Оксфордские страсти - Олдисс Брайан Уилсон 19 стр.


– А-а, знаю я таких, как ты! Сначала на вечеринке потанцуешь, а потом, как последняя проститутка, в дешевый отель. Сколько лет уже тянется эта грязная интрижка? Ах ты, дешевка, тебе бы все кокетничать, лишь бы за тобой увивались,… Девка! Из подворотни! Вот вы оба кто – шлюхи из подворотни!

– Вот лживое существо! – воскликнула Пенелопа. – Все вверх ногами перевернула. – И еще произнося это, понимала, что протестует неубедительно.

– Пенни, даже не думай ввязываться, – посоветовал Стивен. – Ты ни в чем не виновата. Я сам все улажу с Шэрон.

– Нет! Ни за что! – крикнула та. – С меня хватит! Нечего теперь со мной улаживать. Мне надоели твои грязные интрижки!

Тут подошел Руперт, за ним семенила Джуди. Он – совершенно несчастный, зато Джуди сияла. Руперт взял мать за руку.

– Мама, дорогая, пожалуйста, не надо, это же вечеринка, гости собрались. Не устраивай сцену.

– Оставь меня в покое! Хочу – и устрою. Не я начала. Я ни в чем не виновата. Твой отец – бабник! И ты, как всегда, на его стороне.

– Мама! Я должен…

– Сынок, не вмешивайся, ладно? – покровительственно сказал Стивен.

– Бабник! – взвизгнула Шэрон, и из глаз ее брызнули жгучие слезы ярости. Найдя нужное слово, она не желала с ним расставаться.

Стивен шагнул вперед – возможно, желая защитить сына. Но Шэрон бросилась на него, да с такой силой, что Стивену пришлось на два шага отступить… Каблук его при этом угодил за край террасы. В следующий миг супруги во весь рост рухнули на газон. К счастью, терраса едва возвышалась над газоном. Очки Стивена полетели в куст лаванды.

Шэрон, рыдая, поползла прочь. Платье на ней порвалось. Наконец, она смогла подняться на ноги и тут же, прихрамывая, ринулась прочь. Привлеченный криками, появился Фрэнк. Он подал знак музыкантам, чтобы те вновь заиграли. Атмосферу снова подсластила медовая мелодия вальса "Судьба". Пенелопа, Фрэнк и Руперт помогли Стивену подняться. Он ушиб спину, и все произошедшее явно потрясло его до глубины души.

– Пойду домой, мне надо ее успокоить.

– Очень сожалею, Стив. Как вы себя чувствуете?

– Она выпила лишнего. Но она придет в себя. Да, она выпила. За нею надо следить. Она нередко такая бывает. Где мои очки?

– А как же мы с тобой? – тихо спросила Пенелопа, – Ты подумал, каково мне?

Ее била дрожь.

– Пенни, дорогая, моя жена – больная женщина Пожалуйста, пойми.

Руперт заметил, какое у Пенелопы лицо. И поцеловал ее в щеку.

– Ничего, Пенни. Жаль, что так получилось. Все обойдется. Просто папа не в себе.

– Правда? А где же он тогда, хотелось бы знать?

На ее вопрос никто не ответил. Джуди нашла очки Стивена, и он, тоже прихрамывая, пошел прочь, бормоча извинения. Руперт неуверенно топтался около Пенелопы.

Ее окружили Фрэнк, и Джуди, и Мария, и кое-кто из гостей. Она плакала, не скрываясь:

– Какой ужас! Как это несправедливо. Мне так стыдно… – Когда Руперт обнял ее за плечи, она зарыдала: – Эта кошмарная сцена… кошмарная… – но больше не смогла выговорить ни слова.

Вся группа медленно двинулась к дому. Вальс "Судьба" остался позади.

Всю эту сцену Фред Мартинсон видел из окна своей спальни. Он сказал медсестре: там дерутся. Ему стало страшно: вдруг они ворвутся в дом, найдут его. И непременно убьют его морскую свинку.

Медсестра Энн ласково обняла его:

– Все уже прошло. Не бойся, Фред. – Она произнесла это тихо, с улыбкой, глядя в его испуганные глаза. – Никто тебе ничего не сделает. Иди-ка сюда, приляг со мной рядом. Я тебя утешу.

Он повиновался, смиренно, как маленький мальчик. Оказалось, он уже не мальчик.

Вечеринка почти закончилась. По дорожке медленно катила электрическая коляска Валентина, за нею ковылял Генри.

Официанты уже убирали несъеденную пишу, уносили неоткупоренные бутылки. Гости разъехались. Трио музыкантов погрузилось в машину и отправилось восвояси. Почти все лампочки в саду погасли.

Осталось лишь несколько бокалов для шампанского – они валялись в траве, целые.

