Дни Кракена - Стругацкие Аркадий и Борис 18 стр.


Григорий стоял спиной к следователю. Он смотрел в стену, выкрашенную серой краской, и слушал, как следователь шуршит бумагами, зевает, скрипит креслом. В кабинете было тепло, пахло табачным дымом. Хорошо бы убить следователя, подумал Григорий. И лечь спать прямо здесь, на полу. Закрыть глаза, растянуться и заснуть. Хоть на час. Хоть на четверть часа.

Дверь приоткрылась, кто-то сказал:

- Угости папироской. Все, понимаешь, выкурил.

Следователь сказал:

- Бери.

Кто-то почти бесшумно прошел за спиной и остановился у стола.

- "Беломор"? А "Казбека" нет?

- Я только "Беломор" признаю, - сказал следователь. - От "Казбека" у меня кашель.

Чиркнула спичка. Кто-то сказал:

- Спасибо. Домой, понимаешь, собрался, хватился - папиросы кончились. Может, дашь парочку про запас? Магазины еще закрыты.

- Бери, - сказал следователь.

- Спасибо. Молчит?

- Молчит. Упорный попался, сука.

- Ну, я пошел. Пока.

- Пока.

Кто-то почти бесшумно прошел за спиной, дверь открылась и закрылась. Следователь громко, с прискуливанием, зевнул и опять зашуршал бумагами. Как ему не надоест, подумал вдруг Григорий. Неужели он не понимает, что все это - страшная ошибка? Лес рубят - щепки летят. Я - щепка. Нет, конечно, он не знает, что я - только щепка. Он уверен, что я фашист, изменник родины… Как это все они спрашивают: "Расскажите о ваших связях в Испании". Мои связи в Испании… Если бы ты побывал в Испании, ты бы сдох от страха, подумал Григорий. Или нет? Может быть, ты тоже сидел за валуном и торопливо тянул замусоленный окурок, и смотрел, как догорает фашистская танкетка, и трясущимися руками ощупывал горячий ствол карабина… И теперь, озлобленный, творишь суд и расправу? Но мне-то каково? Каждый день, каждый день, и этому не видно конца, и кажется, что вот-вот сойдешь с ума…

Странно, что меня не бьют, подумал Григорий. Других бьют. Иногда слышно даже, как кричат избиваемые. Вероятно, бьют очень больно. И рано или поздно начнут бить меня. И я тоже буду кричать… Сашка кричал тогда: "Живым не дамся". Сашка знал, конечно. Может быть, он тоже бил? И он, наверное, так и не дался. Григория взяли в подъезде Сашкиного дома и увезли на эмке. На той самой эмке. "Это недоразумение!" - "Молчите". - "Поймите, я журналист, я вернулся из Испании…" - "Там выясним, какой ты журналист". И потом: "Расскажите о ваших связях в Испании".

Точки и крапинки на серой стене снова растаяли. Григорий совершенно отчетливо увидел свой карабин. Он очень обрадовался. Он узнал даже царапины на ложе - это когда он переползал через битый кирпич вперемешку со стеклом, и пули хлестко щелкали перед самым носом, поднимая облачка красной пыли… Отличный карабин, когда смертельно хочется спать. Надо только разуться, сунуть дуло в рот и нажать большим пальцем ноги на спусковой крючок.

- Смирно стоять, я сказал… - спокойно сказал следователь.

Григорий разлепил глаза. Следователь отодвинул кресло и с хрустом потянулся.

- Ну что, долго в молчанку играть будем? - спросил он добродушно.

Григорий облизнул пересохшие губы.

- Ведь нам уже все известно. Твой приятель астроном все нам рассказал. Чего же ты зря запираешься? Умел нашкодить, умей и отвечать.

Григорий втянул голову в плечи. Да, Олег все рассказал. Добрый глупый Олежка. Он подписал отвратительную бумагу. Подпись была страшная, корявая, но она была Олежкина. И ниже подписи - коричневый мазок, какой бывает на простыне от раздавленного клопа. Наверное, из носа.

