Между штабелями военного имущества, прикорнув под одеялами, лежало с полбатальона солдат. В эту первую ночь лишь очень немногие навесили койки. Койки валялись среди прочего снаряжения, усугубляя беспорядок.
– Нам ни за что не поднять их сегодня.
– Попытаемся, – сказал Седрик.
Очень медленно инертную людскую массу удалось раскачать. Заунывно ругаясь, солдаты начали собирать личное снаряжение. Рабочие команды принялись перетаскивать имущество. Им приходилось подниматься по трапам на верхнюю палубу, проходить в темноте на нос и через носовые люки опускаться вниз.
Немного погодя голос наверху у трапа спросил:
– Лин тут?
– Так точно.
– Мне приказано разместить роту на этой палубе.
– Вам придется подождать.
– Рота уже поднимается на борт.
– Ради бога, задержите людей.
– А разве это не палуба "Д"?
– Так точно.
– Ну так нам сюда и надо. Какого черта толкутся тут эти люди?
Седрик поднялся наверх, к входу с трапа на налубу. Тяжело нагруженные солдаты его полка сплошным потоком всходили по трапу.
– Назад, – приказал Седрик.
– Это еще что за черт? – спросил голос из темноты.
– Это Лин. Заверните своих людей на причал. Вам еще нельзя грузиться.
– Как же так? Половина наших людей с обеда ничего не ела, можете вы это понять?
– Они и тут не найдут ничего до завтрака.
– Вот так хреновина! Офицер по железнодорожным перевозкам на Юстонском вокзале сказал, что свяжется по телеграфу с портом, и по прибытии нам будет обеспечена горячая пища. Где полковник?
Солдаты на трапе повернулись кругом и начали медленно спускаться. Когда последний, сойдя на причал, растворился во тьме, на борт поднялся командир.
– Ну и заварили вы кашу, – сказал он. На палубе было полно солдат чужого полка, перетаскивающих военное имущество.
– Эй, кто там курит? – крикнул сверху корабельный офицер. – Погасить сигарету!
На набережной одна за другой начали вспыхивать спички.
– Эй, вы там, погасить сигареты!
– Целый день ехали в этом… поезде, …его в душу, и не дадут пожрать, …их в душу. Про… на причале, …его в душу, и теперь этот хмырь и сигареты не даст выкурить, …его в душу. Вы… над нами, мне это… …их в душу.
Мимо Седрика прошла смутная фигура, приборматывая в отчаянии:
– Именные списки в трех экземплярах. Именные списки в трех экземплярах. Какого черта нам загодя не сказали, что именные списки нужны в трех экземплярах?
Подошла другая смутная фигура, в которой Седрик узнал офицера, ответственного за погрузку.
– Послушайте, перед посадкой люди должны снять с себя все снаряжение и оружие и уложить в водонепроницаемые мешки.
– О! – сказал Седрик.
– Они этого не сделали.
– О!
– Это же нарушение всех правил хранения!
– О!
Подбежал вестовой.
– Мистер Лин, вас вызывает командир части. Седрик отправился к нему.
– Слушайте, Лин, почему эти проклятые шотландцы до сих пор не убрались с нашей транспортной палубы? Я приказал очистить палубу два часа назад. Я полагал, вы следите за этим.
– Прошу прощения, полковник. Они уже поднялись.
– Смею надеяться, черт побери. А еще вот что. Половина наших людей весь день ничего не ела. Пройдите к судовому эконому и выцарапайте для них что-нибудь. Узнайте также на мостике, когда выходим в море. Когда полк будет на борту, проследите за тем, чтобы каждый знал, где что размещено. Чтобы ничего не потерять. Уже на этой неделе мы, возможно, будем в деле. Говорят, эти хайлендцы потеряли по пути сюда кучу снаряжения. Не хватало только, чтобы они возместили недостачу за наш счет.
– Слушаюсь, сэр.
Когда он вышел на палубу, уже знакомая ему призрачная фигура снова промелькнула мимо, – приговаривая отчаянным голосом, в котором слышался отзвук иного, отнюдь не лучшего мира:
– Именные списки в трех экземплярах. Именные списки в трех экземплярах.
В семь часов утра полковник сказал:
– Бога ради, смените кто-нибудь Лина. Он не работает, а в потолок плюет.
