Бульвар Целакантус (сборник) - Львов Аркадий Львович 7 стр.


И сейчас возится, и я не могу заснуть. Отчего это он возится? Может, от соков, которые в нем ходят? Или ему просто хочется так - стучать в окно? Но деревья не могут хотеть, у них нет мозга. У кого нет мозга, тот не может хотеть. А червь? У него ведь тоже нет мозга. И у гусеницы нет, и у медузы. Один раз при мне медуза всосала в себя краба, и я сквозь ее зонт, синий с розовыми жилками, видел его. Он был неподвижный, с растопыренными клешнями и лапками, как заспиртованный в банке.

Медузы бывают огромные - с ведро, с бидон. Они похожи на собачьи грибы: тоже с одной ногой, но очень толстой и растрепанной внизу, как будто на одной ноге целая дюжина стоп.

Если бы они умели танцевать, они танцевали бы на этой своей одной ноге с дюжиной стоп. И был бы у них город одноногих, и все они, одноногие с двенадцатью стопами, были бы босые, потому что в воде не нужны туфли. Только в скалах они надели бы туфли, чтобы не пораниться. В скалах пораниться - это запросто, и как ни зажимай рану, а кровь хлещет и вьется бешено, будто змея, которой отрубили голову.

За буйком есть скалы - в том месте, где вода чернильно-синяя, почти черная. Я не люблю это место, я боюсь его. А они тащат меня туда. Зачем они тащат меня? Я же сказал им, что не хочу туда, что боюсь. А они тащат. "Ну, не надо, я же прошу вас: не надо. Я же честно сказал: мне страшно". А они смеются, они ничего не понимают, они не люди. Ox, как гадко они смеются! Нет, это люди, переряженные одноногие люди, и они хотят утопить меня. И они утопят меня, они утопят меня…

Когда они зажали мне рот, закрыли глаза и я перестал дышать, кто-то схватил меня за волосы и дернул, так дернул, что все те, переряженные, разлетелись маленькими серебристыми рыбешками, и я увидел, что это фиринки, которые боятся всего на свете, даже морских коньков, даже мидий. И мне сразу стало легко дышать.

Я проснулся. Горела настольная лампа. Мама спала, обхватив себя руками. Было без пяти минут одиннадцать. Значит, прошло всего пять минут, а мне совсем не хотелось спать, и я точно знал, что проснулся для того, чтобы решать задачу, и, самое главное, решение уже было готово в моей голове.

В городке двенадцать жителей, одна треть их - одноногие. Значит, им нужно четыре сапога - по одному на человека. Половина остальных, то есть четыре жителя из восьми, ходит босиком, а четверым обувающимся нужно восемь сапог. Всего, значит, двенадцать: четыре плюс восемь - двенадцать. Стало быть, число сапог равно числу жителей.

А что, если жителей триста, тысяча или пять тысяч? Ведь таких городков, где двенадцать жителей, не бывает. Я пересчитал, и опять получилось то же: в первом городке - триста сапог, во втором - тысяча, в третьем - пять тысяч. Значит, при таком условии, как в задаче, число сапог всегда будет равно числу жителей.

Я хотел разбудить маму и сказать ей: "Послушай, какую трудную задачу я решил". Я даже руку на плечо ей положил, чтобы растормошить. И раздумал.

Я лег. Настроение у меня было хорошее. Очень хорошее, как тогда, в июне, когда я наловил за день двадцать девять бычков. В городе, на Ласточкина, Гаванной, Дерибасовской, все смотрели на меня и удивлялись: "Киты прямо, а не бычки. Продашь, мальчик, а?" - "Нет, - говорил я, - не продаются". - "Не продаются?" - "Не продаются!"

И так я до самого вечера ходил по городу, и прохожие оглядывались на моих бычков и просили уступить хоть полвязки.

Может, все-таки разбудить маму и рассказать про задачу?

- Мама, - я три раза подергал ее за плечо, прежде чем она услышала, - мама, проснись.

Она смотрела на меня испуганно, потому что не проснулась еще, хотя глаза ее были открыты.

- Мама, ты спишь в одежде. И в туфлях.

