от вихря, гула, сотрясения глубин. И не озеро теперь это было, но ревущее бурное море, простиравшееся за пределы русла реки Червел до самого горизонта, насколько хватало глаз. В нахлынувшем откуда ни возьмись потопе резвились огромные морские чудовища – точно откормленные младенцы, что плещутся в тазике, они знай себе в воде извивались, извергали струи, изворачивались, исплескались.
Но тут из этих и без того умопомрачительных вод восстала гигантская фигура, под громыханье аккордов, похожих на вагнеровскую "Гибель богов", – вся в ряске и водорослях, с короной на голове и трезубцем в руках. Несомненно, существо сие было реинкарнацией основателя колледжа, сэра Исайи Берлина, хотя чуть позади него, все туманнее и туманнее, подобно всем певчим птахам из оксфордской и глостерской округи, возник образ совсем другого Берлина, распевающего какую-то мелодию сладчайшими птичьими трелями, и слова были почти неразборчивы из-за громоподобного усиления звука: "течет камедь на стволе, все-то камедь на стволе – ну, а Рубенс все ж покруче ветчины, что на столе"… Какой в этом был смысл, поди знай, а вот музыка была что надо.
Но его сладкое пение потонуло в раскатах речи самого сэра Исайи, который зычным голосом своим обратился к сверкающим на солнце работникам колледжа:
– О все вы, кто стремится постичь самые глухие закоулки точных наук и загадочные гуманитарные области познания, все вы – знайте: превыше всех лишь одна премудрость, и притом она ближе всего к безрассудству и безумию, это премудрость пульса и импульса, премудрость нелепых выходок и сумасбродств, невоздержанности и крайностей, премудрость, таящаяся в генах и гонадах, премудрость хорошо протестированного тестостерона, премудрость исступления и восторга, премудрость эта – о чем я, ну? – премудрость эта есть…
И в наступившей тишине весь старший профессорско-преподавательский состав колледжа Вулфсон, и мужчины, н женщины, и серединка на половинку, но все – все! – в унисон грянули:
– ЛЮБОВЬ!
– Молодцом! – бухнула гигантская фигура. – Только в следующий раз погромче. – И пропала в волнах, и больше ее не видели.
А все, кто это видел, тут же принялись горячо обсуждать, что же такое случилось – все, разумеется, кроме Фрэнка с Марией, которые слились в объятии крепком и нежном в отведенной Марии комнате среди нераспакованных чемоданов.
Адам Хэмилтон-Дуглас доказывал, что все дело, по сути, в перцепции. Разумеется, есть и некоторая структура, которую мы привыкли называть "реальностью", хотя многие из ее элементов гипотетичны. В то же время доминирующей реальностью является наше восприятие этой структуры. А посему он заявил во всеуслышание: бессмысленно отрицать, что все стали свидетелями апофеоза самого сэра Исайи Берлина, хотя, если рассматривать произошедшее статистически, присутствовало при этом явлении менее одного процента населения Оксфорда.
Хэмилтон-Дуглас договорился до того, что якобы у них всех был одинаковый опыт перцепции. И хотя видели это лишь восемьдесят один человек, нельзя считать явление недействительным. Более того, продолжал он, явление это ни в коей мере не стало бы менее действительным, даже если бы его свидетелями стали всего лишь восемь человек. Правда, если бы свидетелем стал всего один человек, тогда можно было бы бросить тень сомнения на то, что Хэмилтон-Дуглас называл "внешней реальностью", поскольку в этом случае никто не мог бы подтвердить явление дополнительными фактами со стороны.
Однако Говард Аздабджи, потомок многомудрых парси, кроткий ученый муж и большой эрудит, заявил, что как бы ни хотелось ему согласиться с мнением доктора Хэмилтон-Дугласа, но ему пришла на ум идея, что в каждом существе, способном воспринимать окружающее, одновременно присутствует не только активное, деятельное начало, или Созидатель, но также и пассивное, то есть Наблюдатель, который является очевидцем всего сущего, находясь в состоянии спокойствия и невозмутимости – тот, кто лишь наблюдает за бурями, а сам остается незатронутым, точь-в-точь как об этом сказано в "Бхагавад-гите". Наблюдатель в известной степени не эффективен, не достигает цели, не дает результата, однако порой может воздействовать на события, особенно если выведен из душевного равновесия. Равно и Созидатель в человеке может оказать воздействие на Наблюдателя. Аздабджи продолжил свои рассуждения в том смысле, что в каждом из присутствовавших, по-видимому, накопилась потребность в любви, и все они должны это осознать. А в умах тех, кто знал сэра Берлина лично, пока тот был жив, существует источник особой любви и преклонения перед этим великим человеком, притом источник настолько сильный, что породил у всех непреднамеренное – он мог бы даже сказать неосознанное – желание увидеть, как он в самом деле предстанет перед ними живым. Не исключено, что в действительности все присутствовавшие испытали массовую галлюцинацию, которую в них вызвал их собственный внутренний Наблюдатель.
