Теперь уже не один, а целая свита сопровождала начподора. Как на подбор, вся она состояла из начальников. Рядышком, на правах старшинства, шагал начальник района. Сердито посапывая, он изредка останавливался высыпать из калош забившееся зерно... По-солдатски мерил пространство артельный староста, он же начальник ремонтной колонны, монументального строения старик со смоляной, из-под самых глаз, бородою. Начальник улган-урманского депо приехал взглянуть на катастрофу окружного значения. ("Ваша фамилия не Протоклитов?" - спросил на всякий случай начподор. "Никак нет, Кусин!") Еще какая-то долгополая власть присоединилась к этой беспримерной прогулке. И, наконец, высоко держа факелок, который шипел и ронял капли керосинового огня, лихо завершал шествие детина с самоотверженным лицом, тоже - факелу своему начальник. Так они шли, сопровождаемые пальбой и трескотней костра, когда бросали в него с маху сырые чурки.
Курилов снова нагнулся, и тотчас же все повторили его движение.
На сдвинутом рельсе лежала старая сплющенная железка. Едва зажатая под соединительный болт, она прикрывала отломанную и приложенную на старое место головку рельса. Покрышка еле держалась, не стоило труда оторвать ее напрочь. Начподор приказал произвести промер отлома. Панцирный ноготь артельного старосты вдавился в линейку близ цифры пятнадцать. Старик не посмел произнести вслух эту цифру. Тотчас же несколько рук вытолкнули вперед не шибко расторопного, тонкошеего старичка в обтрепанном красноармейском шлеме. Он и не думал бежать, но каждый держал его за какой-нибудь незначительный клочок одежды. Курилов спросил, кто этот местного масштаба чудак. Ему дружно гаркнули в самое ухо, что это и есть дорожный мастер, непосредственный хозяин катастрофы.
Запинаясь и завороженно поглядывая в орденок, что поблескивал за отворотом распахнутого начподорского пальто, мужик стал объяснять назначение железки. Это было не его изобретение; как чрезвычайная мера она допускалась и на других линиях, чтобы не задерживать очередного состава; и не его была вина, что здесь это стало обыденным явлением. Курилов вяло усмехнулся этой дурацкой правде, и вдруг все поняли его усмешку как одобрение происходящему. Раздались голоса, недружные вначале, что страшного в этой штуке ничего нет, называется бандаж, по-русски - бинт, накладывается под болт, крепится гайкой, а колесо прижимает его при проходе, и все получается хорошо, даже с пользой государству. "Как есть мы бедняковско государство, и должны мы отсоль обходиться по маленькой!" - вскричал тонкошеий, и какой-то подвернувшийся мужчина с утиным носом прибавил от себя, что "жизнь ноне производится не в пример слабже супротив прежних времен, а только суеты гораздо больше". Тут же выяснилось, что железа на бандажи не хватает, и артельный староста все ведра у бабы своей покрал, все крыши посымал с битых вагонов, лишь бы не останавливать движения на любимом транспорте.
- Путя шибко плохая! - воодушевленно вскричал тонкошеий.- Иной раз рельсу от старости в одиннадцати местах порвет, пра! Еле поспеваю, дорогой товарищ. Все бегаю да железки накладываю!
- Вы, что же, спринтер, что ли?.. Все бегаете,- полюбопытствовал начальник района.
- Не, я из-под Житомира, беженец. У меня и семейство тут...
Жертва была найдена. Потянулись взглянуть на нее в последний раз перед тем, как отдадут ее прокурорам. Факельщик поближе поднес огонек. Желтое пламя озарило круглые конопатые щеки, как бы облепленные тополевым пухом. В бедных варварских лаптях, с клоком ваты на плече драной кацавейки, мужик глядел напуганно, но улыбался, улыбался всем,
- ,..и надолго такого бандажа хватает? - вялыми губами спросил Курилов.
И опять начальник дистанции скрипнул калошами и тряхнул головой:
- Разрешите доложить. Трехмиллиметровое железо пропускает восемнадцать составов. Я проверял лично..,
Начподор вздрогнул и брезгливо качнул головой. Итак, преступление опиралось здесь даже на научное исследование. Точность его гарантировал инженерский значок на фуражке путейца.