Седрик пришел в свою каюту; он невозможно устал. Все события и впечатления последних двух суток растворились в одном-единственном желании – спать. Он снял с себя пояс и ботинки и бухнулся на койку. Через четверть минуты он провалился в небытие. Через пять минут его разбудил официант, поставивший у койки поднос с чаем, яблоком и тонким ломтиком черного хлеба с маслом. Так всегда начинался день на судне, шло ли оно к полуночному солнцу или к Вест-Индским островам. Час спустя другой официант прошел мимо, ударяя маленьким молоточком в мелодичный гонг. Это была вторая фаза дня на судне. Приятно позванивая, официант прошел через каюты первого класса, деликатно лавируя между большими чемоданами и вещевыми мешками. Небритые, угрюмые, не спавшие всю ночь офицеры смотрели на него набычившись. Девять месяцев назад судно плавало в Средиземном море, и сотня образованных старых дев радовалась его музыке. Официанту было все равно.
После завтрака полковник собрал офицеров в курительном салоне.
– Мы должны полностью выгрузиться с судна, – сказал он. – Посадку следует провести в соответствии с требованиями устава. К тому же мы все равно не выйдем в море до вечера. Я только что от капитана, он сказал, что еще не загрузился топливом. Далее, мы перегружены, и он настаивает на том, чтобы оставить на берегу двести человек. Далее, сегодня утром на судно погружается полевой госпиталь, надо найти ему место. Надо также пристроить полицейскую часть полевой службы безопасности, службу полевых войск, военно-торговую службу ВМС, ВВС и сухопутных войск, двух офицеров казначейской службы, четырех священников, военно-ветеринарного врача, фотокорреспондента, морскую высадочную команду, Нескольких зенитчиков морской пехоты, подразделение обеспечения связи взаимодействия с авиацией поддержки – уж не знаю, что это такое, – и отряд саперов. Всякая связь с берегом прекращается. Дежурная рота выставит часовых у почты и телефонных будок на набережной. Это все, господа. Все сказали:
– Лин сделал из погрузки черт знает что.
V
Когда Бентли в первом приступе патриотического ража бросил издавать книги и пошел служить в министерство информации, он договорился со своим старшим партнером, что его комната останется за ним и он, когда сможет, будет заходить и проверять, как соблюдаются его интересы. Мистер Рэмпоул, старший партнер, согласился один вести текущие издательские дела.
Фирма "Рэмпоул и Бентли" была невелика и чрезмерными барышами компаньонов не баловала. Своим существованием она была обязана главным образом тому, что у обоих были другие, более солидные источники дохода. Бентли выбрал издательское поприще потому, что сызмала питал слабость к книгам. На его взгляд, это была Стоящая Вещь, чем их больше, тем лучше. Более близкое знакомство с авторами не умножило его любви к ним; он считал, что все они жадные, эгоистичные, завистливые и неблагодарные, но не расставался с надеждой, что в один прекрасный день кто-нибудь из этих малосимпатичных людей окажется гением, истинным мессией. А еще ему нравились книги сами по себе; нравилось созерцать в витрине издательства десяток ярких обложек, подаваемых как новость сезона; нравилось чувство соавторства, которое они в нем будили. Со старым Рэмпоулом все было иначе. Бентли часто спрашивал себя, почему его старший партнер вообще взялся издавать книги и почему, разочаровавшись, не бросил этого занятия. Рэмпоул считал предосудительным плодить книги. "Не пойдет, – говорил он всякий раз, как Бентли открывал нового автора. – Никто не читает первых романов молодого писателя".
Раз или два в год Рэмпоул сам открывал нового автора, причем всегда давал небезосновательный прогноз его неминуемого провала. "Влип в жуткую историю, – говаривал он. – Встретил в клубе старого имярек. Схватил меня за грудки. Старик служил в Малайе и только что вышел на пенсию. Написал мемуары. Придется издать. Выхода нет. Одно утешенье, что второй книги он никогда не напишет".
Это было его важное преимущество перед Бентли, и он любил им похваляться. В отличие от юных друзей Бентли его авторы никогда не требовали добавки.
Замысел "Башни из слоновой кости" глубоко претил старому Рэмпоулу. "Отродясь не слыхал, чтобы литературный журнал имел успех", – говаривал он.
Однако старый Рэмпоул помимо воли питал некоторое уважение к Эмброузу, ибо тот был одним из немногих авторов, бесспорно полезных для кармана. Другие авторы неизбежно вызывали споры, и Бентли приходилось пускаться в хитроумные объяснения относительно авансов, накладных расходов и наличного капитала, чтобы выдать за успех явный провал. А книги Эмброуза расходились пятнадцатитысячными тиражами. Рэмпоул не любил его, но признавал за ним известную бойкость пера. Его поразило, что Эмброуз оказался настолько слеп к собственным интересам, чтобы затеять подобное издание.
– У него что, есть деньги? – спросил Эмброуз у Бентли в разговоре с глазу на глаз.
– Если и есть, то очень немного.
– О чем же он тогда думает? Что ему надо?
Эмброузу он сказал:
– Литературный журнал? В такое неподходящее время?
