– Пожалуй, – соглашается Фиолетта. – Но поверьте моей богатой педагогической практике, в подобном поведении нет ничего необычного. Может, девочка завидует? Или антипатия?
– То есть вы не знаете? – Папаня.
Фиолетта разводит руками.
– У вас какая форма допуска? – продолжает он. – Первая или вторая?
– Вторая. А какое это имеет значение?
– Черт, всегда у нас так – допускают к работе…
– Дорогой, – Маманя берет его за руку, – здесь не место с этим разбираться. Я хочу посмотреть журнал. Мне кажется, не все оценки выставляются в дневник.
– Да, пожалуйста, – Фиолетта передает ей журнал. – Я стараюсь следить, но дети иногда забывают давать дневник, иногда и сами учителя виноваты. Успеваемость у нее неплохая, если учесть, что она на уроках, гм, не отвечает. И пишет без ошибок…
Сидим с Надеждой и слушаем. Она вся извозилась – не терпится обратно вернуться. Я-то понимаю. Иванна там одна. Против всей стаи. Под предводительством Огнивенко. Но что Надежда может с этим поделать? С ее тоненькими ручками и тоненькими ножками? Чего скрывать – злорадствую. Хотя Иванна тоже из головы не идет. После увиденного. Почему она так устроена? Мальчик она или все же девочка? То-то мне ее поведение странным сразу показалось – так девчонки себя не ведут. И портфели подруг не таскают. Конечно, у нас в классе полным-полно уродов. Одним больше, одним меньше. Но пусть бы он сидел на задней парте и не лез к Надежде.
– По биологии у нее четверки и пятерки, – комментирует Фиолетта, – по математике всё хорошо. Я же вам говорю – на фоне других детей она выглядит очень хорошо. На вашем месте, я бы перевела ее в другую школу.
– Нас вполне устраивает и эта, – отвечает Маманя. – Дорогой, достань ее дневник, будь добр.
Папаня выбрасывает сигарету в форточку и идет к портфелю Надежды. Нечто во мне шевельнулось, будто я о чем-то важном позабыла. А как увидела портфель, то почти вспомнила. И Надежда шею вытянула – наблюдает. Папаня открывает портфель и долго смотрит внутрь. Тут меня прошибает – котенок! Он ведь там сидит, паршивец. И не мяучит!
– Что за черт? – бормочет Папаня. – Что такое?!
– Дорогой? – Маманя отрывается от журнала.
– С вами всё хорошо, Филипп Рудольфович? – Фиолетта.
Папаня сует руку в портфель и достает котенка. Точнее то, что от него осталось. Надежда бросается к Папане, но тот, вытянув руку, не дает ей приблизиться. И правильно делает. Последние минуты жизни котейки выдались очень неудачными. Кто-то постарался. Даже мне стало его до слез жалко. Уж лучше бы Дядюн его в командировку отправил.
– Ах! – вскрикивает Фиолетта. – Какой ужас!
Маманя бежит к Надежде и прижимает ее к себе, стараясь и глаза ей ладонью прикрыть.
– Убери, убери это немедленно!
Но Папаню переклинило. Он так и держит обезображенный трупик в руке, не обращая внимание на капающую кровь. Другой шарит по карманам, пока не находит сигареты. Кладет трупик на парту, закуривает. Смотрит на часы.
– Почему бы и нет?
К чему он это спрашивает, вряд ли кто понимает. Надежда стоит, всхлипывает. Маманя стоит, ее придерживает. Фиолетта стоит, зажав рот.
– Ты ведь можешь, Надежда? – спрашивает Папаня. – Жизнь – это код. Сложный, но не настолько.
Надежда трясет головой. Вот убейте меня, если я чего-то понимаю. Мне кажется, Папаня съехал с катушек.
– Здесь не место, – говорит Маманя. – И она не в том состоянии.
– У нее всегда то состояние, – отвечает Папаня. – Это он не в том состоянии, – показывает на трупик.
– Прекрати, я чувствую.
Папаня присаживается на корточки перед Надеждой, берет ее ладонями за щеки:
– Сосредоточься. Ничего сложного. Надо только сосредоточиться. Вспомни, в тебе это есть.
Говорит он спокойно, но что-то в нем такое, отчего даже мне нехорошо. Словно ложкой выскребают.
– Ты ведь этого хочешь, – говорит, – очень хочешь. И у тебя обязательно получится. Обязательно.
