Игнатий Семенович вскочил со стула, снова сел, попытался отдернуть руку и вдруг беспомощно, по-стариковски задрожал всем телом и отвернулся. Нижняя губа у него дергалась.
- Хорошо, хорошо… - с трудом проговорил он.
Остаток дня прошел в полной тишине. Мы боялись смотреть друг другу в глаза. Не знаю почему. В пять пятнадцать старик не ушел домой. Это случилось впервые. Он сидел за столом и делал всегдашние выписки. Вскоре ушли Арсик с Шурочкой. Они покинули лабораторию как палату тяжелобольного. Старик продолжал сидеть. Тогда я взял свой портфель, попрощался и тоже ушел.
Я вышел на улицу и пошел пешком по направлению к дому. Домой не тянуло. Я свернул в скверик и сел на скамейку. Захотелось курить. Я бросил курить несколько лет назад с намерением продлить себе жизнь. Я сделал это сознательно. Сейчас мне захотелось курить неосознанно. Борясь со стыдом, я попросил сигаретку у прохожего и закурил.
Что-то сломалось или начало ломаться в стройной системе вещей.
Докурив до конца сигарету, я почувствовал, что мне необходимо взглянуть в окуляры Арсиковой установки. "И правда, это похоже на наркоманию!" - с досадой подумал я, но пошел обратно в институт. Вахтерша удивленно посмотрела на меня, я пробормотал что-то насчет забытой статьи и поднялся в лабораторию.
Черные шторы, которыми мы пользуемся иногда при оптических опытах, были опущены. В лаборатории было темно. Только от установки Арсика исходило сияние. Светился толстый канат световодов, и сквозь фильтры пробивались разноцветные огни. Гамма цветов была от розоватого до багрового. В этом тревожном зареве я различил фигуру Игнатия Семеновича, прильнувшего к окулярам установки. Старик сидел не шевелясь.
Я сел рядом. Игнатий Семенович не заметил моего появления. Мне показалось, что его не отвлек бы даже пушечный выстрел.
Я подождал десять минут, потом еще пятнадцать.
Мне было никак не решиться оторвать старика от его занятия. Странное было что-то в моем молчаливом ожидании при свете багровых огней. Точно в фотолаборатории, когда ждешь проявления снимка, и вот он начинает проступать бледными серыми контурами на листке фотобумаги в ванночке.
- Ну нет! - прошептал вдруг Игнатий Семенович и отдернул левую руку от установки.
Ленточка фольги, блеснув, слетела с его запястья. Старик откинулся на спинку стула, закрыв глаза и тяжело дыша.
- Игнатий Семенович… - осторожно позвал я.
Старик открыл глаза и повернул голову ко мне.
- А… Это вы… - проговорил он, а затем протянул руку к шнуру питания и выдернул его из розетки.
Мы остались в абсолютной темноте. Некоторое время мы сидели молча.
- Спасибо, что вы пришли… Очень тяжело, очень! - донесся из темноты глухой голос старика. - Проводите меня домой, Гена, милый… Сам я, боюсь, не дойду.
Мы поднялись со стульев и на ощупь нашли друг друга. Я взял старика под локоть. Рука послушно согнулась. Я чувствовал, что Игнатия Семеновича покачивает. Он был легкий и податливый, как бумажный человечек.
На улице был вечер. Мы пошли через парк пешком. От ходьбы Игнатий Семенович немного окреп, а потом и заговорил. Он стал рассказывать мне свою жизнь.
Когда-то в молодости он очень испугался жизни, спрятался в себя и замер. Тогда он и стал стариком. Он боялся рискнуть даже в мыслях, а потом это превратилось в привычку, и он решил, что так жить - правильно и единственно возможно. Он воевал и имел награды. Воевал он, как он выразился, "исправно", то есть делал то, что прикажут, и не делал того, чего нельзя.
- Вы знаете, Гена, в каком-то смысле мне было легко в армии, - сказал он. - Детерминированнее.