Она долго, с остановками, раздевалась и стелила постель. За это время я мог двадцать раз вспомнить про задачу, но теперь мне уже не хотелось этого, теперь у меня было такое чувство, как будто кто-то большой и сильный все видел, все слышал и все знает про меня, и про бычков, как я ходил с ними целый день по городу, и про задачу, и про то, почему я хотел разбудить маму.

На следующий день все получилось по-моему; в классе только три человека решили задачу.

- И ты? - удивился Николай Иваныч.

- Да, - сказал я.

- Сам? Без посторонней помощи?

- Сам.

Николай Иваныч пожал плечами.

- Ну, иди к доске.

Я записал на доске решения для двенадцати, для трехсот и для пяти тысяч жителей. И в конце сказал: очевидно, при любом населении города число жителей и число сапог при данном условии будут тождественны. Равны, значит.

- Нет, - сказал Николай Иваныч, - эту задачу ты не сам решил, теперь у меня нет сомнений: ты слова чужие говоришь.

Когда я что-нибудь хорошее сделаю, учителя обязательно не верят мне. Раньше я обижался, а сегодня - нет, ничуть.

- Пожалуйста, Николай Иваныч, я могу решить еще десять, еще тысячу таких задач, если надо.

- Хорошо, - сказал Николай Иваныч. - В тридцать восьмом году Петров был втрое старше своего сына, а в пятьдесят шестом - вдвое. По скольку лет им было в тридцать восьмом году?

- Пятьдесят четыре и восемнадцать. А теперь - семьдесят два и тридцать шесть,

- Чудеса, чудеса, - повторил Никэлай Иваныч. - Да ты, брат, просто талант. Как это у тебя получилось?

- Не знаю. Просто умножил восемнадцать на три, чтобы втрое больше было, а потом прибавил по восемнадцати.

- Ну, это случайность, - поморщился Николай Иваныч. - Хотя нет, сначала мы имеем три части и одну, потом, прибавив к ним по единице, получаем четыре и две. И никакой тебе алгебры.

- Еще, еще, - закричали ребята, - пусть еще решит!

- Ладно, - согласился Николай Иваныч. - В одном ящике хранятся тридцать три пары белых носков и двадцать одна пара черных. Повторяю: тридцать три пары белых и двадцать одна пара черных. Дело происходит ночью, в комнате погас свет. Сколько нужно извлечь носков, чтобы наверняка получить пару одноцветных?

Николай Иваныч еще не успел закончить условие, а у меня уже был готов ответ - три. Я ничего не решал, я даже не думал и запоминал, сколько было носков, я просто почувствовал это число - три.

- Три, - сказал я, и ребята захлопали, а Николай Иваныч закрыл глаза и стал протирать веки.

Потом, когда ребята успокоились, он сказал мне:

- Подумай хорошенько и запиши на доске подробно решения, которые ты проделал устно.

Я думал, думал, но ничего придумать не мог, потому что никакого хода решения у меня не было, а просто сразу появлялся готовый ответ.

- Но ты же чувствовал что-нибудь при этом?

На этот вопрос я тоже ответить не мог, потому что ничего такого не чувствовал. Наоборот, в это время я даже вообще не чувствовал и не думал - все вроде останавливалось во мне, а ответы я просто вспоминал, как будто все эти задачи уже слышал прежде.

Вечером мы с Бобкой опять стояли у ворот. Солнце спряталось за куполом Успенского собора, и оно было такое огромное, что купол не мог закрыть его. Потом я увидел солнце в Бобкиных зрачках: солнце было черное, блестящее, а небо вокруг него голубое, почти настоящего голубого цвета. Я поднял Бобку за передние лапы и стал глядеть ему в глаза, а он отводил голову то влево, то вправо, чуть только мы встречались взглядами. Тогда я присел и стиснул Бобкину голову руками. Теперь в его глазах можно было рассмотреть все - и солнце, и купол, и деревья, и даже ветки деревьев. Но смотреть на меня Бобка не хотел: глаза его были скошены в сторону, веки и ноздри подрагивали, как будто его обкуривали папиросным дымом.

Сейчас прикажу ему: смотреть! В глаза смотреть! В глаза.

- Боб!

