Арчимбольдо много лет состоял на императорской службе и был пожалован дворянским титулом за труды (и за радости: жизнь и работа давали ему такое острое наслаждение, что казались едва ли не преступлением и грехом). Он ставил для императора потрясающие карнавалы и пьесы, строил автоматы, приводимые в действие водой, огнем и ветром. Он строил триумфальные арки, повествующие о победах императора над турками ("Расскажите еще, еще", - просил он генералов-победителей, делая наброски, составляя надписи и цвета; и собеседники его переглядывались немного виновато: на самом-то деле великой победы не было, но Арчимбольдо это не волновало: когда он закончит, она состоится). Возле одной из арок разместилась гигантская скульптура императора в доспехах верхом на коне, защищенном броней, и сходство оказалось столь велико, что один зевака исцелился от золотухи, просто коснувшись статуи. Арчимбольдо не знал, смеяться ему или плакать.
Затем он попросил у императора разрешения вернуться в Милан, чтобы после многих лет усердного труда пожить в покое и позаботиться о душе; владыка отпустил его, хотя и неохотно, ведь он терпеть не мог расставаться с нажитым добром. Ныне художник возвращался. Император явился в neue Saal, чтобы установить собственную голову - последнюю из голов, по уверению Арчимбольдо: единственную, которой недоставало там, где Стихии творят Времена Года. Нес ее один прислужник, ибо она была невелика. Ее поставили на эбеновую подставку, император встал перед ней, и Арчимбольдо (упитанный, одетый во все черное, как и его господин, но с широкой улыбкой) лично снял покровы.
Философского камня не существует: лекарства от меланхолии нет. Но когда император увидел, как новый портрет засиял при свете дня, его душу наполнило ощущение глубокого успокоения и полноты, и он тут же узнал это чувство, хотя никогда его прежде не испытывал: счастье.
"Здесь изображен Вертумн, - произнес Арчимбольдо. - Вашему величеству, разумеется, известно это божество. Для пояснения имеется сопроводительное стихотворение".
"Это же я", - не отрывая взгляда, сказал император.
Арчимбольдо склонился в низком поклоне.
Да, несомненно, это он сам, его большая губа и нижняя челюсть. Как и прочие головы работы Арчимбольдо, что присматривали за императорскими коллекциями, она также являлась эмблемой: зрячие глаза ее были не только очами.
Вертумн - Бог годовых перемен, тот, кто превращает одну пору в другую. Поэтому лицо и грудь императора, его волосы, борода, ухо с серьгой, шляпа и цепь - все состояло из фруктов и овощей, вместе были собраны богатства всех сезонов, плоды мая и сентября, лета и весны сливались воедино, но были различимы.
Император подошел поближе почти благоговейно.
Тога Вертумна, сплетенная из весенних и летних цветов и листьев сладкого салата, открывала грудь - большую осеннюю тыкву, сухожилия шеи состояли из бородавчатых зимних корешков, а блестящий каштан изображал бородку. Губы - июньская малина, брови - стручки гороха, в шевелюре - снопы пшеницы и гроздья винограда, яблоками алеют щеки; император благодарно и весело рассмеялся. Сколько за эти годы написано портретов, где он обременен долгом и должностью, в римских доспехах, в лавровом венке, со священным Крестом; в окружении Славы, Победы, Правосудия, Правоверности. Нет, здесь он был земным: человек, составленный из нескончаемых и множественных плодов земли; он сам, но и более того: все сущее вне власти королей и держав, пап и князей, неизменное и вечно-изменчивое. Он был последней стихией, не явленной в этой палате, пятой стихией, имя которой Время.
"Время, - гласил Пояснительный Стих, провозглашенный чтецом, которого привел Арчимбольдо. - Владыка над всеми державами, господь стихий. Вечное, ибо цикличное, оно возвращается вечно и постоянно в своих переменах".