Еще тепло, можно посидеть на воздухе. Фрэнк и Мария уютно устроились на каменной скамье в дальнем углу сада, склонив друг к другу головы над бокалами с вином. Вокруг цвели маргаритки. "Ах, какая вечеринка! А какой скандал!" – говорили оба едва ли не в полном восторге.

Дом, где еще горел свет, высился в отдалении, будто корабль, севший на мель. Они были одни. Забор позади них увивали буйная жимолость и жасмин, и аромат их был, словно недавняя музыка. За забором медленно поднималось поле, его останавливала шеренга деревьев, а за ними сгрудились темные, дикие холмы Моулси.

– Да, вот это был поединок!

– Я даже не знаю, кого мне больше жалко.

Оба были спокойны, ни о чем не сожалели, у них во всем согласие. Их не тревожила мысль о том, что принесет им завтрашний день или что может случиться через час. Словно рок не мог причинить им горя. Они знали друг друга прежде, пусть недолго и очень давно, и их нынешняя любовь питалась от этого корня.

– Ты писала такие удивительные письма, когда признавалась, что когда-то принимала опиум, Я задним числом волновался за тебя, конечно, но восхищался, как ты все это выразила – и что ты пережила.

– Ну-у, сейчас об этом уже можно говорить. Но куда лучше наслаждаться душевным здоровьем, чем безумием. Из этих двух безумие – куда более суровая темница. Если есть выбор.

Прямо позади них светился фонарь – фальшивая луна из гофрированной бумаги. В кустах ему пела птиц хотя ей давно пора было спать.

Фрэнк спросил Марию про рак. Страх перед этой болезнью уже давно определял в ее жизни всё.

– Я так боялась умереть молодой, – сказала она стискивая его руку. Он с удовольствием отметил про себя что у нее дорогие кольца и браслеты. – Я так жаждала реализовать себя, – продолжала она. – Муж в конце концов устал от этой бесконечной болезни. Бедный Альфредо! И я не хотела, чтобы мой ребенок был рядом. Ужасно. Я вела себя ужасно. Вот тогда мне понадобилась душевная опора, а ее давали твои письма.

Она провела рукой по светлым волосам. Звякнули браслеты на запястье.

– Давай не будем больше про это, ладно? Да, я вечно живу под страхом смерти, но самая ужасная пора уже закончилась – хотя бы на время. У тебя в доме я в безопасности. – Она улыбнулась ему и захихикала: – А знаешь, у нас с Альфредо сейчас и отношения получше. Хотя общих интересов мало, зато я вижу, какой он добрый, как его любят другие.

Фрэнку не хотелось про это слышать.

Она задрожала, и он тут же встревожился, сказал, что слишком похолодало, что им пора домой. Но на свежем воздухе так приятно, возразила она.

– Так ведь почти полночь.

– Не смотри на часы, дорогой. Может быть, время остановилось.

– Наверное. В моем саду.

– Тогда и больше не увижу Рим.

Она вынула из сумочки несколько блестящих монеток, положила их не стол.

– Это евро, в Англии на них ничего не купишь, – усмехнулась она. – Но если время остановилось, какая мне разница?

Она перевернула монеты: почти все из Италии, одна из Германии и еще одна из Бельгии.

– Видишь, как далеко заехали монетки… Хорошо, если нахожу в кошельке хотя бы одну английскую.

А он подумал, какое она совершенство. Было ли когда-нибудь у него в жизни, чтобы женщина так его очаровывала? Скоро они лягут спать, в одну постель; какое неспешное удовольствие – предвкушать ее тепло, ароматы ее духов, ее объятия.

Она спросила его про детские годы. Фрэнк отвечал, что рос в особом положении. Родители его были люди состоятельные, жили в огромном хаотичном имении в Гемпшире. Отец, с которым они никогда не были близки, был управляющим крупной компании, выпускавшей печенье и кондитерские изделия: марка "Мартинсон", на которой зиждилось все их благосостояние, была семейным кулинарным рецептом: он достался им от прабабки, а та, в свою очередь, получила его, вне всякого сомнения, от своей бабушки. Мать Фрэнка, Лавиния, была человеком добрым и спускала ему многое, однако с детьми не была близка: ему казалось, это совершенно в духе той эпохи. Фрэнк учился в Ориел-колледже в Оксфордском университете, изучал философию, политику и экономику и закончил курс с отличием.