- Ладно, - сказал следователь. - Пойди, часок отдохни.

Григорий молчал. Сейчас придет белобрысый лейтенант, отведет в камеру, а через двадцать минут придет чернявый лейтенант и снова приведет его в этот кабинет, или в другой кабинет. И его снова поставят носом в стену.

Пришел лейтенант и сказал:

- Пошли.

Григорий заложил руки за спину и направился к двери. Следователь, пожилой, с усталым желтым лицом раскуривал папироску. Григорий и лейтенант вышли из кабинета. Григорий с трудом переставлял затекшие ноги. Впрочем, он знал, что это сейчас пройдет. Это всегда проходит, когда кончается коридор. Лейтенант шел в двух шагах позади и, не отрываясь, смотрел Григорию в затылок. На лестничной площадке Григорий замедлил шаг и оглянулся, и сразу встретился взглядом с глазами, голубыми и злобно-испуганными.

- Давай-давай, живей, - сказал лейтенант.

Лейтенант был в новенькой гимнастерке с новенькими кубиками в петличках. Конечно же, лейтенант знал наверняка, что ведет фашиста, предателя, троцкистского последыша.

Они стали спускаться по лестнице. Лестница была широкая, трехмаршевая, точно по шестнадцать ступенек на марш, с балюстрадой под красное дерево к с гулким просторным колодцем.

Григорий спускался, придерживаясь за перила. Снизу, из шестиэтажной глубины донеслись чьи-то неразборчивые голоса. Потом пронзительный голос крикнул:

- Отойти от стены!

- Давай-давай, - пробормотал за спиной лейтенант.

Будет же когда-нибудь такое время, что не будут гореть танкетки, не будет следователей и глупых лейтенантов… И можно будет спать, сколько хочешь, и не ждать, когда тебя ударят по лицу. Но мне этого уже не увидеть, подумал Григорий. От жалости к себе у него навернулись слезы на глаза, хотя он еще не был уверен, что сделает это. Хорошо было Сашке, у него был наган… А мой карабин остался там.

Григорий нагнулся и вдруг перевалился через перила.

- Стой! Куда, сволочь? - отчаянно закричал лейтенант.

Было просто страшно. Потом он подумал: "Теперь здесь наверняка поставят решетки…" И все кончилось.

А.Стругацкий

ДНИ КРАКЕНА

(Главы из неоконченной повести)

Глава первая

На третьем курсе в университете Юлю Марецкую выбрали комсоргом факультета и затем переизбирали еще два раза. Она не отказывалась, так как декан и члены партбюро постоянно твердили ей, будто она прирожденный комсомольский вожак. Никаким вожаком она не была, но значило это для нее очень много. Она училась старательно, но язык давался ей плохо, а в качестве комсорга она быстро избавилась от чувства неполноценности, которое всегда испытывала рядом с более способными ребятами. Разумеется, никто не относился к ней свысока, ее и вообще-то не очень замечали, зато она ощущала себя как рыба в воде. Ей ничего не стоило разобраться в каком-нибудь мелком конфликте или собрать товарищей на политзанятия, потому что она была девушкой искренней и благожелательной. Правда, вся эта деятельность имела для нее и плохую сторону. Она так увлеклась общественными обязанностями, что оставила далеко в тылу все личные проблемы, с которыми любая студентка способна справиться в двадцатилетнем нежном возрасте. Она так и не сумела отделаться от некоторых ублюдочных принципов, которые ей внушили еще в школе.