Каролина Бэррэклоу сказала, что и она склонна согласиться с внутренним объяснением этого явления, которое она обозначала как "потустороннее". Не так важно, можно ли считать, что сэр Исайя действительно на миг предстал им во плоти; самое главное в другом: он, разумеется, заставил их всех глубже заглянуть себе в душу Более того, он напомнил, даже потребовал от всех, чтобы они больше дарили любовь (тут она одарила своего супруга любящим взглядом, который не остался незамеченным), и это его напоминание особенно важно в наше тревожное время, когда вновь расцвела межнациональная и межконфессиональная вражда, с которой всегда боролся Вулфсон-колледж.
Еще она сказала, что хотела бы, если можно, напомнить всем присутствующим слова Сократа: "Жизнь без такого исследования не есть жизнь для человека".
– Извини, дорогая, – заметил тут ее муж, – однако мне представляется, что великий философ сказал другое: "Без исследования – какая же это жизнь?".
– У любого ребенка жизнь поначалу без исследований, – сказала Ирена Мюнтберг. – Оттого эти чертовы дети так непредсказуемы. – У нее их было четверо, и на ее слова никто не обратил внимания.
– Сократ изрек эти слова еще до того, как настала эпоха андроидов, – сказал Джон Уэстол. – Представляется, что андроиды, когда их создадут, не будут в состоянии анализировать свою так называемую жизнь. В этом всегда будет заключаться важнейшее различие андроидов и людей. Жизнь без анализа – урон, ее нам не сберечь. Жизнь без анализа вообще не стоит свеч.
На берегу озера мигом выстроились в ряд философы: тут и дама Рита Даймонд, и Джерри Худжа, и Аздабджи, и Хэмилтон-Дуглас – и взяв друг друга под руки, они все лихо танцевали, распевая:
Видишь: я танцую польку,
Видишь: песенку пою,
А немыслимые мысли -
Лишь такие и люблю…Жизнь без анализа – полнейший бред,
Не то ты под стрелой, подстреленный – иль нет?
Молчи подольше, думай, зря не трать слова -
Как хитрый древний грек, премудрая сова.
И внутрь себя гляди, до дна глубин.
Там лишь туман и, несомненно, лишь сомненья,
Не нравится? Но это – только ты, любимый.
Анализ неприятен. Есть другие мненья?
Ура! Да здравствует анализ!
Теперь без промедленья
Всем – на колени пред Сократом!
Что, есть другие мненья?…
IV
Связь с неолитом
Неприятно, но факт: все хорошее обязательно сменяется плохим. Философы, правда, склонны выражать эту истину по-другому: на смену всему плохому, говорят они, обязательно приходит хорошее. И хотя любой человек с улицы скажет, пожалуй, дескать, ничто не бывает так уж плохо или хорошо, как может показаться поначалу, но истина в том, что стакан всегда наполовину полон и наполовину пуст, одновременно.
Поцелуй привел Стивена и Пенелопу в полное замешательство. Все еще прижимаясь к нему, Пенелопа сказала:
– Ох, а Шэрон?… Ведь Шэрон же… Нужно с Шэрон объясниться. Ты должен быть с нею мягким. Добрым, насколько сможешь…
– А-а, с ней… – пробормотал он. – Знаю, знаю.
– Ах, не должна я была тебя целовать! – И Пенелопа, вырвавшись из его объятий, вбежала в церковь: найти убежище, заглушить чувства, успокоить душу.
Стивен двинулся было за нею следом. Но остановился у входа, едва коснувшись потертой дубовой двери. Сомнения – вот его суть. Сейчас он решил, что любимой его Пенни лучше побыть одной, прийти в себя, вновь обрести равновесие. Он и сам задыхался от нахлынувших чувств, больше от восторга, но и от страха тоже: Стивен понимал, что придется либо обманывать Шэрон, либо во всем ей признаться. Правда, он сильно забегал вперед.
И он повернулся к главной улице. Так Стивен Боксбаум стал свидетелем несчастного случая.