Дорога на океан - Леонид Леонов 3 стр.


В ПОВЕСТЬ ВТЯГИВАЕТСЯ АРКАДИЙ ГЕРМОГЕНОВИЧ

Из-за поворота показался костер. В него только что свалили вагонную раму. Целые копны искр метнулись с раздавленных головней. Мимо раздробленного железного хлама, мимо озер зерна, мимо телефонистов, которые пристроились тут же на брезентах, закинув свои шесты на провода, Курилов шел дальше. Гудели зуммера, трещал огонь, как подкидывали ему свежих поленьев. У громоздкого окосолапевшего существа, носившего имя 509-А, Курилов остановился, и тотчас же его снова окружили начальники. Кучка людей суетилась возле паровоза. Воздетый на домкраты, он беспомощно, выбитым зраком, глядел впереди себя. Штук тридцать шпальника, который он сгреб, зарываясь в землю, беспорядочным штабелем преграждали ему путь. Что-то еще дымилось в нем: парил неостывший котел. Все его умные геометрические сухожилья были в песке. Передний поршневой шток согнулся. Самую коробку правого поршня ударом отвалило в сторону. Оторванное колесо передней тележки валялось тут же. В свежем стальном изломе бродили крупитчатые искры. Под брюхом котла, лежа на спинах в песчаной яме, молчаливо работали люди. Свежий, еще ржавый рельс они старались подпихнуть под скаты.

- Осторожнее, не зашибись!

- Не вперво-ой...

Сопровождаемый начальниками, Курилов спустился вниз, к пассажирским вагонам. Четыре плацкартных двухосных, они были завалены битым порожняком, опутаны травой, облеплены глиной, с дырявыми пролежнями в боках. Колеса полнолуниями круглились над головой. Из одного окна, чудом просунувшись через оба стекла, росла ободранная березка. Рядом, на завалившейся стенке, стыла черная, с лаковым отблеском, лужица. Факел отразился в ней круглым, во много колец, бликом.

- Кровь, что ли? - вяло спросил начподор.

- Не, ето мазут.- Факельщик коснулся пальцем и, суеверно отдернувшись, вытер о траву.- Во, начальства ждут, а вытереть не догадались, дьяволы!

В застылую лужицу упала огненная капля, поворчала и загасла. Кто-то коснулся куриловского локтя. Начальник обернулся не сразу. Может быть, Омеличев вернулся досказать при людях то, чего не посмел наедине? Курилову приятно было вдвойне, что ошибся.

Это был маленький, старомодного вида и вконец обезумевший старичок. Широкополая шляпа сбилась на затылок, мелькали полы его громадного брезентового плаща, рябило в глазах от его рук, которых, казалось, было вчетверо больше против обычного. Качалась его голова и тряслись безволосые щеки. Он походил на волчок, запущенный в неистовое вращенье. Не сводя глаз с высокого начальника, не в силах выкрикнуть и междометия, старик суматошливо шарил у себя по карманам. Прекратив работу, люди угрюмо наблюдали эту истерику. Что-то передавалось, однако, и им; всем становилось одинаково тошно и как-то зыбко под ногами. Это был пассажир с разбитого поезда. Кто-то шепнул на ухо начподору, что старик два часа высидел среди обломков, прежде чем прорубили пол и извлекли сверху.

- Уберите его отсюда, - приказал один из начальников и выбранился. - Суньте его к черту, в теплушку...

Уже протянулись решительные руки, но тут личико старика прояснело и оживилось. Он сорвал с себя шляпу и молниеносно завертел в пальцах. Похоже было, что самая участь его решалась в эту минуту. Он вскрикнул, и на лицах у всех множественно отразилась его улыбка. Утраченная вещь была на своем месте, под ветхой лентой шляпы.

- О, мне всегда везло! - И рванулся вперед, на Курилова. (Кто-то благоразумно и вовремя подхватил небольшой, в наволочке, узелок, выпадавший из его рук.) - Мне нечего роптать на судьбу! Знаете... знаете, я даже мух ловлю без промаха. И я сразу догадался о вас. Начальника, э, легко узнать во все века по тому, пардон, флюиду беспокойства и подчинения, который он распространяет вокруг себя. Я заметил вас издали, когда еще...

- Не шумите, а то я прикажу удалить вас отсюда,- вразумительно прервал Курилов, потому что этот пронзительный голос даже приостанавливал работы.- Что вам надо от меня?

Старик смутился. Провидение на этот раз принимало слишком суровую осанку.

- Вот,- сказал он потерянно, протягивая крохотный кусочек картона.- Возьмите! Моя фамилия Похвиснев. Был сенатор Похвиснев, который в наше время судил еще Нечаева, но я...

- Дайте сюда.