После войны он стал физиком. С ним вместе учились несколько нынешних академиков. Они его удивляли в студенческие годы - они многое делали неправильно. Игнатий Семенович решил про себя, что таланта у него нет, а значит, нужно брать другим - неукоснительностью, прилежанием и терпением.
Так он выбрал жизненную стратегию.
- Я стал инструктивным, - сказал Игнатий Семенович. - Вы понимаете, что это такое? Сначала это было моей защитой, но после стало оружием. Я сегодня это понял… Но самое страшное не в этом. Я сегодня понял, что талант - это вера в себя, вера себе и сомнение относительно себя же. В равных долях! - воскликнул Игнатий Семенович. - Именно в равных долях! Вот в чем секрет… Я прошел мимо таланта.
У него было много сомнений и мало веры. Вера постепенно исчезла совсем. Но удивительно - вместе с нею исчезло и сомнение! Теперь уже Игнатий Семенович не верил и не сомневался. Он не сомневался в правильности своей жизненной стратегии.
Я вдруг вспомнил слова Арсика насчет бритвы, которую затачивают с двух сторон.
- Но много веры в себя и мало сомнений - тоже плохо, - сказал Игнатий Семенович, искоса взглянув на меня.
Я тоже посмотрел на себя со стороны и задумался. Что хотел сказать старик?
Может быть, талант - это совесть?
- Я увидел себя сейчас, - продолжал Игнатий Семенович. - Я давно не смотрел на себя, не разрешал себе этого. Так, окидывал поверхностным взглядом - вроде все в порядке, застегнут… И вдруг заглянул вглубь. А там - ничего, Гена, понимаете?.. И не поправить.
Мы попрощались возле его дома. Старик неожиданно улыбнулся и сказал:
- И все-таки мне стало лучше. Арсик это хорошо придумал.
Я шел домой, размышляя. Одновременно я радовался, что завтра суббота, а послезавтра воскресенье. До понедельника можно войти в норму. "Норма, норма…" - повторял я про себя, пока это слово не превратилось в кличку собаки, потерявши свой смысл.
Что такое норма? Норма здесь, норма там, норма, норма… Тьфу ты, черт! Норма, ату!
Я зациклился, как говорят программисты. С большим трудом перед сном я отодрал от себя это слово и снова погрузился в желто-зеленые поля с бабочками. С крыльев слетала синяя пыльца. Она оседала на моем лице, кожа становилась бархатистой.
Я провел ладонью по лицу и проснулся. Жена готовила завтрак. Дочка уже тыкала пальчиками в клавиши пианино. Я вышел на кухню. Там за столом сидел Арсик и ел яичницу. Жена подкладывала ему ветчину.
- Я жавжакаю, - объяснил Арсик, борясь с непрожеванной ветчиной.
- Молодец, - сказал я. - Даже дома не удается от тебя отдохнуть.
- У Арсика важные вопросы, - сказала жена. - Он женится.
- На Шурочке? - спросил я.
- Угу, - кивнул Арсик. - Понимаешь, она меня очень любит, - жалобно сказал он.
- А ты?
- Геша, я сейчас люблю свою установку. Я только о ней и думаю.
- Женись, - сказала моя жена. - У тебя сразу появятся другие мысли.
- Я ее тоже, наверно, люблю, - задумчиво сказал Арсик. - Ну как старик? Я очень за него волнуюсь.
Я рассказал о нашем разговоре. Арсик внимательно слушал. Потом он спросил, на каком делении стоял указатель. Я сказал, что не заметил, но свет в установке был багровый.
- Это котенок, - сказал Арсик. - Зря старик смотрел котенка. Ему нужно смотреть солнышко.
- А что такое солнышко?
- Бело-голубые линии спектра. Радость, - сказал Арсик.
- А котенок - печаль?
- Кошки, которые скребут на сердце, - ответил Арсик. - Это не печаль. Это хуже.
Жена положила на стол что-то круглое, величиной с арбуз, с румяной кожурой.
- Смотри, что принес Арсик, - сказала она. - Это лук.
- Лук?! - только и смог я произнести.