- Я вас выпущу из своих рук только под суд...- сказал начподор, глядя на эти новенькие, как бы гарцующие перед ним калоши. Ему все еще было жарко, но он не понял и стал застегивать пальто; пальцы срывались с петель.- Бесстыдник вы...
Он заторопился из этой человеческой ямы. Начальников кругом поубавилось. И тотчас же веселее стало глазу. Сотни ловких и безотличных людей сновали между обломков, и как будто целый заводской цех приехал сюда в полном составе. Клекот дорожных кирок, плакучий визг домкратов... даже их не хватало преодолеть давешний шелест под ногами! Внизу, мимо костров, вереницами шли с ведрами колхозные бабы. Они черпали зерно и ссыпали его во временные бунты. Сам колхозный председатель управлял людским потоком, и по лицу его, напряженному и багровому от огня, проходили тени этих пятисот мужиков. Подгонять их не приходилось, потому что им понятнее всех была истинная цена хлеба. Так они спасали зерно.
Иногда лихой гортанный крик раздавался сверху: "Давай на канат!" И потом щекастый паренек, уткнув в бока ручищи, зачинал длинную и не очень сложную песню. В ней было и про то, как "совецку власть спасали меленковски кулаки", и про то, как собственную милку его посватал "черноусый раскоряка, из Сарапуля купец". Никто не смеялся, хотя все знали, что это очень смешно. Парень вертел головой при этом, чтобы песни хватило на всех, и пламя факела трепетало от пронзительности его голоса. Мужики внизу слушали его в почтительном и сумеречном молчании. Затем следовал одинокий вскрик, тяжелая вагонная рама вставала на дыбы и сразу, кромсая дерн, брызгаясь землею, теряя окна и двери, рушилась под откос. Так они чистили путь.
Курилов шел дальше. Лесная тишина густела. Начальники отстали.
ЧЕЛОВЕК НА МОСТУ
Действовал закон дорожных катастроф. Площадь крушения была обратно пропорциональна его размаху. Всего на протяжении восьмидесяти метров срезало и раскидало путь. Тотчас за поворотом начиналась нетронутая трасса. Изредка чиркая спичку, Курилов взглядывал себе под ноги. Качество пути всюду было одинаковое. Еще один, вроде давешнего, бандажик попался ему по дороге. Начальник сложил его вчетверо, как бумагу, и спрятал в карман, чтобы показать в наркомате. Одуряюще пахло острым, после первого заморозка, лиственным тленом. Табор, суматоха, длинные огни ада - все оставалось позади. Сюда не достигал суетливый, расплесканный гомон этой ночи. Все спало, даже ветер.
Курилов много думал об этих людях, потому что глядел на них не из вчерашнего дня, а из завтрашнего. За последний месяц перед ним прошли сотни людей: стрелочники, кондуктора, инженеры, ревизоры движения и пути. Все соревновались на показатели лучшей работы, все состояли членами всяких добровольных обществ, все до изнеможенья выступали на совещаньях, все повторяли то же самое, что говорил и он. Здания станций, столовых, управлений, даже диспетчерских кабинетов были утеплены стенгазетами, профсоюзными объявлениями, лозунгами, плакатами и еще множеством серого цвета бумажек, на которых было написано что-то мелко, торопливо и плохим карандашом. Но качество перевозок оставалось прежним, и катастрофы время от времени напоминали массовые древние жертвоприношения. Партия ждала ответа от него, Курилов пока молчал. Он еще не знал... Боль в пояснице мешала ему сосредоточиться. Просунув руку под пальто, он тер кулаком простуженное место; боль унималась, он шел дальше.