"Установить немедля", - сказал император. Он оглянулся: рядом мгновенно оказался Страда; позвали рабочих. Император, приложив палец к губам, вместе с Арчимбольдо примерялся, где, в какой четверти галереи ее повесить, в каком углу земли, в каком центре. Наконец место выбрали, и оказалось, что Стихии придется передвинуть (как заметили рабочие с лестницей и отвесом) - немного к северо-северо-западу, к летним созвездиям; Арчимбольдо решил, что это приемлемо. Шкафы тоже нужно было переставить, передвинуть на тот же угол, но это после; император уже нетерпеливо сжимал и разжимал пальцы за спиной, и Страда похлопал в ладоши, торопя рабочих.
Арчимбольдо с помощником взялись за "Огонь" и сняли его со стены. Как раз в это время в Judenstadt одна домохозяйка, торопясь закончить приготовления к шаббату, пока не село солнце и не пришла пора засыпать огонь, пролила жир и в ужасе уставилась на занимающееся пламя. Она плеснула на него водой, прекрасно зная, что этого не следует делать, и горящий жир расплескался во все стороны. Она тут же стала звать детей, сперва на помощь, а потом спасения ради.
"Воздух", - сказал император; пришел черед этой картины, и перья шуршали, а нарисованные птицы кричали, точно крачки на морской скале. Картину сняли со стены и принялись перевешивать.
Внезапный ветер закружил черноклювых чаек на реке и стаи голубей над крышами. Он резвился над горящим домом в еврейском квартале, и люди на узкой улочке видели, как он подстегивает огонь и закручивает его вихрями, а бесы пялились из окон, ухмылялись толпе и с удвоенной силой возвращались к прежнему. И тут все увидели нечто примечательное: из дома бросились вон все его мелкие обитатели, мыши и кошки, едва волочившая ноги старая собака и даже (в последний миг с воплем оборвав привязь) обгорелая козочка, которую отец семейства купил на Песах за два зуза.
В это время рабочие в neue Saal перемещали быкошеего и лисоглазого зверочеловека, "Землю".
Затем они поднялись к рыбоженщине-"Воде". К тому времени, когда ее опустили на пол, дом на улице Фарбрент весь был охвачен огнем, который, наскоро доедая его, поглядывал по сторонам голодным взором. Но евреи из битком набитого гетто, конечно, прекрасно умели бороться с огнем, и от ближайшего фонтана уже передавали по цепочке, ритмично крича, кожаные ведра, чтобы выплеснуть их (к тому времени уже полупустые) к стопам огня. Этого было недостаточно. Но по милости Предвечного, да будет Он благословен, в двух шагах от пожара стояла подпольная сыромятня, досаждавшая соседям своей вонью, но процветавшая, потому что помещалась над маленьким и старым, однако надежным колодцем, из которого дубильщики ежедневно наполняли деревянную цистерну на крыше. И вот несколько мужчин забрались на крышу сыромятни и стали работать топорами; глаза им разъедал дым, но вскоре цистерна была разбита и, как переевший обжора, извергла поток воды на прижавшийся к ней домик. Вода и огонь, давние враги, сцепились и вступили в борьбу, на помощь бросились люди, и с огнем было покончено. Люди плакали и смеялись. Сгорел только один дом, а не вся улица, как бывало. Пришел покой субботний.
Покой: Вечный Покой. Во дворце император приказал зажечь факелы и свечи в многоруких канделябрах, чтобы еще поглядеть на свой портрет.
"Я не бог", - сказал он.
Арчимбольдо склонился, не переставая улыбаться: как скажете.
"Я не смог дать людям то, что хотел".
"Народ любит ваше величество за милость, которую вы явили".
"Иными словами, - заметил император, - за то зло, которого я не совершил".
Арчимбольдо еще раз поклонился.