Арсик смущенно потупился. Потом он объяснил, что вырастил эту головку дома, после того как я убрал его грядку из лаборатории.
- Головку! - пробормотал я. - Это целая голова, а не головка. - В головке было килограммов пять. - Хорошо, что ты возился с луком, а не с капустой, - сказал я. - Капуста не пролезла бы в дверь.
- Ты, Генка, смеешься, а сам прекратил такой эксперимент! - сказала жена. - Да Арсику памятник поставит Министерство сельского хозяйства!
Она отрезала от головки кусочек, и мы стали его есть. Мы ели и плакали. Лук был сочный, сладкий, чешуйки - толщиной с палец.
- Лук - это побочный эффект от той же идеи, - сказал Арсик.
- Ладно. Хватит морочить мне голову! - сказал я. - Объясни, как ты это делаешь? Что за идея? Может быть, я способен понять?
Арсик оценивающе посмотрел на меня. Вообще-то я пошутил, когда произнес последние слова. Но тут внезапно меня охватило сомнение. А вдруг я не способен? Уже не способен или еще не способен? Раньше я полагал, что способен понять все.
- Это началось с очень простых размышлений, - начал Арсик. - Я думал о живописи и музыке. Что, по-твоему, больше действует?
- Музыка, - не задумываясь, ответил я.
- А между тем слухом мы воспринимаем значительно меньшую часть информации о мире, чем зрением. Я подумал, что музыка света и красок, которую ищут художники, еще очень несовершенна. Вернее, мы не умеем воспринимать ее как обычную музыку… Ты заметил, что, слушая музыку, мы всегда подпеваем ей внутри, как бы помогаем. Мы сами в некотором смысле рождаем ее… Вот почему известные, много раз слышанные сочинения не перестают действовать. Даже сильнее действуют! С живописью не так. Мы не участвуем в процессе рождения красок и оттенков. Мы каждый раз наблюдаем результат… Я просто подумал, что эмоциональное воздействие света и цвета может быть гораздо сильнее, чем действие музыки. И я не ошибся, - грустно закончил Арсик.
- Дальше, - потребовал я. - Мне не ясна цель.
- Во всем ты ищешь цели! - в сердцах сказал Арсик. - Цель науки и искусства одна - сделать человека счастливым.
- Но они делают это по-разному.
- И плохо, что по-разному. Плохо, что мы, физики, не мечтаем воздействовать на человека впрямую. Печемся только о материальном мире вокруг. Больше, быстрее, громче, дальше, эффективнее, вкуснее, богаче, еще богаче, еще сытнее, чтобы всего было навалом! Вот, в сущности, чем мы занимаемся. А почему не добрее, честнее, душевнее, радостнее, совестливее?.. Объясни.
Я не смог сразу объяснить. Мне казалось, что это и так понятно. Арсику было непонятно. Этим он отличался. Я сказал, что прогресс науки и техники в конечном счете делает человека счастливее и добрее. Арсик только рассмеялся.
- А вот и нет! - сказал он. - Мы сейчас ели счастливый лук. Он таким вырос не потому, что было больше света и тепла. Ему было свободнее и радостнее расти.
- Потому что было больше света, тепла и удобрений, - упрямо сказал я.
- Ничего ты не понял, - сказал Арсик. - Потому что он захотел таким вырасти и получил тот свет, который был ему нужен. Для его души.
Затем Арсик вкратце объяснил техническую сторону дела. Было видно, что она его не очень интересует. Фильтры, световоды, обратная связь через биотоки и прочее. Он сам многого не понимал.
- Меня одно мучает, - сказал Арсик. - Свет способен пробуждать любовь, обнажать чувства, делать честнее, освобождать совесть. Но становлюсь ли я при этом счастливым? Я что-то не заметил. Зато жить гораздо труднее стало…
- А ты хотел быть всем довольным? - спросила жена. - Тогда не смотри на свои картинки, не слушай музыку, не люби, не думай. Ешь и спи.
- Да-да! - встрепенулся Арсик. - Нужно выяснить с определенностью: что же такое счастье?
- Долго действует твой свет? - спросил я.