На четвертом курсе у нее случился роман с одним молодым преподавателем, и она по ночам плакала в подушку, воображая себя разрушительницей чужой семьи, но преподаватель вскоре отступился и вернулся к своей жене, устав бороться с несгибаемыми Юлиными принципами. Как-то я встретил этого преподавателя. Он хорошо помнил Юлю и очень интересовался, что с нею потом сталось. Вообще это довольно странно, потому что мало кто из однокурсников помнил ее, да и те, кто помнил, путали ее фамилию. Вообще-то она была милая девушка, даже хорошенькая, хотя все находили, что ей следует больше заботиться о внешности. На последнем семестре она была уже членом факультетского партбюро и стала носить очки, но перед госэкзаменами, кажется, сняла их.

Вскоре после университета она поступила в издательство "Иностранная литература" и тут же вышла замуж за старшего лейтенанта, только что уволенного в запас, веселого и развязного субъекта. У него не было гражданской специальности, поэтому она решила, что должна поставить его на ноги. У нее была комната в старом доме в районе Арбата, и первое время бывший старший лейтенант то ли с непривычки, толи из чувства благодарности сдерживался. Но потом он снова стал пить, связался с какими-то проходимцами, крал у жены деньги и даже пытался ее колотить. Юля из кожи вон лезла, чтобы перевоспитать его., Она ела и спала с книгами Макаренко, приводила домой сослуживцев, которые рассказывали, как славно работать в коллективе и любить свою работу. Неожиданно она узнала, что у него есть любовница, и прогнала его. К счастью, детей у них не получилось, но вся эта история крайне болезненно подействовала на ее самолюбие. Во-первых, ей было очень стыдно перед сослуживцами, хотя они жалели и всячески старались ободрить ее. И к тому же она сообразила, что не любит и никогда не любила мужа, а потому во всем виновата сама. Она поняла, что у нее с ним с самого начала не было никаких шансов на успех, поскольку собственная комната и довольно высокий оклад независимо от ее женского обаяния сами по себе представляли соблазн для бездомного бездельника. Она прямо-таки извелась, обвиняя себя в черствости и себялюбии, и долго еще снабжала бывшего мужа деньгами, когда он являлся к ней в подпитии с мольбами и упреками. Бедняжка успокоилась только через несколько месяцев, но из "Иностранной литературы" все-таки ушла и поступила к нам в редакцию современной прозы.

Работала она добросовестно и умело и нисколько не робела перед начальством, поэтому к ней так и льнули молоденькие девушки из корректорской и производственного отдела - она беззаветно и со студенческой пылкостью защищала их от раздраженных заведующих. Вскоре ее выдвинули в местком вместо старушки, ушедшей на пенсию, а затем она была выбрана в партийное бюро, хотя прошла большинством всего в два голоса. Это последнее обстоятельство ее обидело и в то же время прибавило ей рвения, так что на нее свалили всю текущую работу. В партийном бюро такие работники просто необходимы, и стоило ей однажды надолго заболеть, как с треском провалилось множество мелких мероприятий.

Мне она не нравилась еще в университете, и я сделал вид, что совсем не помню ее, когда она подошла ко мне в издательстве. Она меня раздражала. Есть люди с каким-то редкостным, книжным сочетанием необыкновенной душевной доброты и совершенно твердокаменных заблуждений. Это те самые, которые любят обиженно говорить: "Чем больше делаешь добра, тем хуже к тебе относятся". Мне приходилось сталкиваться с ними в армии - это были ефрейторы и сержанты из сибиряков и украинцев. Я никогда не сомневался, что в Юле главное - большое чутье к чужому несчастью и что она готова сеять добро любой ценой. Но переносить ее даже в небольших дозах очень трудно, может быть потому, что она никак не способна понять, что люди вокруг не добрые и не злые, что каждый человек очень сложен и может очень сильно отличаться от нее. Она навязывает тебе свое хорошее отношение, выстаивает за тебя очереди в буфете, мчится после работы за город за книжкой, которую тебе захотелось прочесть, но посидеть в ресторане и просто потрепаться в перерыв ты предпочитаешь с Костей Синенко, который не постесняется забрать у тебя последние два рубля, с легким сердцем утеряет рукопись, взятую тобой под честное слово в соседней редакции, или в самое горячее время станет проситься во внеочередной отпуск.