И тут Фиолетта начинает орать. Брызгать слюнями. Топать ногами. Стучать указкой. И мне она милее в тысячу раз. В миллион раз. Лучше я буду целый день слушать, как она орет, чем вкрадчивый голос Папани, от которого внутри всё сжимается в гармошку. Ни вздохнуть, ни выдохнуть.
– Заткнись! – Папаня вскакивает. – Заткнись немедленно!
Они стоят друг против друга, орут.
Мне всё равно. Главное – Надежда. Ее трясет. Маманя старается удержать, но она сползает на пол. Маманя хватает ее под мышки и ставит, но ноги не держат.
– Помогите, помогите мне, – но крикуны не обращают на нее внимание.
Она опускает Надежду на стул и копается в сумочке, достает блестящую коробочку, из нее шприц.
Меня оглушает вой.
Он исходит отовсюду и ниоткуда. Сверху. Снизу. Изнутри. Тисками сжимает тело. Вонзается в уши. Боль такая, что я кричу. Сильно. Разрывая горло. И всё равно не слышу себя. Пол ходит ходуном. По стенам бегут трещины. Сыплется снегопадом побелка. Кособочатся портреты, и даже классики выглядят испуганными, хотя какое им дело – нарисованным – до происходящего?
Но самая жуть – никто ничего не замечает. Папаня всё так же кричит на Фиолетту, широко разевая рот – беззвучно и отвратительно, будто пытаясь ее проглотить. Маманя копается в сумочке, широко расставив ноги для устойчивости. Даже котенок, мертвый котенок, продолжает лежать там, куда его положил Папаня – на парте. Дрожь прокатывается по изуродованному тельцу, и кажется, что туда и впрямь возвращается жизнь. По капле, по ужасно болезненной капле живой воды.
И только Надежда… Я не знаю, как описать. Никогда такого не видела. Надежда здесь, на расстоянии руки, но одновременно очень далеко, да и она ли это? Это? Бугристое, ледяное, холодное, прервавшее свою вечность по воле девочки, свернувшее с пути, чтобы врезаться в голубизну, продраться через плотную завесу, раскаляясь, теряя куски, оставляя за собой ослепительный дымный шлейф, падая, падая, падая.
Я точно знаю, что это – Надежда.
А потом всё взрывается.
Класс. Школа. Крейсер. Город. Мир.
Огненная рука сметает всё. Дымный вихрь уносит орущего Папаню, Фиолетту, Маманю с сумочкой, парты и портреты, паркетный пол, стены, рамы, деревья, машины. Скорость нарастает, и не разобрать – кто в этой мешанине что.
Котаклизм.
Именно так.
Потому что остались только мы с Надеждой.
И один мертвый котенок.
На мертвой изломанной земле.
Или Земле.
* * *
Уже слишком.
Моя очередь.
Дергаю Надежду за руку и тащу за собой. Даже хорошо, что мы переоделись. Темный низ, светлый верх. И кеды. Легче бежать. Особенно мне, жиртресту. Живот колышется, а дыхание осталось где-то позади, в классе. Но мне всё равно. Главное – Надежда.
Мы несемся по гулкому сводчатому коридору. Мимо дверей и кадок с цветами, мимо портретов великих ученых и великих писателей – бородатые и безбородые лица провожают нас одобрительными взглядами. Запертые, заброшенные классы. Через главный вход нельзя, поэтому тыкаюсь в каждую дверь, и – чудо! – одна из них распахивается, впуская нас – потных и еле дышащих. Прислоняюсь к двери, подпираю изнутри. Вдруг погоня? Мне видится картина – Маманя со шприцом и Папаня с мертвым котенком. И Фиолетта, вопящая сиреной.
Надежда рядом. Самое главное – Надежда рядом. Сжимает мою ладошку.
Спасибо, это было невыносимо, рукопожатие еще крепче.
– Ерунда, – говорю. Бодрюсь, конечно. – Старая подруга лучше новых двух, – добавляю, не могу удержаться.
Не вредничай, Надежда щипает меня. Ты же всё понимаешь.
Качаю головой:
– Ничего не понимаю. Я – глупая. Толстая, глупая и некрасивая.