Влажным знобом потянуло в лицо. В проеме леса объявились пустынная река и мост на ней. Пространство расширялось, и хотя накрапывало временами, колдовски светилась западная закраина неба. Очень далеко горела деревня. Зарево состояло из тусклых желтых воланов, как рисуют зарю на трактирных картинах. На мосту чернел плотный и невысокий силуэт человека. Опершись локтями о перила, он глядел в стылую предзимнюю реку. Она была омутиста и ленива; только у деревянных быков, у самой пяты, вздувались лиловые горбыли воды. Курилов неслышно подошел сзади. И хотя сердце всегда учует прежде, чем увидят глаза, человек не обернулся.
- На мосту запрещено стоять посторонним,- сказал Курилов.
Человек вздрогнул, оглянулся, и тело его мгновенно подалось назад, на железо. Они узнали друг друга с первого взгляда. "Здорово, президент республики!" - чуть не выговорилось у Курилова. Встреча была неожиданная для обоих. Но и вся эта ночь была полна необыкновенностей. Она началась с имени Протоклитова, с подыхающей цистерны, расточительных россыпей зерна, а до конца ее было еще далеко. Сама природа события, ради которого попал сюда Курилов, неузнаваемо искажала всю действительность.
- А я обходчик тут,- тихо сказал человек и немножко выпрямился.- Тут и служба моя.
- Обходчик - значит, твое дело ходить, стеречь, наблюдать порядок. Слышал, что у тебя случилось? - и кивнул в сторону, откуда пришел.
Человек сказал спокойно:
- Тот участок не мой. Взаимного отношения не имеем.
- Да... но и у тебя эти штуки есть! -Он вынул из кармана давешнюю железку.- Это я у тебя снял.
Что на это скажешь?
Тот принял улику из рук Курилова, погнул в одну и другую сторону; ржавая, она подавалась даже без металлического хруста. Усмехаясь, он вернул ее.
- Плохая!.. Заплатка временной нишшаты! Дерзость была острая, она пахла намеком, но не
стоило обижаться до срока, пока не выяснены будут правила начавшейся игры.
- Говоришь ты чудно. К слову, как зовут-то тебя?
- Меня? - Он погладил мокрое железо перил.- Я Хожаткин. Родион Хожаткин, вот кто я.
Он солгал без запинки и с тем большей легкостью, что Курилову незачем было уличать его. Сомнений не оставалось. Настоящей фамилии этого человека, когда-то знаменитой на Каме, нельзя было забыть. Да и слишком памятна была эта громадная черноволосая Олофернова голова на широком, коренастом торсе. Помнилось также, что Павел Степанович Омеличев не имел живых братьев; старший умер во время войны, и похороны его запечатлелись в памяти провинциального городка как образец неуклюжего купеческого тщеславия. Была, значит, какая-то причина Омеличеву стать Хожаткиным. Может быть, стыдился нынешнего непотребства своего и нарочно рядился в новое, полное фонетической отвратности имя.
Под стать фамилии была и внешность: грязная стеганая на вате куртка и пролыселый. как бы истоптанный треушок. По громадности чурковатых ног, по веревочным колтунам на них Курилов понял, что они обуты в лапти. Словом, перед начподором стоял битого вида мужичок, который от беспокойств нынешней деревенской жизни продал бедную свою лапотинку и веселое ремесло променял на одинокую, отшельническую должность. Все, включая и напевную, окающую речь его, было сработано искусно, продуманно и слаженно, без единой щелки. Был вполне достаточен для этого четырнадцатилетний срок.
Поздороваться ему с былым знакомцем значило бы признаться в падении и проигрыше, согласиться на превосходство Курилова, которого видывал в иной, посмешнее, форме и однажды почти держал в руках; протянуть ему руку - не означало ли заискивать в куриловском снисхождении или, что еще поганее, как бы напоминать про уплату старого должка. Все это понимал и Курилов и оттого решил держаться принятого тона.
- Что же, на пожар любуешься, Хожаткин? Зарево выдувалось вправо: должно быть, свежей
пищи подвалил ему ветерок.
- Вот, гляжу: пожар, суета, небось бабы стонут, коровы мычат, ребятишки пустыми глазами смотрят. А до меня уж не доходит: дальность. Воспоминанье одно: почадит и заглохнет! У самого тоже все погорело. Так и живу, как Ефрем Сирин, с дыркой посередь души. И даже сам не знаешь, чего в тебе больше - дырки аль души. А только с той поры тянет меня на огонь, как на водку...