Я еще ничего не приказал, я только хотел поймать его взгляд, а он вдруг стал скулить и рваться изо всех сил, так что повалил меня наземь, на чугунную плиту с молнией.

Подымаясь, нет, даже еще раньше, лежа на этой чугунной плите с молнией, я увидел его, нашего соседа, человека со странностями. Он ничего не сказал про мою возню с Бобкой, он только смотрел на меня, точь-в-точь как вчера: просто смотрел. А потом, когда я поднялся и стряхнул пыль, повторил вчерашние слова:

- Заходит солнце.

- Заходит, - сказал я.

- Ты понял, почему утром и вечером солнце разное?

- Потому что дома в городе разные и тени в разные стороны падают: утром сюда, а вечером туда.

- Туда - это в сторону моря, на восток.

- А в море солнце утром и вечером одинаково? А в пустыне? В пустыне?

- В пустыне я не был. И в море, далеко от берега, тоже не был.

Он задумался. Он думал о чем-то своем, это я видел по его глазам; они были далекие, как глаза льва, который всегда смотрит поверх людей. Я уже раз двадцать ходил в зоопарк, и еще не было случая, чтобы лев смотрел в глаза человеку; люди остаются где-то внизу.

- В пустыне, - это он не мне говорил, это он просто вслух рассуждал, - бывают миражи. Грандиозные, феноменальные миражи. Миражи губят людей. Природа забавляется, а люди гибнут.

Почему люди гибнут в пустынях, я знаю давно: в пустынях нет воды. Но почему природа забавляетя? И как? Природа не может забавляться, у природы нет мозга.

- Ты прав, - сказал он, - природа не умеет забавляться. А ты читал о мираже?

- Читал, но не понял. Понял только, что люди видят то, чего нет.

Он рассмеялся. Это он в первый раз смеялся, человек со странностями, и глаза у него стали добрые и лицо, и я увидел, что он совсем молодой, ну, лет двадцать семь, как моему папе на фотографии, где он с мамой двадцать первого июня сорок первого года, в субботу - двадцать первого июня.

- Нет, - сказал он, - люди видят то, что есть, но не там, где есть.

- Где же оно на самом деле?

- На самом деле оно в другом месте.

- И там, в другом месте, его тоже видят?

- Тоже. - Он уже не смеялся, он опять задумался, только в этот раз он смотрел на меня, прямо на меня. - Именно там видят правильно. То, что есть, видят.

Вечером, в пять минут двенадцатого, я учил стихотворение Пушкина "Зимнее утро". Стихи были про вьюгу, про мутную луну, про белый снег и чернеющий лес, но ничего этого я не видел: все время меня окружало что-то желтое, знойное, зыбкое.

Стихи распадались, это были уже не стихи, а просто случайные, бессмысленные слова, окрашенные в желтое.

Желтые слова круглились, сливаясь в огромное желтое пятно, окрашенное синим.

"Это шар, - объяснил я себе, - нет, не шар, а глобус, и желтое пятно на глобусе - Сахара, самая большая в мире пустыня".

Потом на этом желтом пятне появились жирафы, львы и антилопы. Они были нарисованы. Я люблю карты по географии, где нарисованы звери. Но глобуса с картинками я еще никогда не видел. А этот глобус был с картинками, с огромными желтыми, как пески Сахары, картинками. А потом, среди этих нарисованных зверей, я вдруг увидел себя, увидел, как подбирается ко мне из-за бархана лев, и я хотел предупредить себя об опасности, но тут же подумал, что не надо зря пугать того меня, который в песках, потому что лев не настоящий, а нарисованный. И тут лев прыгнул и непонятно почему перепетел через меня, зарывшись мордой в песок, а я побежал, и бежал изо всех сил, и думал, что, как ни далеко море, надо добежать, потому что львы не умеют плавать и море - это мое спасение.

И сразу, только я подумал о море, появилось море, но это было не Средиземное, не Красное, это было наше, Черное море - в том месте, где на Большом фонтане патриаршая дача с фуникулером.