– Время как раз самое подходящее, – ответил Эмброуз. – Неужели вы не понимаете?
– Нет, не понимаю. Издержки высоки и лезут все выше. Бумаги не достать. Да и кто станет читать ваш журнал? Ведь это же не женский журнал. И не мужской, насколько я понимаю. И не тематический. Кто станет давать в нем объявления?
– А я и не думал об объявлениях. Я думал о том, чтобы сделать его чем-то вроде прежней "Желтой книги".
– Ну так ведь она и прогорела, в конце концов! – ликующе сказал Рэмпоул и дал согласие.
В конечном счете он всегда давал согласие, что бы ни затевал Бентли. В этом состоял секрет их долголетнего партнерства. Он заявил свой протест и снимает с себя всякую ответственность. Это все Бентли наколбасил. Ему часто случалось противиться проектам Бентли по привычке, из общего соображения, что печатание каких бы то ни было книг нежелательно. В случае же "Башни из слоновой кости" он стоял на твердой почве, и он это знал. Ему доставит глубочайшее удовлетворение поймать своего партнера на таком ничем не оправданном безрассудстве. Вот как случилось, что комната Бентли, самая живописная в красивом старинном здании, служившем им конторой, стала редакцией журнала Эмброуза.
Особой редакторской работы пока, на данной стадии, не требовалось.
– Я предвижу одно нарекание, – сказал Бентли, изучая гранки. – Весь номер составлен вами и только вами.
– Никто не догадается, – сказал Эмброуз. – Если хотите, выставим несколько псевдонимов.
Эмброуз всегда был специалистом по составлению манифестов. Он написал один в школе, двенадцать в университете, а однажды, в конце двадцатых годов, вместе со своими друзьями Хэтом и Мэлпрэктисом даже выпустил пригласительный билет в виде манифеста. И одной из многочисленных причин, почему он чурался коммунизма, было то, что его, коммунизма, манифест был раз и навсегда написан другим. Окруженный, как ему казалось, со всех сторон врагами, Эмброуз время от времени услаждал себя тем, что открыто бросал им вызов. Первый номер "Башни из слоновой кости" до известной степени шел вразрез с провозглашаемой в нем безмятежностью и отрешенностью, ибо Эмброуз поборол все ветряные мельницы без исключения.
В статье "Юные менестрели, или Башня из слоновой кости versus манхаттанского небоскреба" раз и навсегда определялась позиция Эмброуза в великой контроверзе на тему Парснип – Пимпернелл. В эссе "Отшельник, или хормейстер" Эмброуз пространно развивал тему, начатую им в "Кафе-Ройял". "Культура должна быть келейной, но не монастырской". Он ни за что ни про что раздавал сокрушительные удары тем, кто полагал, что литература имеет какую-либо общественную ценность. Дж. Б. Пристли удостоился на этих страницах личного оскорбления. Затем шла "Башня из бакелита" – бешеная атака на Дэвида Леннокса и всю школу модных художников-декораторов. Затем статья "Майоры и мандарины", где определялась точная мера презрения и отвращения, причитающаяся военным, причем к сонму военных Эмброуз поименно причислил всех государственных деятелей энергичного и воинственного склада.
– Все это очень спорно, – печально сказал Бентли. – Когда вы впервые поделились со мной своим замыслом, я так понял, что вы задумали чисто художественный журнал.
– Мы должны показать людям, на каких позициях мы стоим, – ответил Эмброуз – Искусство будет. К слову сказать, есть же у нас "Памятник спартанцу".
– Да, – сказал Бентли. – Это есть.
– На пятьдесят страниц. И все чистое искусство.
Он сказал это веселым тоном продавца, словно говорил: "И все чистый шелк". Сказал словно в шутку, но в глубине души он верил – и знал, что Бентли поймет его как надо, – что говорит сущую правду. Это действительно было чистое искусство.
Он написал эту вещицу два года назад, когда вернулся из Мюнхена, расставшись с Гансом. Это был рассказ о Гансе. Теперь, по прошествии двух лет, он не мог читать его без слез. Опубликовать его значило символически сложить с себя эмоциональное бремя, которое он нес слишком долго.