Все же в конце концов мы с Юлей стали друзьями. Мы встретились на дне рождения у общего знакомого, поговорили в углу на диване на общие темы, потанцевали, и она решила, что я хороший человек. "Я к тебе давно присматриваюсь, и мне очень хотелось сойтись с тобой поближе", - заявила она с таким видом, словно я должен был немедленно проникнуться благодарностью к ней за это признание. Затем, не сходя с места, она чистосердечно рассказала мне все о себе. Это было трогательно, тем более что у меня в тот вечер было отличное настроение, а она была очень хороша - румяная от вина, в красивом платье, закрытом до шеи, и с голыми руками. Я проводил ведомой. Мы долго прохаживались перед ее подъездом, потом долго стояли у подъезда, и она все говорила, доверчиво заглядывая мне в лицо. Я уверен, что если бы я попытался тогда поцеловать ее, она бы страшно удивилась и обиделась.

Она здорово привязалась ко мне и стала часто бывать в нашей редакции. Раза два она заходила даже ко мне домой, но я старался не поощрять ее. Возможно, она влюбилась, а скорее всего, просто чувствовала себя одинокой. Ведь я был ее единственным другом в издательстве, если не считать девчонок из корректорской. А может быть потому, что я только слушал ее и никогда не рассказывал сам. Это вообще очень импонирует людям. Они видят в этом признак участия. Или еще потому, что я обедал в кафе, ужинал булкой с колбасой, и ей хотелось поставить меня на ноги. Как-то она предложила мне познакомиться с одной приятельницей из "Иностранной литературы". Не помню уже, почему знакомство не состоялось. Впрочем, говорили мы главным образом о делах, и мне иногда думается, что для себя она оправдывала эту дружбу необходимостью живой связи с массами. Все-таки она очень меня раздражала, потому что я все время был чем-то обязан ей. Например, она научила меня играть в бадминтон.

В тот день, когда привезли Кракена, она зашла после перерыва поговорить о моих отношениях с Майским, и я по-настоящему разозлился на нее. Мы все трое лежали животами на подоконнике и смотрели, как внизу во дворе ворочается "маз" с громоздким прицепом-цистерной. Вокруг "маза", взволнованно размахивая руками, бегали беспозвоночники и пронзительными голосами подавали водителю советы. Беспозвоночниками мы называли наших соседей, сотрудников Института беспозвоночных, да они и сами себя так называли. Костя пригляделся и сказал, что это беспозвоночникам привезли спирт, а Тимофей Евсеевич стал рассказывать, как бы он поступил на месте водителя. Тут подошла Юля, поздоровалась и сказала.

- Андрюша, ты, я вижу, не очень занят, мне надо поговорить с тобой.

Мы вышли в коридор и сели у стола, где обычно сидят с авторами, чтобы не мешать в редакции.

Она опустила ресницы, разгладила юбку на коленях, скорбно взглянула на меня и покраснела. Она не знала, с чего начать. Или притворялась, что не знает, - для нее это всегда было одно и то же. Я сразу понял, что она собирается резать мне в глаза правду-матку. Не люблю, когда мне режут эту самую правду-матку, но за удовольствие иметь такого друга приходилось время от времени платить. Я полез в карман за сигаретами, хотя у меня и без того было горько во рту от курения, и сказал:

- Давай, Юленька, рассказывай, что там еще стряслось. Синенко опять целовал Марину в рабочее время? Нет? Неужели Тимофеи Евсеевич? Он старик, но еще может… Тоже нет? В чем же дело? Мне не к лицу этот галстук? Говори прямо и откровенно. Без околичностей и всяких там фиглей-миглей.