Я крикнул; "Не прыгай, здесь высоко, здесь скалы!" Но было уже поздно. Я услышал эти слова в воздухе и успел еще подумать, что надо бы спланировать, но какая-то сила толкала меня в спину, и я врезался в скаль, и сразу, как только я врезался, скалы забились в красном, и это красное выло сиреной, как пожарные машины, когда они, спешат на пожар.

И меня не стало. Я совершенно точно знал, что меня уже нет но человеческая рука судорожно тискала мой затылок и волокла меня из красного. Я чувствовал боль в затылке и удивлялся: "Как же это - меня нет, а я чувствую боль в затылке?"

И вдруг я увидел солнце, оно било мне прямо в глаза, потоку что я лежал на песке лицом к небу. Я был счастлив, я опять вернулся к жизни, и хотя в моем возвращении было что-то недостоверное, облегченное, как всегда во сне, когда совершаете физически невозможное - полет в воздухе, прыжок через трехэтажный дом с плавным спуском, - я чувствовал себя освобожденным, наконец, от смерти, которая только что еще была действительностью и вдруг перестала быть действительностью, потому что все прежнее, сопряженное с ней, было сновидением: и глобус с ожившими львами, и погоня, к красное, воющее сиреной, и боль в затылке, которого нет.

- Проснись, - сказала мама, - разденься и ляг в постель: утром доучишь.

- Почему "проснись"? Я не спал.

У меня на самом деле было такое чувство, будто я не спал, а вернулся откуда-то издалека, даже не очень-то издалека, потому что время, которое мне понадобилось на возвращение, было чересчур коротко.

- До Стамбула, - сказал я, - теплоходом двое суток. А самолетом час. Черное море - маленькое.

Мама посмотрела на меня удивленно, покачала головой и приказала немедленно раздеваться и еще чтобы уроки я делал только днем и не смел сидеть до полуночи.

- Нет, - сказал я маме, - пока не выучу уроки - не лягу.

А она подошла сзади и, расстегивая на мне пиджачок, стала приговаривать:

- Это с лодырями бывает. Бывает.

- Нет, - сказал я опять, - пока не выучу, не лягу.

И еще до того, как мама, отступив, пощупала мой лоб, я знал, что она сейчас отступит, пощупает мой лоб и скажет: "Хорошо". И повторит: "Хорошо, но имей в виду - уже четверть двенадцатого". А потом ляжег, прикроет глаза рукой, как будто светмешает ей, и будет наблюдать за мной в щель между пальцами.

- Свет мешает, - голос у мамы был сонный, - безумно хочу спать. Я еще днем хотела. Весной у меня всегда так: день и ночь спала бы.

Я улыбнулся; это было очень забавно, как мама старается уверить меня, что просто очень хочется спать и ничего другого, никакого беспокойства, никакой тревоги.

А потом, когда я сказал маме: "Ты спи, спи!", мне показалось вдруг, что она совсем еще маленькая, совсем еще ребенок, который спрятался за дверью и кричит: "Меня нету!" - и думает, что одурачил всех, потому что взрослые после этих слов бросились искать его и хотя нашли, но сначала долго искали, в холодильник и телевизор даже заглянули.

- Спи, - сказал я еще раз, - спи.

- Угу, - ответила мама, и я чувствовал, как мама засыпает, как легко ей становится, как расслабляются шея, руки, ноги.

В комнате было очень тихо. Потрескивали обои, тикали часы, жужжал счетчик. Звуки витали в тишине, как пылинки в воздухе, не загрязняя его.

Через три минуты я выучил стихотворение, Я не знаю, как это получилось, потому что прежде мне нужно было не меньше часа, чтобы выучить такое стихотворение. А читать его твердо, без запинки, я мог только через день или два.

А теперь я даже не повторял его про себя, я просто захлопнул книгу и больше не думал о нем и вообще ни о чем не думал.

Мне было очень приятно, как ранним летом на пляже в Крыжановке; над головой бурый глинистый обрыв, над обрывом солнце, а вокруг никого - только песок, галька, черные пупырчатые мидии в зеленой тине да обкатанные мазутом щепки, которые море выбрасывает на берег.

Откуда эти щепки? Может, от разбитых в бурю судов? Может, они побывали у крымских, кавказских или турецких берегов, эти щепки?