Император ошибся, ошибся, как ошибался во всем. Он верил, что, запершись во дворце и изучая алхимию, научившись ускорять рождение золота из не-золота, приблизит и возвращение Золотого Века. Какую благодарность он бы заслужил! Но чего в Золотом Веке не было, так это золота. Он заключал в себе мир, а не правосудие; свободу, а не могущество; достаток, а не барыш. Златая пшеница; златая вишня; златой кабачок; златой виноград: но не золото.
Что там говорил этот итальянец, монах-расстрига. Труд уничтожил Золотой Век и породил несправедливость, нужду и неравенство. А исправить это можно еще большим трудом.
Он не должен останавливаться, как не могут остановиться плодоносные времена года. Даже Зима не застывает в неподвижности, но вынашивает в холодном сердце Весну. Он должен трудиться, и не ради себя самого; закатать рукава и смиренно трудиться. Миропомазав главу, Бог не отнял силу у его рук.
Что же он должен сделать? Прежний страх овладел его сердцем. Сделать он ничего не мог. Все, что он пытался свершить, закончено не было; на нем проклятье или грех, изъян, словно косоглазие или колченогость; он говорит одному: приди - и тот уходит; говорит другому: уйди - и тот является.
Итальянец говорил: он знает, что нужно сделать и как. Полагая, что сам он знает лучше, император тогда не дал себе труда выслушать.
Любовь, Память, Матезис. Как он там говорил. Но Любовь из них больше.
"Позовите его снова", - сказал император. От неожиданно прозвучавшего приказа все вздрогнули.
"Позвать…" - подсказал поспешивший к нему Страда.
"Того итальянского монаха. Вы знаете: Браун или Бруин, невысокий парень, на медведя похож; ну, вспомните!"
"Бруно".
"Позовите его снова".
Страда поклонился, быстро попятился и, едва оказавшись за дверью, кликнул слуг.
"Позвать его снова. Маленький итальянец, Брунус Ноланус Италус".
Слуги позвали других слуг и направили тех в город, на квартиру Бруно в "Золотой репке", в библиотеки, школы и таверны; они отправили записку в Тршебонь, спрашивая Джона Ди, куда делся этот человек. Но никто не знал.
В одном Джон Ди не сомневался: коль скоро император продолжает требовать с него Камень (ценность, как он выразился в письме к Ди, словно стесняясь назвать прямо), значит, золото, которое научился делать Келли - и научил своего старого друга, - было бесплодным. Ди уже догадывался об этом. Оно не породило сына, filius Philosophorum, первопричину или Логос материи, чей сок или кровь и есть тот самый Эликсир, который искал император. А каждому было известно, что чем больше надежд адепт пробуждал в Его Святейшем Величестве, тем туже ему приходилось впоследствии, когда надежды эти рушились.
Так что пора было исчезать. Да, он мог бы объявить о наступлении новой эпохи; нет, он не станет этого делать. Дайте только добраться до дома, и больше они его не увидят.
Вокруг дома Рожмберка в Тршебони прибавилось шпионов, не только императорских, но и служивших папскому нунцию; Ди видел их из окон своих комнат: добродушные и общительные, они слонялись, сложив за спиной руки, в воротах подходили к возчикам и поставщикам, дружелюбно спрашивали: что за люди появились в замке? когда вернется герцог? что это за дым? Среди прочего шпионам удалось выяснить, что не так давно в доме появился молодой крестьянин, темноволосый крепкий парень, хромоножка. О нем упомянули в доносах, в отчетах, отправляемых нунцием в Рим, где их можно будет найти и четыреста лет спустя; очевидно, невнятные упоминания Giovanni Dii e il su compagno, il zoppo, "калеки", относятся именно к этому юноше: видели, как он прогуливался со стариком и катал детей на тележке.