Поцелуй в щеку. Она всегда так делает, когда начинаю плакаться. Напрашиваюсь. А дыхание, позабытое далеко, всё же возвращается. Я подхожу к окошкам и дергаю. Ничего сложного – шпингалеты, которые давным-давно никто не открывал. Надежда осматривается. На стенах плакаты с азбукой, таблицей умножения. Младшеклассники.
А они куда подевались? Надежда проводит пальцем по парте – пыль.
Шпингалет не поддается – его поверху много раз красили. Сухая краска крошится. Чем расковырять?
– Не знаю, – говорю. – Попали в страну дураков. Де-гра-ди-ро-ва-ли. Какая разница? Скоро и от нашего класса ничего не останется.
Кроме Иванны – язык у меня чешется, но сдерживаюсь.
Грустно.
– Грустно, – соглашаюсь. – Будет еще грустнее, если шпингалет не отковыряю.
Надежда садится за парту, прижимается к ней щекой.
Кто с ним такое сделал?
Это она про котенка. Лучше б не вспоминала. Какая разница – кто? Наш злой гений – Огнивенко, например. Даже не например, а точно. Хотя раньше за ней такое не замечалось. Одноклассников помучить – сколько угодно, а котенку глаза выковырять – нет.
В ящике учительского стола лежат ножницы. Ржавые. Словно покрытые кровью. Тьфу, воображение. Хватаю и возвращаюсь к шпингалету – он мне почти как родной.
– Мы уедем, – говорю, ковыряя краску. – Сбежим в Токио. В город бамбуковых небоскребов.
В Японии очень часты и сильны землетрясения, поэтому все дома, даже современные, строятся из бамбука и бумаги. В Японии произрастает редчайший сорт бамбука, чья древесина содержит огромное количество водородных пузырьков. Из этой древесины японцы производят специальные панели и возводят из них невероятные по высоте здания, которым не страшны землетрясения.
– Вот-вот, – подхватываю. – В таком и будем жить. На самом последнем этаже. В одной комнате вдвоем. Только ты и я. Главное – добраться до башни. Даже не так – до ларька. Пивного ларька. Путь в Токио начинается там.
Фантазерка. Сколько раз ты об этом говорила.
Шпингалет поддался, окно распахнулось, и только теперь стало понятно, как отвратительно в заброшенном классе.
– Давай.
Не хочу.
Надежда продолжает лежать на парте.
– Из-за нее? То есть – него? – и не знаешь, как выразиться.
Может быть.
– Вставай! – стучу по парте. – Нечего рассусоливать! – прикидываюсь грозной, а на самом деле не знаю, что делать дальше.
Она неохотно встает.
– Башня, – говорю, – Токио. Башня, Токио.
Нет у меня больше ничего, кроме этих слов. Вообще ничего. Только сила. Тащу ее к окну, заставляю забраться на подоконник и толкаю в спину, отчего она летит вниз. Нет-нет, всё хорошо. Следом я. На волю, в пампасы. Вот только ждут нас там. Но нам всё равно. Свежий воздух опьяняет. Наверное. Внутри бурлит и хочется подпрыгнуть с визгом от полноты чего-то, чему и названия нет, но очень и очень хорошего.
Мы смеемся, мы бежим, держась за руки. Прочь, прочь, туда, где нас ждут. Оттуда, где нас поджидают. Через парк, через дорожки, через кусты, через ограды. Из потного и душного Дивногорска, в котором нет ничего дивного, в просторный и свежий Токио, где пахнет бамбуком, и хотя мы не знаем пока, как пахнет бамбук, но обязательно узнаем, вспомним.
Резкий визг, бибиканье, крик, а потом – толчок в спину такой силы, что я лечу, Надежда летит за мной, мы падаем, обдирая колени, а позади неприятный стук, злой всхлип и вопль:
– Задавили! Женщину задавили, ироды!
10
Содранные колени ужасно болят. Лохмотья содранной кожи, глубокие борозды, набухающие кровью. Ноют ладони, черные от асфальта. Мы сидим на бордюре и смотрим на стоящую поперек дороги машину. Из нее выходит знакомая личность – Роберт. Он смотрит на нас, приложив ладонь ко лбу, потом на лежащую на дороге Маманю. Белые волосы подмокают кровью. Юбка задрана. Нога вывернута.
– Всё в порядке? – спрашивает нас.
Ага. Всё в порядке. Чучело.
Он вытягивает руку с раскрытой ладонью, пятится к Мамане и склоняется к ней. Длинно смотрит.