То был плацкартный билет на проезд от Москвы до станции Черемшанск. Билет выглядел вполне законно: стоял порядковый номер, и была выбита дата продажи. Это объясняло, каким способом Похвиснев попал сюда сквозь расставленную всюду охрану. Курилов вернул ему эту неоспоримую декларацию пассажирских прав.

- Нет,- сказал сухо Курилов.- Я не смогу вас взять с собою. Я приехал сюда на паровозе.- Он мог бы прибавить также, что мотриса политотдела не предназначена для перевозки пострадавших.

Он возвращался мимо людей, которые все еще кричали, гипнотически заражая друг друга бодростью и ожесточением. По дороге он встретил Фешкина; соляровое масло доставили наконец. Обрадованный встречей с начальником, секретарь стал докладывать сводку о суточной работе дороги. Не дослушав, Курилов повернул вспять: он изменил намерения относительно давешнего старика. Похвиснев находился на том же месте, с прижатым к груди узелком, похожий на провинившегося школьника. Более оскорбленный, чем поверженный своим несчастьем, он все еще улыбался. Какой-то жалостливый слесарь с куском тормозной кишки в руках толковал ему сбоку, что ежели он заявление в дирекцию сопроводит надлежащими удостовереньями, ему, без сомнения, возвратят затраченную на билет сумму.

- Идемте,- сказал Курилов, беря старика за рукав.- Моя мотриса, кажется, прибыла.

Тот повиновался, но выражение испуга и потерянности он сохранял все то время, какое провел в вагоне начподора. Фешкин, обязанности секретаря совмещавший с комендантскими, отвел ему свободное купе. С тем же страхом и ожиданием еще больших бед старик присел на плюшевое сиденье. "Металла не люблю..." - бормотал он на разные лады, и в его положении это была естественная реакция на пережитое. Он уже не слышал, как заходили в вагон начальники, как приводили под конвоем обожженного и напрасно арестованного машиниста, как дал ему стакан водки и яблоко Курилов и как в сопровождении той же охраны ушел начальник дистанции. Когда, перед рассветом, Курилов зашел в купе, старик спал.

Седой и не очень жалкий, он спал сидя. Щеки его, с младенчески розовой кожицей, лежали складочками на грубом воротнике плаща. Он напоминал что-то ботаническое, бестелесное, из семейства тайнобрачных, и в каких-то поворотах, наверно, даже просвечивал насквозь. Представлялось сущим издевательством всадить это хрупкое растеньице в брезентовый, на кокосовых пуговицах, балахон.

Он вскочил и, оглядевшись, мгновенно припомнил все события протекших суток. Брови его нахмурились; он склонил голову набочок, прислушиваясь. Под ногами глухо гудели моторы.

- Что это, мы едем? - высокомерно удивился он.

- Сидите, сидите...- ободрил его Курилов.- Мы трогаемся через две минуты.

Гражданин Похвиснев прищурил глаза, и нижняя губка его отпала вниз от негодования:

- Вы, кажется, решили захватить меня, э, с собой... как трофей ваших преуспеяний?

- Но вы же сами просили меня довезти вас до Черемшанска!..

- Простите, вы не давали мне досказать... Вы даже пригрозили скрутить мне руки! Я имел в виду выразить вам протест по поводу порядков на вашей дороге. Э, ваши пассажиры приезжают домой далеко не в полном виде... Э, их доставляют по частям! Это и называется мокрое дело. Но там сперва убивают, а потом берут деньги, а у вас наоборот! - Он схватился за шляпу и сделал паузу, чтобы сарказм его проник до самых недр ошеломленного начальника.- Нет, я не могу... я не рискую продолжать с вами путешествие. Когда-нибудь попозже, в урне... э, с удовольствием. Ну-ка пропустите меня!..

И, как-то по-якобински, ядовито и набекрень нахлобучив шляпу, он прошел мимо Курилова. Тому оставалось только посторониться. Хлопнула наружная дверь. Курилов бросился к заднему окну и поднял шторку. Светало. Небо подчистили и подмели. Звезды гасли; заглатывало их зеленоватое безветренное утро. Мятое, непроспавшееся облако подымалось на восходе. На рельсах лежал иней... Путаясь в полах своего брезента, старик уходил по шпалам. Время от времени он обеими руками поправлял шляпу, чтобы не свалилась. Походка его была почти величава. Вероятно, он подозревал, что сзади наблюдают за ним. Узелка при нем не было.

- Вот гусак,- усмехнулся сам себе Курилов.- Занозистый какой...

У окна он задержался до первого солнечного луча. Осень выдалась в том году рыжая и неистовая. Местность была красива.