Пока я говорил все это, она с трагическим достоинством покачивала головой. Глаза ее были прикрыты. Затем она открыла глаза и сказала:

- Я не шучу, Андрюша. Вопрос очень серьезный. Боюсь, что тебе это будет не совсем приятно, но…

Последовала значительная пауза, и я поспешил заверить:

- Я слушаю тебя, Юленька.

- Что у тебя за отношения с Майским? - спросила она.

Я удивился.

- С Петей Майским? Хорошие отношения.

- Вы друзья?

- Не то чтобы друзья… А что случилось? Он попал в милицию? Это он может.

Она сурово сказала:

- Ты пьянствуешь с ним в ресторанах.

Это было сказано так убежденно и взволнованно, что я растерялся. Так мог бы сказать следователь, загнавший преступника в ловушку.

- Почему же именно пьянствую? - спросил я - В ресторанах не обязательно пьянствовать, Юленька. Там разрешают и просто беседовать.

- Не в этом дело. Ты понимаешь, что я хочу сказать.

- Не понимаю, - сказал я искренне.

- Ты заведующий отделом, коммунист. Майский твой автор. Ты не должен ходить с ним по ресторанам.

- Послушай, Юля, - сказал я, сдерживаясь. - Я давно взрослый. Я сам знаю, с кем мне ходить.

Тогда она наклонилась ко мне и проговорила вполголоса:

- Ты не имеешь права. Как твой товарищ и как член партбюро я предупреждаю тебя, это выглядит некрасиво. Ты включил Майского в план редподготовки?

- Ладно, - сказал я и встал. - Довольно с меня. Да, я включил Майского в план редподготовки. По этому поводу мы устроили в ресторане "Метрополь" очередную попойку, и там Майский выдал мне нотариальную доверенность на половину будущего гонорара. А затем мы с ним отправились в Сандуновские бани, и его рука мыла мою руку. Я признаю свою вину и готов предстать.

Это было грубо, потому что Юля, конечно, затеяла этот разговор из самых лучших побуждений. Она сидела, как прибитая. Ноя разозлился. Какая-то полицейская логика: не потому вне подозрений, что честный, а потому честный, что вне подозрений. Мне такая логика никогда не нравилась, и в свое время я от нее натерпелся. Я повернулся и пошел прочь. Юля догнала меня и схватила за рукав.

- Андрюша, - сказала она жалобно, - пойми меня правильно. Я вовсе не хотела тебя обидеть. Ты чистый и честный человек, Андрюша, я тебе во всем верю… Но зачем тебе всякие ненужные разговоры, сплетни? Я не хочу, ну просто не желаю, чтобы кому-нибудь пришло такое в голову. Ты только пойми меня…

По коридору шли люди, и она замолчала.

- Я понял тебя, - сказали. - Прости, пожалуйста, мне пора.

Она не отпускала рукав.

- Не сердись, - сказала она.

- Я не сержусь.

- Не сердись. Я просто должна была тебе это сказать. Я долго думала, а сегодня вдруг решила, что больше молчать не могу. Ты не сердишься?

- Нет, - сказал я. Я действительно больше не сердился. На нее было смешно обижаться. Больше всего мне хотелось бы положить ее на колено и отшлепать по мягкому. Потом это желание тоже прошло, и я засмеялся.

- Ладно, - сказал я. - Все в порядке.

Она отпустила мой рукав и несмело улыбнулась. Когда я вернулся в редакцию, Костя и Тимофей Евсеевич все еще лежали на подоконнике. Я разогнал их за рабочие столы и сел разбирать корреспонденцию. Одно из писем было из Иностранной комиссии ССП. Малинина просила меня явиться в будущее воскресенье на встречу с Цутому Хида в "Пекин" к восьми часам вечера. Конечно, можно было попытаться увильнуть от этой встречи, но мне не хотелось подводить Малинину. Я позвонил ей, а затем меня вызвали к главному редактору.

Назад Дальше