"В памятнике спартанцу" Ганс описывался таким, каким Эмброуз любил его, – во всех его настроениях. Ганс незрелый, провинциальный парнишка из мелких буржуа, барахтающийся и блуждающий в потемках своей тевтонской юности, проваливающий экзамены, усталый от жизни, помышляющий о самоубийстве в хвойном лесу, некритичный к непосредственному начальству, непримиренный с существующим миропорядком; Ганс ласковый, сентиментальный, грубо чувственный, греховный; прежде всего, Ганс греховный, снедаемый запретами первобытной чащи; Ганс доверчивый, бесхитростно и великодушно приемлющий всю галиматью нацистских вождей; Ганс, полный почтения к нелепым инструкторам, разглагольствующим в молодежных лагерях, возмущенный несправедливостью, которую терпит от человека человек, еврейскими заговорами, политикой окружения его страны кольцом враждебных государств, блокадой и разоружением; Ганс, любящий своих товарищей, ищущий в темном племенном инстинкте искупление греха личной любви; Ганс, поющий со своими камрадами по "Гитлерюгенду", валящий с ними деревья, прокладывающий дороги, все еще любящий своего старого друга, озадаченный тем, что старая любовь никак не втискивается в схему новой; Ганс взрослеющий, облекшийся в доспехи зловещего рыцарства, погрузившийся в тот дурманящий полумрак, где демагоги и наемники партии предстают в блеске вагнеровских героев; Ганс, верный старому другу, подобный сыну дровосека в сказке, который видит лес, населенный великанами из иного мира, и, протерев глаза, возвращается вечером в родную хижину, к родному очагу. Вагнерианцы блистали в изложении Эмброуза так, как они блистали в глазах Ганса. Он сурово изгонял со своих страниц малейшие намеки на сатиру. Боевитые, сумасбродные, тупоголовые партийцы – все были герои и философы. Все это Эмброуз запечатлял исключительно тонко и точно в ту пору, когда сердце его пожирал огонь трагического финала. Камрады Ганса по СС дознаются, что его друг – еврей; он возмущал их и раньше, потому что их грубый ум говорил им, что он олицетворяет собой индивидуальное, личное начало в мире, где право на жизнь дано лишь толпе и охотящейся стае. И вот толпа и охотящаяся стая наваливаются на дружбу Ганса. С милосердием, о котором сами и не подозревают, они избавляют Ганса от осознания конечного смысла его открытия. Для него лично это открытие означало бы трагический перелом всей его запоздалой юности – открытие, что его собственное, личное убеждение вступило в конфликт с фальшивыми убеждениями, вдолбленными в него жуликами и надувалами, которых он взял в руководители. Но нет, охотящаяся стая и толпа не дают Гансу времени придумать для себя свое собственное суровое наказание; по крайней мере, от этого он избавлен скорой и свирепой расправой; это досталось в удел Эмброузу, вернувшемуся поездом в Англию.
Такова была эта история, которую популярный писатель растянул бы на сто пятьдесят тысяч слов. Эмброуз ничего не упустил; все было тут, все тонко и точно уложилось на пятидесяти страницах.
– Честное слово, Джефри, я считаю это крупным произведением искусства.
– Да, Эмброуз, я это знаю. Я тоже так считаю. Мне бы только хотелось выбросить спорный материал.
– Не спорный, Джефри. Мы рассчитываем не на спор, а на одобрение. Мы предъявляем наши верительные грамоты и laissezpasser.
– Рэмпоулу это не понравится, – сказал Бентли.
– А мы не покажем это Рэмпоулу, – сказал Эмброуз.
– Я напал на одно хорошенькое дельце, полковник.
– Будьте любезны говорить мне "сэр" у меня в отделе.
– А может, вам больше понравится "шеф"?
– Вы будете говорить мне "сэр" или скинете форму.
– Чудно, – сказал Безил. – Мне куда больше нравится "шеф". Вот ведь и Сюзи зовет меня так. Ну ладно, сэр, могу я рассказать вам о своем открытии?
Когда Безил кончил, полковник Плам сказал:
– Возможно, в этом что-то есть. Разумеется, мы не можем ничего предпринять. Этот Силк известный писатель, работает в министерстве информации.
– Это очень опасный тип. Я хорошо его знаю. До войны он жил в Мюнхене – не вылезал из Коричневого дома.
– Очень может быть, но мы не в Испании и не можем арестовывать людей за то, что они говорят за столиком в кафе. Я не сомневаюсь, что в конечном счете мы к этому придем, но на нынешней стадии борьбы за свободу это просто невозможно.
– А как насчет его журнала?
– Журнал – другая статья. Однако "Рэмпоул и Бентли" вполне респектабельная фирма. Я не могу просить ордер на обыск без достаточных оснований. У нас довольно широкие полномочия, но мы должны пользоваться ими с крайней осторожностью. Будем следить за журналом и, если он окажется опасным, закроем его. Ну, а тем часом займитесь делом. Вот анонимный донос на адмирала в отставке, проживающего в Южном Кенсингтоне. Ерунда, наверное. Узнайте в полиции, что им о нем известно.
– А мы не обследуем ночные клубы? Я уверен, что они кишат вражескими агентами.
– Я обследую, вы – нет, – сказала Сюзи.