К тому времени в Прагу пришло известие, что король испанский Филипп потерпел поражение при попытке завоевать Англию. Его Армада, величайший католический флот, выходивший в море со времен битвы при Лепанто, был отброшен: стойкостью королевы (Я знаю, что телом я слабая и немощная женщина, - сказала она своим войскам в Тилбери, и слова эти англичане будут хранить в памяти многие поколения, - однако сердцем и волей - король, к тому же английский; и полагаю гнусным, что Парма, Испания или кто угодно из европейских правителей смеет вторгаться в пределы моей державы), искусством английских моряков (Дрейк, Хокинс, Фробишер - все старые приятели Ди были там; когда-то он составлял для них карты и долго упрашивал королеву купить им корабли; ну вот, видите) и - в последний миг - ветром, чудесным ветром, налетевшим ниоткуда, с неожиданной стороны и дувшим всю ночь: ветром, который к рассвету следующего дня переменил все. Джон Ди, до которого вести добрались много недель спустя, вспомнил комнатку в башне, летнюю ночь и своего бесенка, он сосчитал дни и расхохотался: громко, как не смеялся много месяцев.
Затем он сел, расчистил место на заваленном письменном столе, взял добрый пергамент и новые перья и самым красивым почерком написал послание своей Королеве.
Всемилостивейшая Повелительница, Господь небес и земли (крепостью Своей даровавший Вашему Королевскому Величеству сию Триумфальную Победу над смертельными врагами, для всех явную) да будет вовеки славен и благословен.
На плечо ему положила руку супруга: "Муженек, здесь внизу каретник, за которым ты посылал. И такелажник тоже пришел".
"Да. Сейчас, сейчас".
Счастливы те, кто в силах внять и подчиниться чарующему зову властной Госпожи ВОЗМОЖНОСТИ. А потому, находя свой долг в согласии с потаеннейшим зовом упомянутой Всемилостивой Принцессы, Госпожи ВОЗМОЖНОСТИ, коя велит мне, мистеру Келли и нашим семьям воспользоваться и насладиться НЫНЕ высочайшим покровительством и великодушным милосердием Вашего Королевского Величества в Вашей несравненной Монархии, Британском Раю Земном,
Он остановился, поглаживая нос кончиком пера; не меньше года прошло с тех пор, как сэр Эдвард Дайер доставил ему письмо из Англии, намекнув, что королева может принять Ди с благосклонностью. Он писал за Келли, как за себя, но он уже не знал Келли.
отныне мы всей душой, осторожно и беспрестанно стремимся выбраться отсюда и преданно и всецело припасть к стопам Вашего Святейшего Величества, дабы предложить свои услуги.
Он завершил письмо комплиментами, подписал его и посыпал песком.
Ответа придется дожидаться долго, если он вообще придет. Ди надеялся, что королевское письмо станет охранной грамотой в этой стране и приглашением на родину. Хотя бы.
Эдварду Дайеру, письмоносцу, он рассказал больше - для пересказа лично королеве и Берли - о золоте и ветре: ветре, что рассеял врагов королевы. Вот об этом, советовал он Дайеру, рассказывайте очень осторожно. Ведь всякому известно, кто управляет разрушительными ветрами, при чьем содействии это вершится.
Тем временем предстояло многое собрать и приготовить, со многими попрощаться - и не всегда открыто. "Меня вызывают, - сказал он герцогу Рожмберку. - Я долго пробыл на чужбине, и королева, которой я обязан службою, зовет меня на родину".
Он молвил это с достоинством и сожалением, и герцог кивнул, заверив старика в своем неизменном восхищении; он предложил всяческую помощь в подготовке к путешествию. Ди попросил лишь об одном: чтобы это какое-то время оставалось тайной. Герцог еще раз кивнул. После чего поспешно, насколько то было совместимо с торжественно-печальным расставанием, уехал в Прагу к Келли. Ди из надвратного покоя (горн уже не горел) наблюдал, как уносится карета герцога: кучер свищет кнутом, скачут форейторы, цепко держатся на запятках лакеи.