КУРИЛОВ И ЕГО СПУТНИКИ В ЖИЗНИ

Алексей Никитич вообще не одобрял железной дороги. Было смешно знать, что весь путь от океана до океана выложен деревянными плахами, а на них нашиты десятиметровые стальные полосы дорогой и вычурной прокатки. Самый паровоз, невыгодная, паразитическая машина, казался ему более острым и метким символом капиталистической системы, чем Марксова водяная мельница. В мыслях он видел эту дорогу иною: ее служащие говорили на десятке непохожих наречий, ее шпалы были из многих и различных сортов дерева, и еще снегоочистители ползали по ее северным путям, когда на южном, конечном ее пункте распускались стройные хамедореи. Курилову всегда хотелось явственно представить себе ту далекую путеводную точку, куда двигалась его партия. Это был единственный способ куриловского отдыха. Разумеется, он мог предаваться фантазиям лишь в тесных пределах книг, на которые удавалось украсть время у сна или работы. И этот воображаемый мир, вполне материальный и соответствующий человеческим потребностям, увенчивался в его догадках пределом знания - неумиранием. Как и большинство его современников, он пугался мысли, что ему не придется держать в руках зрелых плодов дерева, которое вот уже росло, ветвилось и могучими корнями распирало землю. Он не боялся смерти, он только не хотел ее.

Мысли о смерти - это было не куриловского порядка. Солдат, продырявленный столько раз и вдобавок опробованный революцией, он имел право усмехаться над чужими страхами. Тот возраст, когда разум впервые сталкивается с мыслью о неизбежном, застал его на фронте. Ему едва минуло тридцать и только что удалось ускользнуть от полевого суда. Он был молод, драчлив и здоров - условие самое главное для плодотворности такого рода размышлений. Кроме того, вокруг него так много и разнообразно умирали, что притуплялось то недоверчивое удивление, с которого начинается всякое исследование... Однако в последние месяцы ему довелось наблюдать умирание совсем вблизи, и это происходило не посреди истоптанного военного поля, где самый страх гасился неодолимым вихрем гибели и уничтоженья. На этот раз опыт был обставлен с лабораторной тщательностью. Больница предназначалась для ответственных работников. Модернизованные цветочки вроде лакфиоли были нарисованы на матовой охровой панели. По желанию включалось радио, и долгие больничные сумерки насыщались мелодиями, блаженными, как сновидение. Профессора приходили, как маги, рассыпая дары надежд, мудрой горечи или примиренья. Самая смерть в этом убежище несчастных представлялась таинственным медицинским средством, необходимым для последнего исцеления.

Дважды в декаду, вначале даже и чаще, Курилов навещал это место. Стояли две кровати; вторая до самого конца оставалась незанятой. На ближней к окну лежала востроносенькая, никогда ни судьбой, ни мужем не балованная женщина. Она конфузилась перед сиделкой посещений Курилова; больше всего она боялась, что ее заподозрят в чувствительности. И пока он сидел, рассказывая о новостях, ей доступных (никогда во всю совместную жизнь они не узнали так много друг о друге!), она поминутно напоминала ему то о заседании, которого он не вправе был отменить, то высылала покурить на лестницу; трубка была его второй привязанностью. И он шел, солидно поглаживая усы и по-мужски умиляясь щедрости этого дара. Он преувеличивал расточительность Катеринкиной доброты, потому что лишь в этом и мог проявить свое эгоистическое великодушие.

Подробности этого процесса, продленные во времени, представали как бы под лупой. Уже уйдя с работы, Катеринка отказалась ехать на юг. Все сидела у окна с гитарой, подергивая струну. И крепко вошла в память Курилову эта сухонькая ручка на звонкой деревянной деке... Сюда Курилов перевез жену еще весной, когда чахоточным всегда становится хуже. Шел лед. И Катеринка все просила, чтоб он повез ее в машине поглядеть на эти грязные уплывающие льдины. Они становились все синее (нет - голубее, прозрачнее!), приближаясь к родному морю. Он ее не понял и последнее желанье принял за блажь... В каждое посещенье он заставал Катернику иной, чем была прежде. Чужали и западали глаза, углублялась землистая морщинка меж бровей; днем и ночью трудились над этой женщиной непонятные ему силы. И, наконец, убавлялось чего-то понемножку в Катеринкиных руках. Он не спрашивал о здоровье, а лишь следил за неспокойным биеньем ее пальцев... О, в эту пору целую дорогу, с вокзалами, станциями и разъездами, можно было поместить в тесное пространство между ними. Они стояли на разных ее концах, и голос мужа почти не достигал жены. Все тягостнее становилось бывать здесь. Процесс как будто остановился. Казалось, еще немного - и доктора перетянут ее в свою сторону. Курилов стал пропускать дни посещений; он засиживался на работе.