- И большой дом был у тебя, Хожаткин? - раскуривая трубку, спросил Курилов. Обширные палаты Омеличева, венец творения прикамских зодчих, где впоследствии помещалась Чека, были ему хорошо известны, да не о тех палатах шла речь.
Огонь пятнисто осветил лицо этого человека. Нет, это был не прежний Омеличев, цыганской масти и русской закваски. Этот выглядел много старше, а между тем были они с Куриловым почти однолетки. В бровях, одна ниже другой, серебрились волоски; глаза запали вглубь, ближе к разуму, и мудрость их стала плачевна. Росла полукружиями клочковатая борода, делавшая его похожим на сыча. Но меховой козырек треушка не прикрывал высокого, пазухами вперед, лба. Соколенок улетел, цыган улетучился, а злой и горький разум остался... Курилов разжигал свою трубку несоразмерно долго.
-- Уж ладно, погляделся, и хватит! Туши свою спичку, пальцы сожжешь,- глухо заметил Хожаткин, отворачиваясь.- Ты про дом спросил. Дом мой был хороший дом; тесноват - да в тесном-то теплее. А сколько добра накоплено было!
- Жалеешь?
- А нет. С непривычки-то перво время и холодно, и стыдно, и боязно было по канавкам скитаться, а потом обошлось. Папаня говаривал: огонь - божья ласка. Он слабже не умеет приветить, бог-то!
- Один здесь живешь?
- ...как перст. Всё обрубили. Культяпый я, милый гражданин...
- Фрося-то жива? - неожиданно для себя спросил Курилов.
Хожаткин досадливо закусил губу.
- А не знаю. Семь лет - сроку много.
Они замолчали, оба недовольные случившейся обмолвкой. Тут собака подбежала, тощая, как бы в лохмотьях, собака нищего. Она обнюхала куриловские сапоги; запах был привычный, лежалого железа и мазута. Легонько, без обиды, Хожаткин толкнул ее ногой. Она села и уставилась туда же, на зарево. Взгляд ее был древен и печален. Всякому свое: на пожаре могли оказаться и собаки.
- Пес твой?
- А мой. Егоркой звать. В мороз подобрал, собачью дружбу легко купить. Вот окривел намедни, мальчишки выхлестнули. Известно, дети, цветы жизни!..- Он потрепал по шее пса, Егорка лизнул руку, угадывая мысль хозяина.- Я сюда, на мост, кажную ночь хожу, как в клуб. Человек там поет, на реке. Иногда час попоет от полуночи, иногда более. Тут ведь лес, поселенья нет.- И с вызовом махнул на круглое, косматое, пустое пространство впереди.
- Рыбак, что ли?
- А не знаю. Может, святой, а может, просто так, коней караулит. А может, тоже Ефрем Сирин. Их ноне табуны развелись. Знаешь, даже мудрый, даже в уединении ищет эха, чтоб поделиться с ним. Иные львов заводили при себе, либо змею, либо птаху какую, а этот с песней тешится. Голос не старый, и слово неразборчиво, а поет нежно и с понятием звука...
Курилов слушал, покачивал головой, не умея добраться до смысла хожаткинских намеков.
- Спустился бы узнать, что за человек. Может, без документов? Ты - обходчик.- Он нарочно огрублял свою мысль, чтобы вызвать своего ночного собеседника на ссору, потому что в ссоре открывает человек свое лицо.
Но уже и теперь не выдерживал Хожаткин взятого тона: мужики так не говорят.
- Песне документа не нужно. Она сама по себе. Да и поет он для себя, а я вроде вора пользуюсь. Коли не торопишься, пожди малость, скоро запоет. Занятно бывает: чужую песню слушать - точно на звезды смотреть.
- Нет, мне уж пора, Хожаткин. Ты проводи меня до поворота.
Тот неохотно оторвался от перил.
- Что ж, мы с ним ходить легкие. Пошли, Егорушко?