- Когда как. Это зависит от человека… Но интересно, что хочется еще и еще. Заразная вещь! - сказал Арсик.
Вскоре он ушел. На столе лежала голова лука с отрезанным бочком. Я смотрел на нее и думал. Было трудно рассчитать все последствия эксперимента Арсика. А вдруг этот свет влияет не только на душу человека, но и на более материальные вещи? На физиологию, например? На рост организма?.. Я подумал об акселерации, о пятнадцатилетних школьниках, которые почти все, включая девочек, выше меня. Может быть, причина акселерации в том, что они свободнее нас и честнее смотрят на мир?
И мне представилась наша Земля, населенная добрыми и умными великанами, которым будет не повернуться в наших маленьких домишках, в квартирах, в тесных автобусах. В каждом детском саду, в каждой школе будут стоять красивые приборы Арсика с окулярами. "А сейчас, дети, у нас будет урок совести…" И все смотрят в окуляры, цвета переливаются, разноцветные радуги выстраиваются в глазах…
А про нас будут говорить так: раньше на Земле жили маленькие люди, которые не умели быть счастливыми.
Я решил принять участие в эксперименте. В конце концов, я руководитель лаборатории и должен отвечать за все. А Катя и Шурочка пусть пока отдохнут. Я хотел сам убедиться в свойствах Арсикова света.
В воскресенье я набросал план экспериментов: продолжительность сеансов, психологические тесты, контрольные опыты.
Для начала я написал нечто похожее на школьное сочинение. Я перечитал "Гамлета" и честно, с максимальной ответственностью, изложил на бумаге свои мысли по поводу прочитанного. Я дал оценки поступкам всех героев, выразил неудовлетворенность датским принцем - очень уж он непоследователен и полон рефлексии - и запечатал сочинение в конверт. На конверте я поставил свою фамилию и дату. Я решил еще раз написать обо всем этом после того, как приму несколько сеансов облучения. Насколько изменится моя оценка?
Таким образом под эксперименты Арсика была подведена научная база. Я вновь обрел уверенность. Стройность умозаключений еще никому не мешала. Даже при изучении таких тонких вопросов, как душа.
Следующую рабочую неделю я начал с того, что поговорил с Катей. Я объяснил ей, что она стала жертвой эксперимента, что происходящее с нею навязано извне и скоро пройдет. Я попросил ее взять себя в руки.
Я запретил ей также пользоваться установкой.
Катя выслушала меня молча, опустив голову. На лице у нее были красные пятна. Когда я закончил, она взглянула на меня убийственным взглядом и отчетливо прошептала:
- Ненавижу!
Слава богу, мы разговаривали наедине. Я почувствовал раздражение. Недомыслие доводит меня до бешенства. Эта девчонка могла бы положиться на мой опыт хотя бы. Я хочу ей только добра.
- Выкинь из головы эту ерунду! - крикнул я. - Мы с тобой не на танцульках. Я запрещаю тебе меня любить!
Конечно, этого говорить не следовало. Глаза Кати мгновенно наполнились слезами. Она боялась мигнуть, чтобы не испортить свои накрашенные ресницы.
- Вас? Любить? - медленно сказала она. - Вы мне противны, я уйду из лаборатории, я…
- Пожалуйста, - сказал я. - Пишите заявление.
Через пять минут у меня на столе лежало два заявления об уходе. Катино и Шурочкино. Я этого никак не ожидал. Еще через десять минут Арсик, пошептавшись с Шурочкой, вызвал меня в коридор на переговоры.
- Геша, тебе будет стыдно, - сказал он.
- Я хочу работать спокойно, - сказал я и изложил ему план эксперимента. Арсик слушал меня с усмешкой.
- Все? - спросил он. - Ты ничего не забыл?
- Сегодня вечером я проведу первый сеанс, - сказал я.
- Давай, давай… - сказал Арсик. - Только не первый, а второй.
- Тот не считается, - сказал я.
- Не подписывай пока заявления, - попросил он.
В течение дня несколько человек из других отделов побывали в нашей лаборатории. Они смотрели в окуляры. Арсик никому не отказывал, люди тихо сидели, а потом уходили, ничего не говоря. В основном это были женщины. Я сидел с Игнатием Семеновичем и проверял его расчет запоминающего элемента. Старик был тише воды и ниже травы. Расчет он выполнил аккуратно. В конце прилагалась схема с точными размерами. Я сказал, что нужно заказать зеркала в мастерской и изготовить опытный образец. Игнатий Семенович ушел в мастерскую.
Наконец рабочий день закончился. Я подождал, пока все уйдут. Арсика я попросил остаться. Он научил меня пользоваться установкой в разных режимах, пожелал ни пуха ни пера и тоже удалился. Я опустил шторы, как Игнатий Семенович, и сел за установку. Я волновался. Сердце билось учащенно. Стрелка переключателя указывала на котенка, царапающего сердечко.
Я перевязал руку ленточкой и, вздохнув глубоко, стал смотреть в окуляры.
3
"…И вот ему впервые открылась подлость и низость человеческой души. Все мысли о духовном величии человека остались в нем, но рядом возникли эти, новые. Натяжение оказалось настолько сильным, что он звенит, как струна. Он колеблется. Он не знал раньше, что человек способен пасть так низко и что это непоправимо. Вот в чем трагедия, а вовсе не в том, что его дядюшка прикончил отца и женился на матери.
Будь он взрослее, опытнее, подлее - короче говоря, будь он сделан из того же теста, - он, в свою очередь, убил бы дядю и стал королем. Его совесть - та совесть, которая есть у каждого, и у дядюшки, конечно, - была бы спокойна. Он совершил правое дело. Но Гамлету уже мало той обыденной совести, его размышления принимают космический оттенок и не укладываются в схему "правый - виновный". Виновны все, никто не может быть правым до конца. Виновна даже бедная Офелия за одну возможность породить на свет коварнейшее существо - человека. Виновен и он сам, и прежде всего он сам, потому что не хочет принимать законы "виновных" и не находит в себе сил быть "правым". Он балансирует на канате, один конец которого держит вся эта шайка во главе с дядюшкой - и мамаша его, и Полоний, и Розенкранц с Гильденстерном, и даже друг его Горацио - да-да! - а с другой стороны Вечность в виде призрака его отца. Призрак не виновен ни в чем, потому что мертв.
Невозможно быть живым и невиноватым!.."
Вот что я написал через месяц после того, как заглянул в окуляры и увидел красные и багровые полосы, зловещий закат, просвечивающий душу насквозь. Я сидел под этим сквозняком, набираясь духу и терпения. Временами это было невыносимо. Все мои представления о жизни не то чтобы рухнули, но сместились, обнаружив рядом со стройными сияющими вершинами глубокие черные пропасти.
Я вдруг с отчетливостью увидел, что все сделанное мною до сих пор не подкреплялось истинной любовью. Любовью к правде, любовью к отечеству, любовью к человеку. Оно подогревалось лишь неверным светом любви к себе. От этого мои работы, статьи, диссертации, дипломы и выступления не становились хуже. Они просто теряли смысл. Маленькая долька, капелька любви не к себе сделали бы мою жизнь осмысленной по самому высокому счету. Сейчас же в ней имелся лишь видимый порядок.
Холодный блеск мысли, игра слов и понятий, расчетливое умение себялюбца.
Я ощутил вину перед собой и своим делом, в котором хотел достичь подлинного совершенства.
Совершенство в деле дается умелому и талантливому, но более - любящему. Пуговица, с любовью пришитая, дольше продержится, чем другая, прикрепленная по всем правилам швейного дела, но без души. Песенка, спетая без голоса, но от сердца, прозвучит ярче, чем она же, исполненная холодным умельцем. Статья влюбленного теоретика, посвященная фотон-фотоновым взаимодействиям, будет ближе к истине, чем монография почетного члена академии на ту же тему. Если, конечно, почетный член не влюблен в женщину или хотя бы в природу.
Все это я узнал во время сеансов и стал грустен.