Тогда были хлопотливые дни организации политотдела. Не хватало ни людей, ни необходимых знаний. Еще не умея разобраться толком, в какой логической последовательности железо, уголь, люди и вода образуют этот высший тип инженерного хозяйства, вдобавок раскинутого на тысячу километров, он уже отвечал перед страной за показатели дорожной работы. Не хватало дней, и он тратил ночи, точно владел неисчислимым количеством их... После трехнедельного отсутствия, перед самым выездом на линию, он заехал в больницу. Впервые он приходил сюда в железнодорожной форме. Шитая без примерки суконная гимнастерка сидела на нем мешковато, но -- "Какой ты нарядный нынче, весь в черном!" - шепнула Катеринка. Ей захотелось коснуться звездочек на его воротнике, но Курилов сидел неподвижно, напуганный этой непривычной нежностью. Ее рука не дотянулась и упала. Вдруг Катеринка круто откинула голову и спрятала свои виноватые руки под одеяло. "Эх, Алешка, Алешка..." - сказала она еще, но уже так тихо, что он догадался о смысле лишь по движению ее губ. И такая знойкая лучезарность была в ее взгляде, что он испытал почти смятение. А он-то полагал, что это происходит незаметно, как неслышно задергивают оконную занавеску, чтобы не будить задремавшего ребенка... Слова эти, самая интонация их, звучали в нем весь вечер, пока сидел в своем политотдельском кабинете. Работа не ладилась.

Он натуго набил трубку, сгреб в портфель бумаги, пересыпанные табаком, и раскрыл окно. Дерево стояло невдалеке, гривастое, в растрескавшихся пробковых доспехах - совсем Руслан, скинувший с себя шлем. На кудрявой лиственной кроне маслянисто лежал лунный свет. Политотдел помещался во втором этаже. Две тени, тесно приникшие одна к другой, несколько утолщали самую тень дерева. Это не были воры, и легко было догадаться, что более тонкая из них принадлежала девушке. Курилову показалось даже, что шел снег: ее плечи побелели. Но это и был лунный свет, милый лунный свет!.. Они шептались,- глупые, растерянные слова, при помощи которых влюбленные ощупывают друг друга, как слепцы. И хотя все это были пустяки, недостойные серьезного человека, Курилов бессознательно спрятал трубку в карман (снизу могли приметить ее вспышки) и приник к коробке окна. Дверь в кабинет оставалась незапертой, и он все время думал о ней.

Повесть была в самом начале, они еще не смели обниматься.

- ...ты боишься?

- Да.

- Меня боишься?

- Себя... нас обоих.

Изредка набегал ветерок, и лунный свет проливался глубже. Толстый сук над головами молодых казался змием библейского сказания. Шепот сливался с шелестом листвы, и самая парочка становилась листком, гонимым неизбежностью через мир. И снова философ с неподкупным и ревнивым лицом цензора прислушивался, как в материи происходит таинственное обращение соков... В этом месте хорошо бы свистнуть, вложив пальцы в рот, что однажды и проделал господь бог. Повторилось бы знаменитое изгнанье, погасло бы очарованье сада, и не они, а сам Курилов стал бы беднее... Пробуждалось любопытство к чему-то, никогда им самим не изведанному. С Катеринкой у него всегда были отношения только честной и трезвой дружбы. Тихонько притворив окно, он вышел из комнаты.

Было поздно. За столом Фешкина сидела неизвестная девица. Она листала старые папки и делала выписки на длинную полосу бумаги. Нет, она не походила на того инструктора, что отправлялся с ним в поездку; у той нос был мясистее и какой-то тонковатый. Курилов постоял, покусал губы. Ему пришло в голову, что это и есть новое, социалистическое отношение к труду: никто не заставлял девицу оставаться на работе до ночи. Неожиданно для себя Курилов предложил отвезти ее домой. Она благодарно согласилась. Трамвай уже не ходил, а утром в учрежденье выдавали картошку; не случись Курилова, ей пришлось бы собственными силами волочить мешок к себе на окраину. В машине он спросил ее, не ударница ли. Она застенчиво объяснила, что, работая в пропагандистской группе, скитается из города в город, куда пошлют, разъясняет массам художественную литературу, кино, а также пение. "У меня есть подобранные работы, которые производят колоссальное впечатление на слушателей". Ее огорчало только, что авторские построенья редко сходятся с политической схемой. Она привела в пример Джованьоли, Спартак которого, вождь восстающих рабов, на поверку оказывается князем.

- Жизнь сложнее всяких схем! И посмотрите, какие громадные механизмы созданы природой, чтоб приводить в движение совсем простые вещи,- поучительно заметил Курилов, думая о давешней парочке за окном.

- Я понимаю, что жизнь. Вот от нее-то иногда прямо хоть в бутылку лезь! - с досадой призналась она.

Назад Дальше