Все трое они двинулись в одну шеренгу. И опять не давались им слова. Хожаткин прятался. Скоро, учуяв поживу, собака метнулась под откос. И верно, мгновение спустя послышался тяжелый плеск птичьих крыл. Опять сорвалось собачье счастье. Слышно было, как, отчаявшись в удаче, лакал Егор воду из канавы.
- Ты на будущее время святым-то не особо верь, Хожаткин. Осмотри молодца, паспорт спроси... они такие! Как на людях стыдно, так к богу за пазуху укрывались! - снова начинал и начинал Курилов.- А что про крушенье думаешь?
- Тебе виднее, ты сверху приставлен,- уклонился тот.- Тебе виднее, причина родит людей аль люди причину.
- Притча! Я знаю, ты скажешь: рельсов нет, рабсилы не хватает. Но ведь здесь временную заминку в постоянное правило возводят. Неверно, мы богаты, Хожаткин.
- Это правильно. Через всеобшую нишшату ко всеобшему богатству!
- Опять притча,- сердился Курилов, хотя и понимал, к чему тот клонит.- А почему предупреждений бригадам не выдавали?
- А что ж их давать? Ездить-то надо! Смотри, сколько грузов навалили. В былое время, как я сюда определился, начальник станции с семейством на паровозе за грибами ездил. Самовар поставят в лесу, детишки перепелок гоняют, а кучер тем временем выспится на тендере.,.
- Значит, признаешь, что выросли от той поры? И с этого места возобновился старый разговор, прерванный когда-то на одном купеческом чердаке.
- Мы не говорим, что развития нонче нет. Оно есть. Нам державы удивляются, и так ли еще впредь удивятся! Содрогнутся однажды державы и головами покачают, которые уцелеют. А только...- Он шел, грузно переваливаясь, почти как его пароходы когда-то с хлебными баржами позади. Он шел-шел и тихо засмеялся вдруг.- У нас тут очень смешно вышло. Барышня одна, така жулябия, завмагу за головку сыра отдалась. Шуму что было! Завмага вон, магазину ревизия (свиной головы недосчитались да Маргариту пуд!), правление в газетах раскровенили. А дело-то не в завмаге, а в барышне. Завмаг, вишь, кривой, вроде моего Егорки. На него глядеть-то - в горле першит. А при барышне ейная мама да меньшой брат. Хотя не жаль, барышня-то из поповен, чего ее жалеть! Наш папаня, бывало, говорил: "Не кажной маме дорога кровь чужого сына". Оно и наоборот справедливо...
Все это казалось непостижимым. Человек этот, даже если не читал газет с приказом о назначении Курилова, мог легко догадаться о его должности по форменной фуражке, по звездочкам на выпушке воротника. Он не был пьян,- значит, просто не дорожил своим местом? Видимо, гоненья и ненастная скитальческая судьба не отбили прежней дерзости у этого человека. Все его речи были только нагноеньем на старой ране.
- Давно на дороге?
- Двадцать шестой год,- не сморгнув, солгал тот.
- В профсоюзе состоишь?
- Плачу.
- А ты еще злей стал, Павел Степаныч!
Тот отпрянул, Курилов смешал карты игры. Отшельник поторопился отыскивать себе эхо и теперь раскаивался.
- Ты меня спрашивал, я отвечал, начальник. Ты бы мне подмигнул, я тебе по-твоему отвечать стал бы. Ну, отпусти меня теперь. Мой участок досюда. Позвал бы тебя в гости, да табуретка у меня одна. Кому-нибудь на полу сидеть, а ты ведь не сядешь. Да и неловко тебе со мною. Могут за это стукануть и тебя...- И сдернул треушок на прощанье.
Нужно было знать многое из их прежних отношений, чтоб не дивиться сумасшедшей проникновенности беседы. Курилов молча пошел вперед. Через несколько шагов он оглянулся. В темноте еще угадывался коренастый, без шапки Хожаткин. В дымке осенней ночи мерцал его лоб. И еще слышно было, как чесалась собака: донимали ее клещи.