Домой, домой, напевала Джейн Ди, раскладывая по сундукам красивые новые платья и простенькие старые, а также черенки с герцогского огорода; домой, домой, назад домой, тра-ля-ля-ля. Она уложила те вещи, которые еще могли носить дети, - двое младших родились здесь и говорили на prager Deutsch свободнее, чем по-английски, бедняжки; она уселась посреди тюков и сундуков, закрыла лицо передником и выплакалась за все эти годы.
"Император, - сказал доктор Ди, - желает, чтобы ты вернулся к нему в Прагу".
Он нашел волчонка на кухне - тот стоял со своей клюкой в углу у печки. Ян часто бывал здесь - в тепле, среди множества запахов, рядом с людьми, говорившими на знакомом с детства языке.
"Император отдал тебя на мое попечение, - сказал Ди, - потому что я обещал вылечить тебя от душевной болезни. От меланхолии, уверенности в том, что ты волк. У меня не получилось. Он хочет, чтобы ты вернулся".
Ян смотрел старику в лицо, словно пытался прочесть объяснение.
"Как я перестану быть собой", - сказал он, помолчав.
"Вот и император тоже не может. Я уезжаю из этой страны, и нам придется расстаться".
"Тогда, - сказал парнишка, - когда вы придете ко мне завтра, меня здесь не будет".
Джон Ди не ответил ничего и не выразил согласия.
"Вам не удержать меня взаперти", - сказал Ян.
"Не удержать. Но подумай. Идти тебе некуда. Тебя будут преследовать по всему христианскому миру. К тому же ты везде будешь чужим, тебя заметят и выдадут. Если уж уходить, то уходить далеко".
"На земле не осталось далеких мест".
Ди подумал. Свой длинный посох он держал за спиной обеими руками.
"Атлантида, - сказал он. - За морем".
Юноша вгляделся в лицо доктора - не шутит ли.
"Волку там привольно, - продолжал Ди. - Не поймают, не увидят. Говорят, леса там бесконечны и полны дичи, как зверинец. Людей, говорят, мало, да и те дикари, которые не умеют ни говорить, ни думать, ни молиться, ни причинять вред".
Ян слушал внимательно, но тут рассмеялся, словно сбросив чары.
"Да как же я там выживу? - сказал он. - Я почти все время обычный парень, такой, как сейчас. К тому же хромой. Я не умею быть дикарем. Да и через море не перебраться".
Он с усилием поднялся на ноги.
"Я не вернусь, - сказал он. - Лучше умереть быстрой смертью. Не вернусь я".
"Ну и что мне с тобой делать? - спросил Ди. - Горло тебе перерезать? Отравить? Нет, нет".
"Послушайте, - сказал паренек и продолжал шепотом на ухо старику: - Сделайте для меня вот что. Подглядите, когда я в следующий раз лягу в постель и выйду из своего тела, и сделайте вот что: переверните мое тело лицом вниз. И все".
"И что тогда?"
"Тогда я, вернувшись под утро, не смогу войти в свое тело".
"Дух исходит через рот, - произнес Джон Ди. - Я слышал про такое".
"И входит тоже. А если с наступлением дня я не вернусь в свое тело, то уж никогда не смогу. Я останусь там, куда уходил, и буду бродить там, пока не наступит мой срок, тот день, когда я должен был умереть".
"Но зачем же ты просишь меня об этом?"
"Лучше пусть не вернется мой дух, чем я буду заперт в той башне. Пусть императору достанется мое тело. Меня там не будет".
Он задрожал и вцепился в воротник плаща Джона Ди.
"Сделайте это для меня, - сказал он, - и я, где бы ни был, благословлю вас за это. Если я могу благословлять".
Джон Ди отвел руку юноши и усадил его. Он пытался понять, может ли сказанное быть правдой, уготована ли душе такая судьба и можно ли ее избрать; он надеялся, что это не так. Он проговорил по-английски: