Крик родившихся завтра - Михаил Савеличев 10 стр.


5

У "Буревестника" стояла больная грузовая машина, откуда разгружали коробки. Папаня в неизменно белом халате, больше похожий на врача, чем на работника телерадиомастерской, командовал грузчиками, которые, конечно же, всё делали не так. Мамани, к счастью, поблизости не наблюдалось. Никогда не понимала, почему такие огромные машины называют больными. Может, потому, что, разгрузив такую, валишься с ног, как больной?

– Начальник, – прохрипел один натруженный под тяжестью коробки, – что такое? У тебя в каждом коробе по пианину?

Грузчики согласно загудели.

– Такую тяжесть за рупь таскать никто не нанимался! – подал голос еще один.

Гудение прибавило октаву.

Нас пока не видели. Мы стояли за больной машиной и наблюдали в щель. Как два таракана, которым надо добежать до укрытия и не получить удар тапкой.

– Работаем, работаем, товарищи, – хлопал в ладоши Папаня, что выдавало высшую степень довольства. – Вы весь залив прохлаждались, теперь пора и поработать немного. Осторожнее с этим ящичком!

Ящичек, длинный, сколоченный из досок, тащили четверо. Вид его мне не понравился.

– Гроб какой-то, – поддержал меня кто-то из грузчиков. – Шеф, если не скажешь, что там такое, мы работать прекращаем. Может, ты там атомную бомбу собираешь, а у нас завтра от радиации не поднимется!

– Чего не поднимется? – простонал его сосед, пытаясь перехватить ручку, отчего ящик опасно накренился.

– Ничего, Петрович, – приободрил тот, которому повезло уже с ходки возвращаться, – мы на рупь водочки примем и никакая радиация нас не возьмет. У меня дружок в Казахстане служил, вот он рассказывал…

– Товарищи, – опять прервал Папаня на самом интересном месте, – не стоит тратиться на досужие домыслы! Это всего лишь радиодетали и органчики. Производства ВЭФ, кстати. Качество – прибалтийское.

– Прибалтика – это качество, – сказал тот, кого назвали Петровичем. Ящик они затащили и теперь возвращались к машине, утираясь краями синих халатов. – Вот у меня, помнится, бердский был, и телевизор, вроде ничего, и антенна, а он такое выдавал, что без стакана не разберешься.

– Так вот, мой корешок, что в Казахстане служил, рассказывал про учения, когда у них эту самую ядреную бомбу закочегарили, – грузчик показал горящую спичку, которой папиросу прикуривал, – вот так горело, только в тысячу раз сильнее.

– Товарищи, – гнул Папаня свое, – там совсем немного осталось, каждый по ящичку – и за расчетом ко мне!

– Подожди, Рудольфыч, дай перекур сделать, – грузчики закивали, опустили ящики, где их перекур застал, и дружно полезли в карманы.

– И вот однажды прихожу я домой, включаю телевизор – как раз наши с чехами должны играть, и, как назло, – одни помехи и кваканье…

– Чего? – не понял самый молоденький и кучерявый, ну точь-в-точь с заставки киножурнала "Хочу всё знать!".

Его немедленно толкнули в бок, дабы не прерывал заслуженного рассказчика. А Папаня в это время ходил между коробок и асфальт ботинком ковырял. Потерянный такой. Будь на его месте Маманя, всё давно разгрузили и распаковали, а если бы и Дедуня отметился, то разгрузка шла бы строевым шагом и с песнями военных лет.

– Да, кваканье. Я и так, я и сяк, отверточкой, кувалдометром, ничего не помогает, а сам чувствую, что наши вот-вот чехам забьют. Ну, как это обычно бывает – ты за пивом в холодильник, а в телевизоре – голевой момент…

– Так для этого бабу надо иметь, – хихикнул кучерявый, – чтобы за пивом посылать.

– Много ты понимаешь в бабах, – пробурчал Петрович. – Молодежь! Короче, понимаю, что без органчика – ни в хоккей, ни программу "Время". Вот. Сам я это дело не очень уважаю, вид нечеткий и башка начинает от жужжания болеть. – "Точно, точно", – кивают слушатели. – Но делать нечего, включаю. Он, значит, греется, я вторую бутылку приканчиваю…

– Водки? – выдохнул кучерявый.

– Молока, – покачал головой Петрович. – Если бы водки, то хоть объяснение было бы…

– Чему?

– Да не перебивай ты его, – возмутились слушатели. – Дай дорассказать. Продолжай, Петрович, не обращай внимания.

– Да, так на чем я остановился? А, включается это бердское безобразие, на экране появляется изображение, и тут, мужики, я понимаю, что хоккея не будет. Потому как вместо хоккея мне такое начинают показывать, – Петрович понижает голос, все склоняются к нему.

Ничего не слышно, что там этот Петрович увидел. Даже обидно. Грызу ногти. А Надежда кошака треплет. И не подглядывает. Не интересно, вроде как. Знает, что я всё равно расскажу.

Круг голов распадается.

– Не, Петрович, не молоко ты там пил, – смеется усатый. – Белочка к тебе пришла.

– От белочки черти зеленые мерещатся, – сказал другой, – а не бабы. Но всё равно, придумал ты, Петрович, знатно, знатно.

– Честное партийное, – сказал Петрович. – Вот те крест. Откуда я такое мог придумать? Я ни свою бабу никогда в таком виде не видел, ни соседку. А соседка у меня, я тебе скажу…

– Это "эротика" называется, – важно сказал кучерявый. – Эх, вы, старичье!

Старичье повернулось к нему, отчего кучерявого раздуло. Аж щеки покраснели.

– Шестьдесят восьмой на дворе, а вы эротику не видели. Ха! Мне дружок из загранки журнальчики привез – в "Огоньке" такого не печатают.

– А если вот эти штуки приспособить? ВЭФ он и есть ВЭФ – не чета бердскому хламу, – предложил усатый. – Прямо сейчас и попробовать. Что скажешь, Рудольфыч? Позволишь нам напоследок? Авось чего такого, прибалтийского, увидим? – Усатый подмигнул.

– Сейчас прошмыгнем, – сказала я.

Конечно, Надежда сунула разомлевшее создание в портфель. Оно мурчало и не сопротивлялось. Площадка перед "Буревестником" расчистилась. Только на двери висела табличка "Учет". Мы прошли внутрь, оставалось проскользнуть мимо окна выдачи и приема техники и распахнутой двери склада к лестнице на второй этаж, где нас уже никто не увидит, но тут сверху донесся голос Мамани:

– Надежда из школы пришла?

И ответное бурчание Дядюна в том смысле, что нас он еще не видел.

Попались.

– Надо позвонить в школу! Николаю Ивановичу!

– Не паникуй, сейчас придет. Загуляла девочка, что такого? Лето на дворе. Вот в наше время мы летом вообще не учились.

Прятаться бессмысленно. Как любит повторять Дедуня, повинную голову топор не сечет, а только ремень – попу. Но и сдаваться за просто так – тоже. Да еще с котенком в портфеле. Что скажет Маманя, давно известно: звери и гигиена – несовместимы. И брови нахмурит, и губы подожмет так – у самого веселого Котофеича хвост опустится. Но если рядом будет Папаня, то он ответит: дети и гигиена тоже не совместимы, а кошки еще и сами умываются. Без напоминания. В отличие от.

А значит, выход один. Мы проскальзываем на склад и оказываемся перед забором из спин, обтянутых пыльными сатиновыми халатами. Грузчики. Наблюдают, как Папаня пристраивает к телевизору органчик производства ВЭФ.

– Мудреное устройство, – говорит один из грузчиков, по голосу тот, кого называли Петровичем. – Без пол-литры не разберешься. Там и паять надо?

– А то, – кажется, кудлатый. – Техника на грани фантастики! Это тебе не лампу в телевизоре сменить.

Папаня откладывает паяльник и утирает пот:

– Кажется, так. Сейчас включаем… настраиваем… вот!

Поднимаюсь на цыпочки. Но разве это поможет? Метр с кепкой. Надежда пробирается вперед. Делать нечего – я за ней.

– Эй, малолетка, ты куда? – цыкает кудлатый. – Здесь склад! Ремонт вон там.

Надежда упрямо продвигается вперед, прижимая "Космос" к груди. Ну да, котенок занял его место в портфеле.

Устраиваемся в первых рядах. Папаня нам подмигивает и вращает настройку, пока мертвый канал не оживает. Сквозь мглу помех проступает изображение и прорезается звук.

– Продолжается сто восемьдесят второй день полета тяжелого межпланетного корабля "Заря", – сообщает дикторша. "Валечка!" – выдыхают грузчики и придвигаются ближе, прижимая нас к стойке. – Командир корабля Алексей Леонов передает, что экипаж чувствует себя превосходно и продолжает работать над обширной научной программой по изучению межпланетного пространства, – продолжает Валечка. – Сегодня в девять часов по московскому времени состоится прямое включение космического моста между Центром управления полетом и "Зарей".

Грузчики слушают, и мне даже чудится, что они перестали дышать.

– А сейчас новости с полей, – когда на месте Валечки возникают эти самые поля, грузчики оживают.

– Вот, Рудольфыч, где техника, – говорит усатый, – на Марс летит! Не чета твоим органчикам, прости меня на добром слове.

Ой-ой, наступили Папане на больную мозоль. Он аж побледнел.

– Да как вы не понимаете, что это непозволительное расточительство! Знаете, сколько на этот проект денег потрачено? А сил человеческих? Да если бы всё это пустить в нужное русло, мы бы не хуже Аргентины жили.

– Хе, – крякнул лысый, до того самый молчаливый, но, похоже, самый авторитетный. – Чего-то ты, Рудольфыч, загибаешь. Может, скажешь, и Гагарина не надо было в космос отправлять? И Белку со Стрелкой?

– Нет, я не про то… Вы ведь и сами видите, что в экономике происходит? Сколько лет после войны прошло, а мы еще не везде разруху ликвидировали. Минск наполовину в развалинах. На селе люди до сих пор за трудодни работают!

– Давай разберемся, – сказал лысый. – Вот ты тут про разбазаривание толкуешь. Ну, вроде как народ, вместо того, чтобы по лишней пол-литре потребить, этими деньжатами скинулся и на Марс корабль запустил. Так?

– Больше, – сказал Папаня.

– Чего больше?

– Больше пол-литры. Намного больше.

– Ух ты, – выдохнул кудлатый так, словно эти пол-литра мог лично в подворотне распить. Его ткнули в бок.

– Так это даже хорошо! – обрадовался лысый. – Не скинься мы по этой пол-литре или даже по ящику, что случилось бы, мил человек?

Молчание. Папаня явно не понимал, куда гнул оппонент.

– Мы бы их пропили, – сказал лысый. – Понимаешь? Про-пи-ли. Вон, Леха как облизывается, – показал пальцем на кудлатого. – Он бы сейчас не коробки твои таскал, а у себя в общаге зеленых чертей ловил.

– Завязал я, Юл, завязал, – пробурчал Леха, – сколько уж говорить.

– Вот! – Юл ткнул пальцем вверх. – Вот что Марс с пропащим человеком сделал!

Грузчики грохнули. И больше не слушали, о чем Папаня толковал – о непоправимом ущербе экономике, упадке промышленности и о животноводстве, о чудовищной дороговизне и архаике космических полетов, о том, что какие-то дети обессмыслили (ага, обес-смыс-ли-ли) идею технического прогресса, что каждый может стать чуть ли не богом, в общем, ничего понятного. А Надежда расстегнула портфель и сунула кота Папане в руки. В самый раз, так как в дверь вошла Маманя.

6

Если бы в дом в наше отсутствие проник шпион, он сразу бы догадался, что у нас есть старшая сестра. Ее вещи разбросаны повсюду, что, кстати, не дозволяется ни Надежде, ни мне – стоит где-то что-то забыть, как на это обязательно натыкается Маманя, поджимает губы, берет двумя пальцами, качает головой:

– Так девочки себя не ведут.

Попробовала бы она заявить это старшей сестре! Куда ни ткнись, везде предмет ее модного туалета, как выражается тот же Дедуня, – кофточка, платье, а то и вовсе трусики или лифчик. Причем в самых неожиданных местах. Не говоря о книгах с закладками. Пойдешь направо – книжку найдешь, пойдешь налево – комбинацию отыщешь, а прямо пойдешь, до двери ее, никто тебе не ответит. Максимум записка прикноплена: "Буду поздно. Позднее, чем вы думаете". Но это образец информативности. Чаще нечто вроде: "Укатали Крутку сивые горки". Или: "Стыд обезображивает человека, поэтому он желает укрыться". Аркадий Райкин в юбке. Или без оной.

Сегодня она собиралась впопыхах. Что даже для нее чересчур. В нашем коридоре бардак. Тут платья, там юбки, а здесь вообще – губная помада. А снизу отзвуки арьергардных боев.

– Надежда котенка притащила? – Маманя.

– Для ребенка это нормально, – Папаня.

– Я ей настрого запретила. Она никогда так не поступала. Она была послушной девочкой!

– Всё когда-то делается в первый раз, – сказал Папаня. – И первый раз не спрося родителей притаскивают котят. А у тебя просто комплекс немецкой мамы.

– У меня? Himmeldonnerwetter! Это антисанитария! У нее начнется насморк!

– Кошки – самые чистоплотные животные. Об этом Згуриди по телевизору говорил.

Но сестру мы всё равно любим. Несмотря на ее неряшество и антисанитарию. Она наш идеал. Поэтому мы поступаем как всегда – прокрадываемся на цыпочках к ее двери и прислушиваемся. Не вернулась ли? Душа екает, услышав:

Жить и верить – это замечательно!
Перед нами небывалые пути.
Утверждают космонавты и мечтатели,
Что на Марсе будут яблони цвести!

– Радио, – подтверждаю я. Надежда крутит настройку своего "Космоса", но из него даже шипения не доносится.

Опять сломалось, Надежда осматривает приемник. На прощание пошкрябав дверь пальцами, идет к себе, а я остаюсь. Там хоть и радио, но сестра в комнате. Такое у меня чувство. Пришла поздно ночью с танцулек в "Спинозе", начав раздеваться в коридоре, а закончив крепким сном в постели. Даже радио не выключив. Очень на нее похоже.

У меня к ней дело. Точнее, у меня к ней тысяча дел. Как к старшей сестре. Не к Мамане же идти за этим.

– Открой, – говорю. – Нужно поговорить, – и кулачком осторожненько. Чтобы снизу не услышали. Очень они не любят, когда мы мирный сон старшей сестры нарушаем.

"Я со звездами сдружился дальними", – отвечает голос.

– Сегодня кое-что случилось, хочу тебе рассказать.

"Не волнуйся обо мне и не грусти", – возражает песня.

– У нас в классе появился новенький…

"Хорошо, когда с тобой товарищи".

Прислоняюсь лбом к двери, жму на ручку.

– И Надежде он, кажется, понравился.

"Всю вселенную проехать и пройти".

– Я знаю, знаю. Так должно когда-то случиться.

"Покидая нашу Землю, обещали мы"…

– Но потом я кое-что увидела. Понимаешь? Мне больше не с кем поделиться…

"…Что на Марсе будут яблони цвести".

Бесполезно. Заперта. Входа нет. Не сестра, а Синяя Борода. Хорошо, я не гордая – зайду позже.

А Надежда приемник разобрала. Даже не раздевшись. И паяет его. Кишки наружу. Радиодетали насыпаны. Канифолью пахнет. Она почти как янтарь. Что-то она часто стала этим заниматься.

* * *

Пора. Отодвигаю баночку из-под монпансье с канифолью, моток припоя, детали, приемник, который потихоньку оживает, берусь за верхнюю пуговичку и расстегиваю. Надежда возится с фартуком. Мягкий лев на лыжах с тумбочки наблюдает за нами пуговичными глазами. Всякий раз хочу его отвернуть, чтобы не смотрел, но он всё равно глазеет.

Ты дверь заперла, Надежда задерживает мои руки.

– Конечно, – хотя я не уверена. Возвращаюсь к двери и проверяю. Щелкаю замком.

Оборачиваюсь – Надежда стоит передо мной. Берусь за край платья и тяну вверх. Смуглые ноги, сбившийся подгузник, живот, шрамы, лифчик, гладкие подмышки, плечи, подбородок, глаза.

– Ты очень красивая, – повторяю в десятитысячный раз. Бессмысленно. Она не верит. Или ей всё равно. – Но ты чокнутая.