– Понимаешь, Мария, мои родители из торговой среды. Для них все определяют деньги. Но среди родственников у нас всегда были люди творческие, даже один настоящий поэт. Они на деньги вообще плевать хотели. И я это всегда уважал. Мой двоюродный дед, Трой Мартинсон в начале двадцатого века даже был известен, как хороший художник. Он терпеть не мог Англию, все это мещанство, поэтому уехал в Париж, жил на Монмартре. Был тот еще Казакова… А еще раньше, в девятнадцатом веке, был такой Хьюго Мартинсон. Поэт, сейчас его стихи не слишком читабельны. А в ту пору с ним и Байрон дружил, и Том Мур – тот, что написал "Лалла Рук". Он увлекался Востоком – тогда, правда. Восток начинался в Белграде. Я восхищался этими родственниками. Вольные, независимые натуры. Как ты, моя красавица! Среди них и женщина была: сестра бабушки со стороны матери, Эйми Фиппс. Художница, жила в Шотландии, писала животных, пейзажи. Я тебе утром покажу ее картины, скот в горах на севере Шотландии… "Поутрудух в горах коровий…" И вот видишь, несмотря на таких замечательных творческих предков, во мне возродилось это ужасное семейное пристрастие к заработку на "печеньицах истории"…

Она плотней прижалась к нему.

– Ты слишком над собой иронизируешь. В Англии это прямо национальный порок.

– А я-то думал, у нас другой национальный порок.

В летние каникулы, самые длинные, когда Фрэнк еще был подростком, семья Мартинсонов всегда ездила в Италию: несколько недель лазили по горам, а остальное время нежились на пляжах Адриатики. Тогда Фрэнк и выучил итальянский.

Они держались за руки и улыбались друг другу.

– Интересно, какая ты была девчонкой?

– Мое первое воспоминание такое: я сижу на коленях у отца, а он мне поет.

– Мария, сядь ко мне на колени. Обещаю, что петь не буду.

Устроившись у него на коленях, обвив рукой его шею, Мария рассказала, что ее семья со временем потеряла свое положение. Говорила она, как всегда, отстранение. Дед со стороны отца во времена Муссолини был дипломатом. Она скорчила гримасу, произнося имя диктатора. Родители жили в небольшом, богато украшенном доме неподалеку от порта. У родственников был еще дом в Тоскане. Мать любила Марию, вечно с нею возилась, зацеловывала ее, играла с нею – но это в те дни, когда ей не нужно было уезжать, а она часто уезжала по делам – во всяком случае, притворялась, будто по делам. А свою драгоценную Марию поручала заботам пожилой четы, которая жила по соседству.

Мария замолчала, отпила вино из бокала и подумала, не рассказать ли Фрэнку про свой визит к профессору Леппарду… Да нет, зачем?

Она продолжила свой рассказ. У этой четы своих детей не было, так что к Марии они относились, как к собственной дочери. Мария только что не считала их бабушкой и дедушкой.

Она вынула сигареты, закурила. Фрэнк из сопереживания тоже закурил.

Но когда Мария подросла, глава этой семьи стал ее домогаться. Несколько лет она никому об этом не говорила. Всякий раз, когда мать уезжала, принуждая ее оставаться с этими людьми, ей было страшно, она жила в ужасе, в невероятном унижении. Началась анорексия; Мария без конца думала о самоубийстве. Она рассказывала все это Фрэнку вроде бы совершенно спокойно, лишь время от времени затягиваясь.

В конце концов она поведала обо всем Андриене, своей матери – это случилось однажды вечером, после того как Мария попыталась утопиться в порту… Ее родители едва не сошли с ума.

– Мать пришла в ярость! Разгневалась так, что я даже испугалась. Безмерный гнев, безрассудный. Я даже пожалела, что рассказала. Тогда я и стала принимать наркотики – чтобы хоть в чем-то найти спасение… Я называю то время своим "периодом Пиранези". – Она хихикнула. – Правда, Пиранези принимал опиум, по-моему, от малярии, – продолжила она. – В его эпоху так лечили. На историю Италии вообще сильно повлияли как малярия, так и наркотики… Сейчас я отношусь к тому времени иначе. Когда все это безумие случилось, я хотя бы верила, что Андриена на моей стороне. Сейчас понимаю, что ее мучила совесть: она оставляла меня с этим чудовищем, а сама где-то развлекалась… Она подала в суд на этого человека, на старого развратника, который замарал мою честь. А я плакала и умоляла ее этого не делать. В суде он пытался оправдаться. Он же уважаемый человек, этот старый козел, у него же положение в обществе… Ужас. Я была подростком. Мне пришлось в суде рассказать все, как было. Про все, что он со мной делал… Они меня допрашивали, представляешь? Все выплыло наружу. Весь город знал.

Она жалобно засмеялась, стиснула руку Фрэнка. Браслеты снова звякнули.

Того старика в конце концов осудили за совращение малолетней. А он взял и покончил с собой. Она считала, что вина за это – на ней.

Она глотнула вино, закашлялась.

– Тут меня и отправили к тетке в Кенсингтон. В это прибежище покоя! Помог, конечно, и психоанализ, но главное – там было так спокойно… такая целебная обстановка.

– Мда, Кенсингтон с тех пор изменился, – сказал Фрэнк, обнимая ее за талию.

– Но вот здесь, в Хэмпден-Феррерс, тоже спокойно. Будто все умерло. Я хочу сказать: все умерли.

– Так уже заполночь. Может, пойдем домой?

– А вдруг чары рассеются…

– Я понимаю, как все это было ужасно для тебя, дорогая.

– А-а, все то, прошлое… Как же мне было больно, когда я узнала, что мама всегда изменяла моему бедному отцу.

– Ты узнала, кто был ее любовником?

Она не отвечала, хотела сменить тему. Упоминать имя профессора Леппарда ни к чему.

– Ну, все уже прошло, как мой рак… Я даже немного знаменита. Мне так нравится твой колледж! Тебе не кажется, что слава и популярность – это защитная реакция, попытка избежать страха быть безвестным? Может, если стать знаменитым, проживешь дольше, а? Хотелось бы…

– Успех этому несомненно способствует, – засмеялся Фрэнк.

– Верно, даже небольшой успех.

Они сидели в саду, держась за руки. На столе перед ними поблескивали монетки. Наконец оба, не сговариваясь, одновременно встали и зашагали в дом спать.

Едва они оказались под крышей, пошел дождь. Вначале он был едва слышен, будто подбирался к дому с холмов на цыпочках, потом припустил. А еще позже полил как из ведра, омывая все вокруг.

Пенелопа вернулась в свой маленький дом. В темноте чуть не упала, снова споткнувшись о какую-то игрушку в прихожей. Перед тем как лечь, заварила себе чаю.

Она спала, и ей снился сон. Ее Грег снова был жив Они обитали в бунгало у широкой реки. В комнаты светило яркое солнце. Она чувствовала, что Грегу нездоровится. Они были вроде бы счастливы, однако по комнате летала муха, большая, совсем как черный жук, и их обоих очень раздражала. Она все жужжала у них над головами, мешала разговаривать.

Вот муха села на стол рядом с Пенелопой. Та со всего размаху шлепнула ладонью по столу. Муха оказалась твердая на ощупь, с острыми краями, хотя внутри чувствовалась мягкость – как в шоколадной конфете… Пенелопа ощущала это даже во сне. Трупик упал на пол. Пенелопа с Грегом снова близки, как когда-то, много лет назад. Во сне, в этом призрачном мире, оба они молоды. На ней зеленое платье.

Муха не погибла – ее оглушило. Она быстро поползла по голой ноге Пенелопы.

Иссиня-черная ночь на Моулси, самый глухой час. Облачно, ни луны, ни звезд. Трава после ливня вся мокрая. Натоптанные дорожки, заросли ежевики, высокие травы еще роняют капли, кругом крапива, маргаритки. Все вокруг в движении. Ежи, летучие мыши, лягушки, птицы, крысы, дикий кот, лиса.

В ряд стоят древние дубы, тяжкие, мрачные, извечные. В один ударила молния, когда на английском троне был Георг Четвертый. Сук и большая часть ствола в этом месте расщепились, кора сошла, будто кожица у банана. Дуб все равно остался живой, все равно простирал над землей тусклую, матовую листву – но для любовников тут идеальное ложе, не хуже дивана.

Медсестра Энн Лонгбридж приходилась Беттине Сквайр теткой. Из-за нее Беттина и появилась в Хэмпден-Феррерсе. Энн было уже порядком за пятьдесят, фигура дородная. Волосы, обычно скрытые под платком, были длинны, она красила их в черный.

В данный момент Энн возлежала, почти голая, раздвинув ноги, изогнув спину, прислонившись к деревянному чреву дуба, и безмолвно, одними вздохами, поощряла молодого человека, который как раз ее оседлал. Старый сук лишь покряхтывал в такт его удовольствию.

Энн посвятила в радости секса под открытым небом многих молодых людей из селения: и парней из семьи K°-утс, и Руперта, и Дуэйна, да много кого – все они были обязаны своей мужской доблестью именно ей, медсестре Энн, давшей им на этом дубе уроки любви. Даже Джереми Сампшен – да что там, даже хозяин бара "Медведь" – и те появлялись в этом чертоге буйных утех. Она любила отдаваться именно так, в полночь, среди дубов, хранящих тайну жизни, там, где не исчез еще дух первозданности. Если начинался дождь – оно и к лучшему, это лишь усугубляло вожделение, похоть, и ритм человеческий сливался с бесхитростными совокуплениями в природе. Это и было противоядием от цивилизации, свершалось всегда, вечно, задолго до эпохи короля Георга.

Она достигала оргазма легко, без проволочек. Прижимала к себе мужчину, держала его совсем близко, этого человека без имени. У них не было запоминающихся имен – только движения. Только этот жизненный сок внутри нее, что стремится к финалу.

Назад Дальше