– Она дышит, – сообщает. – Дышит.
Опускается на колени, трогает ее за плечо. Маманя шевелится и стонет.
Только сейчас я поняла, как мне страшно. Трясутся руки, трясутся ноги, нестерпимо хочется в туалет, хоть в кустики беги. И побежала, если б встала. Но вряд ли получится.
Надежде не лучше. Я чувствую. Она вцепилась в меня до боли. Скрежещу зубами, но терплю. Попытка бегства не удалась. А кто виноват? Как ни крути, а получается – Иванна. Даже здесь она незримо присутствует. Ведь не зря Роберт тут оказался. За ней приехал. Мне так догадывается. После того, как с нее стянули в раздевалке трусы, она пошла в учительскую и позвонила опекуну. А может, его физкультурник вызвал. Не разобрался по пьяни. И позвонил – так и так, не знаю, куда вашего патронажного определить, то ли в мужскую раздевалку перевести, то ли в девчоночьей оставить.
Зачем я об этом думаю? Кто его знает – зачем. О другом мне думать совсем не хочется. О вое сирены. О подъехавшей скорой помощи. О врачах, суетящихся вокруг Мамани и перекладывающих ее на носилки. О милиционерах на мотоцикле с коляской. О Роберте, о чем-то рассказывающем одному из милиционеров, пока другой замеряет всё рулеткой. О Папане, который не обращает внимания на окровавленную Маманю и бежит к нам, а точнее – к Надежде, чтобы ощупать ее, а потом броситься обратно к врачам, но опять же не к Мамане, а лишь для того, чтобы один из них, а лучше все сразу осмотрели Надежду, потому что девочку тоже могло задеть, у нее могло случиться сотрясение мозга, паралич, ступор и всё, что угодно, как вы только не понимаете. И врач, точнее – врачиха идет к нам, присаживается перед Надеждой, и пахнет от нее больницей, да так сильно, что Надежду тошнит себе на колени, до черноты, до желчи.
– Не суетитесь, гражданин, – говорит врачиха, – внешних повреждений у девочки нет. У нее шок. Вы кем ей приходитесь?
– О…тец, – говорит Папаня.
Врачиха смотрит на него, потом на Надежду.
– А кем вам приходится гражданка потерпевшая?
– Жена. Да какое это имеет отношение к делу?! – взрывается Папаня. – Сделайте что-нибудь!
– Что-нибудь мы делать не будем, – говорит врачиха. – Я правильно понимаю, что девочка – дочь гражданки потерпевшей?
– Да-да, вы правильно понимаете, – рвет пуговицы на рубашке Папаня. – Какое это имеет отношение к делу?
– К делу – никакого, а к инструкции – непосредственное, – врачиха достает из кармана стетоскоп, прикладывает его к груди Надежды. – Дыши, деточка. Согласно инструкции я могу посадить в карету скорой помощи только ближайших родственников потерпевшей. Вас, как мужа потерпевшей, и девочку, как дочь потерпевшей. Посмотри на меня, деточка, – врачиха убирает стетоскоп, сжимает лицо Надежды в ладонях, оттягивает пальцами нижние веки.
– Ее стошнило, – говорит Папаня. – У нее сотрясение мозга.
– Хорошо, залезайте в карету. И больше думайте о жене, гражданин муж потерпевшей, у нее положение хуже, чем у девочки.
– Что? Ах да, да, жена, конечно, – он подхватывает Надежду под мышки, ставит на ноги и ведет к карете. – Обязательно, обязательно.
Я идти никуда не собираюсь, но Надежда не отпускает, тащит за собой. И вот мы внутри по бокам носилок. Маманя выглядит плохо – белее собственных волос. Нога так и остается вывернутой.
– Открытый перелом, многочисленные ушибы и ссадины, подозрение на сотрясение мозга… черт, а здесь что? – Врачиха смотрит на подмокающую красным простыню. – Внутреннее кровотечение. Вася, давай быстрее, и сирену включи.
– Постараюсь, – отвечает водитель. – В городскую или лепрозорий?
– Давай в лепру, там сегодня Моисей дежурит.
Машина прибавляет ход. Всё внутри трясется. Маманя стонет. Ей делают укол. Папаня крепко прижимает к себе Надежду, Надежда цепляется за меня, а я смотрю на Маманю. Мне стыдно. Если бы не она, на ее месте лежала Надежда. С вывернутой ногой и серым лицом. И подтекала кровью. Видение настолько ужасно, что зажмуриваюсь и так сижу, пока машина не останавливается, а двери не распахиваются.