Какая разница, и ждет, с чего я начну – верха или низа. Булавка тугая, ее можно было и не цеплять, завязки, долой подгузник. Последняя вещь – тряпичный лифчик, такая же условность. Почти как у Ежевики. Почти.

Закончила.

– Теперь твоя очередь, – не потому, что она не знает или забыла. Я всегда так говорю.

Это самое приятное из происходящего со мной. Стоять и смотреть. Как она это делает. На ее волосы, рассыпавшиеся по плечам, тонкие пальцы, расстегивающие пуговицы так, словно делают это в первый раз. Или во второй. Касания. Дыхание.

– У тебя очень теплое дыхание.

Вот еще, стой смирно, она приседает, но я представляю выражение ее лица. Смущенное. Теперь и на мне ничего. Смотрим друг на друга. Разглядываем. Целый день не виделись. На себя смотреть не хочется, но приходится. Одна мысль: какие же мы разные. Даже там, внизу. О чем и говорить стыдно. Но глаза – они бесстыдные. Им ведь всё равно, куда смотреть. И совсем уж дурацкое – у Огнивенко такие же сиськи или больше? Далась эта Огнивенко.

Надежда отодвигает стул.

Садись.

Слушаюсь. Опускаюсь на еще теплую поверхность. Становится зябко. Скукоживаюсь, растираю предплечья – приступ ложного стыда. Хотя, казалось бы, чего стыдиться? Чего мы там друг у друга еще не рассмотрели? И никто сюда не войдет.

– Сюда никто не войдет? – спрашиваю Надежду.

Нет, она гладит меня по голове, ерошит волосы, отчего становится спокойно. И тепло.

Наше домашнее задание, она пододвигает стопку бумаг, ручку, карандаш. Формулы, расчеты, графики, закорючки. Ничего не понимаю. Но мне понимать не надо. Я всего лишь звено. Тот самый приемник, принимающий и передающий сигнал. Он же не понимает, о чем толкует? Вот и мне не дано. Я сейчас в полном ее распоряжении. Беру ручку и жду.

Ее палец упирается в спину. Замирает. А потом начинает выписывать замысловатые узоры. Странную вязь. Мягкая подушечка скользит по моей коже, и моя рука начинает писать. Заполнять бумагу формулами, расчетами, закорючками. Я не прикладываю никаких усилий и, тем более, ничего не соображаю в выводимых символах. Знаю лишь – между выводимым на моей спине и тем, что пишу я, нет прямой связи. Там всего лишь поглаживание. Здесь совсем непонятное.

Выписываю, не отрываюсь. Иногда допускаю ошибки. Не понимаю, что это ошибки, но рука сама зачеркивает, затушевывает, надписывает. Иногда заканчиваются чернила. Но на этот случай есть карандаш. Потому что нельзя останавливаться. Надежда не позволяет. Она лишь иногда склоняется ниже, будто рассмотреть написанное, но я догадываюсь – хитрость. Маленькая хитрость, ведь на большую она не способна. Ее дыхание. Теплое дыхание. Это так одиноко – писать. Не понимая. Рассаживать закорючки по желтоватому листу бумаги.

Хорошо, подбадривает Надежда, очень хорошо.

– Стараюсь, – отвечаю, – я очень стараюсь.

Стопка исписанных листков растет. Рука устает. Болит мозоль на пальце. Спина затекла. Ошибок всё больше. Я жду, когда Надежда отпустит меня. Освободит.

Потерпи, пожалуйста, потерпи еще чуть-чуть.

Терплю. Ведь будет и награда.

Палец замирает. Неужели? Но ее рука протягивается, берет последний лист, подносит ближе.

Порви, Надежда сует его мне.

Я комкаю.

Нет, надо порвать. В клочья. Мелкие.

Рву и бросаю в корзину. Там много мусора. И подгузник. Казенный приютский подгузник.

Вот теперь всё, Надежда гладит по голове. Это не награда, еще не награда. Потому что надо прибраться, пронумеровать написанное, сложить в папочку и завязать завязки бантиком. Собрать письменные принадлежности. Мы ведь девочки аккуратные, хоть и с тараканами в головах. По крайней мере, у одной из нас.

Назад Дальше