Один рыбак говорил мне, что это просто дрянь, которую люди сбрасывают в море, а море - не земля, море не любит грязи.

Не знаю, может, он говорил правду, этот рыбак, только я всегда думаю о разбитых парусниках, когда нахожу эти щепки. И о людях, которые в последний раз видели солнце и знали, что видят его в последний раз.

Я тоже два раза тонул - оба раза из-за судороги. Но когда становилось очень плохо и я чувствовал, как ухожу от солнца, у меня обязательно появлялось ощущение, будто кто-то очень сильный выталкивает меня из воды. В первый раз это был папа, в во второй - мой старший брат.

Я и раньше думал о нем, о своем старшем брате. Но раньше он был далеко, а теперь почти всегда рядом. И, даже уходя, остается где-то рядом, и я знаю, что стоит мне только позвать его - он придет на помощь. А потом опять уйдет - уйдет, не сказав ни слова.

Я выключил свет, укрылся поплотнее одеялом и поджал, сколько мог, моги. Звенели бубенчики, искрился на солнце снег, синела подо льдом речка, и стыли на морозе голубые сосны. Сосны были огромные, как эвкалипты, и удивительно спокойные. Спокойные и добрые, как слоны, которые греются со своими детенышами на солнце.

Мой брат был где-то рядом. Тепло, которое я чувствовал, это было его тепло. Оно обтекало мои плечи, затылок и ложилось плотно, как компресс на грудь.

Мы с братом никогда не разговариваем. Нам незачем говорить, потому что он всегда точно знает все мои мысли, все мои желания и всегда со мной заодно. Я никогда не называю его по имени, он без имени, он просто мой брат. Мой старший брат.

Я засыпал, а брат стоял рядом. Он был задумчив и серьезен, и мне казалось, что он чем-то озабочен.

А потом, когда я заснул, он быстрым шагом пошел по пескам, и я побежал за ним. Он знал, что я бегу за ним, но не останавливался, а все ускорял шаг и, наконец, побежал. Я хотел крикнуть ему: "Остановись!" Но я не мог кричать, потому что воздух был очень горячий и обжигал язык, а он все бежал, и вдруг я понял, почувствовал, что он бежит к тем вот пирамидам на горизонте. Они были далеко, они были бесконечно далеко, эти пирамиды, которые все время, сколько ни бежали мы, оставались на горизонте.

И тут меня поразила страшная мысль: мы никогда не добежим до пирамид, потому что они на горизонте, а горизонт настичь невозможно. И опять, как в прошлый раз, когда я убегал от льва, внезапно появился обрыв, тот самый обрыв, с которого я прыгнул в море.

Все повторилось точь-в-точь, только красного не было. Вернее, оно появилось, но почти сразу исчезло: я лежал на берегу лицом к солнцу и разводил руки, как при искусственном дыхании. Я не мог понять, почему мне так легко двигать руками - ведь только что я тонул, и это неестественно, чтобы человек, который только что тонул, с такой легкостью двигал руками. Я видел, как делали искусственное дыхание женщине, захлебнувшейся в шторм. Она была неподвижна, она была страшная и безобразная, эта женщина с синим лицом, пока изо рта у нее не хлынула вода. И потом еще долго после этого она не могла даже присесть без чужой помощи.

А мне вот легко, и я лежу просто потому, что хочется полежать, а если надо будет встать, я встану и пойду и пройду сколько надо, хотя бы с Фонтана на Пересыпь. И мой брат, который стоит рядом, прислонившись к обрыву, тоже знает это, и ни о чем дурном он уже не думает, потому что я жив, потому что в этот раз ему удалось спасти меня.

Так вот почему он был озабочен тогда - он не сумел спасти меня в тот, прошлый раз, хотя знал заранее, что я буду тонуть в скалах, где красное. Он знал - и не сумел.

Проснулся я в семь часов.

- Рано, - сказала мама, - ты можешь поспать еще с полчаса.

Но мне не нужны были эти полчаса, потому что семь часов - это мое время.

- Странно, - сказала мама, - раньше у тебя своего времени не было. Двоек, наверное, нахватал? А?

- Нет, - сказал я.

Назад Дальше