– Быстрее, быстрее, – командует врачиха. – И Моисея в операционную, скажите – его случай.
– Он на процедурах, – говорит санитар. – Просил не беспокоить.
– Знаю я его процедуры, – ворчит врачиха. – Живого или мертвого. Лучше даже мертвого – меньше будет сопротивляться, быстрее доедет. А вы – в приемный покой, потерпите.
Маманю уносят. В приемном покое только лавки и мы. Пахнет гнилью. В лепрозории всегда пахнет гнилью. Папаня усидеть не может и бегает от стены к стене.
Это из-за меня, Надежда тихонько всхлипывает.
– Перестань, – говорю. – Ты не виновата.
Она умрет.
– С ней всё будет в порядке, – успокаиваю, но сомневаюсь. Одной Маманей меньше, другой Маманей больше. Кажется, говорю вслух, Надежда отодвигается.
Не смей!
В ответ молчу. Злюсь.
– Где же? Где же они? – Папаня страдает. – Как ты, девочка? Тебя не тошнит? Голова не кружится? Черт, когда они нужны – не дозовешься! Сиди здесь, я сбегаю позвонить!
Никуда он не успел – вошел врач.
– Шиффрин – вы?
– Да-да. Это я! Вы не могли бы осмотреть…
– У вашей жены произошел выкидыш. Кровотечение удалось остановить, так что физически с ней всё будет в порядке. Сейчас ей накладывают гипс на лодыжку, если хотите, я могу вас…
– Выкидыш? – переспросил Папаня. – У Ангелики?
– Хм, она ведь ваша жена?
Папаня сел на лавку, достал из кармана сигареты.
– У меня здесь еще дочь. Она тоже пострадала.
Врач смотрит на нас. Надежда слабо улыбается.
– Хорошо, сейчас пришлю кого-нибудь ее осмотреть, а вы пойдемте со мной, – он берет Папаню под локоток и заставляет встать. – Вы же хотите увидеться с женой? И мне нужно задать пару вопросов.
– Я хочу позвонить, – трепыхается Папаня. – Как вас? Как вас?
– Дятлов. Доктор Дятлов. Не беспокойтесь, я предоставлю вам свой телефон.
Папаня поплелся за Дятловым, но по нему видно, что не горит он желанием встретиться с Маманей.
– А ты, Надежда, никуда не уходи!
Сидим, оглядываемся. Ровно до того момента, как меня стукает: откуда этот Дятлов знает, как зовут Надежду? Папаня ее не представлял. Дочь и дочь. Мне самой становится нехорошо. А вдруг?.. А если?.. Что вдруг и что если, я не очень понимаю. Но тело начинает чесаться. Еще немного, и лепру подхватишь.
– Надо отсюда уходить, – говорю.
Я за нее переживаю, Надежда продолжает сиднем сидеть. Это я, я виновата.
– Чепуха! Если на кого собак вешать, то на меня!
Ты постоянно куда-то бежишь, Надежда на меня не смотрит, коленку ковыряет.
– Ты видела этого Дятлова? – спрашиваю. – У него глаза… у него глаза… как у вивисектора!
Сама не очень понимаю, чего ляпнула. Обычные глаза, в очках.
Вивисектора, не понимает Надежда.
– Ну да, – распаляюсь. – Наемного вивисектора. И пришел он по твою душу, точнее тело. Они специально подстроили! Мерзон около школы ожидал на машине, чтобы тебя похитить, а когда сорвалось, они послали скорую помощь, чтобы нас в лепрозорий заключить. Сама подумай, кого в лепрозории можно вылечить?
Слушаю себя со стороны и завидки берут – вру вдохновенно. Лгать допустимо, но не стоит это оправдывать благой целью. Но в моем случае и цель благая – сбежать из окружающей гнили.
– А твое имя откуда он знает? Никто ведь тебя здесь по имени не называл, – скромно умалчиваю про Маманю, которая могла и назвать и попросить Дятлова позаботиться о Надежде. – Мы в ловушке! Кругом враги! Шпионы! Резиденты!
Ты врешь или неточно рассказываешь, Надежда смотрит на меня глазами, которые невозможно обманывать.