- И на нос тоже. Но главным образом на осьминога. Да, совершенно забыл. Теперь у нас есть осьминог. Его привезли японцы, и он живет в бассейне, во дворе. Слушай, тут мои недоброжелатели не дают мне говорить. Отбирают трубку. Собралось множество хорошеньких девушек, и все как одна жаждут с тобой познакомиться. Особенно жаждет Зиночка. Я сказал, что ты холостой. Моя неосторожность. Теперь она жаждет…
Я повесил трубку. Ика содержит тушь и знает приличия. Интересно, подумал я, что в средневековой Японии понимали под приличиями? Если бы спрут профессора Акасиды знал приличия, он бы окатил не безобидную старую деву Анну Семеновну, а старого пройдоху Ярошевича И Юля была бы отомщена. Впрочем, возможно, что он промахнулся. Или нравы головоногих здорово изменились. Я представил себе, как Анну Семеновну, плачущую, забрызганную серо-черными кляксами, выводят под руки из павильона. Эту тушь ведь не сразу отмоешь, не сразу отстираешь. Однажды в Байкове каракатица вот так же загадила китель одному моему знакомому, капитану траулера. Это был белый полотняный китель, и его пришлось выбросить потому что ни мыло, ни щелок пятен не брали. Но жизнерадостному лоботрясу Косте все это представляется очень забавным. В общем-то он добрый мальчик, но его реакции на такого рода вещи, наверное, сродни реакциям живодера-сторожа. Уж не знаю, почему я вспомнил о Василевском. Мне даже почудился смрад перегара и колбасы.
Я вышел в начале шестого, пообедал в кафе напротив и отправился на улицу Горького. В магазине подарков я после долгих колебаний купил за восемь рублей фигурку медведя тобольской резьбы, а затем, выстояв порядочную очередь в магазине русских вин, получил тяжелую коробку с подарочной водкой. Это очень хорошая водка, приятная и чистая на вкус, зеленовато-золотистого цвета. Она продается в массивных прямоугольных флаконах со стеклянной пробкой, ее особенно приятно разливать в широкие бокалы или в чайные стаканы тонкого стекла. Чтобы размяться, я решил идти пешком, и пока я шел, водка то и дело звонко булькала у меня под мышкой.
В вестибюле "Пекина" меня встретил полузнакомый юноша из Института востоковедения Радостно улыбаясь, он пожал мне руку обеими руками и сказал:
- Вот хорошо, Андрей Сергеевич, а Хида уже ждет вас. Пойдемте?
- Пойдемте, - сказал я.
- У него номер на третьем этаже. Я уж боялся, что вы не сможете прийти. Что бы я тогда с ним делал?
- Сводили бы в кино.
- Только кино нам с ним и не хватало! Вы не поверите - я совсем замучился. - Вид у него действительно был несколько ошалелый. - Восьмой день как на карусели. ВДНХ, Кремль, Третьяковка, Большой театр. Жара, пить все время хочется. Такси не достать. Юго-запад, Юго-восток. Канал! Господи, я москвич, но в жизни прежде не был на канале.
- А что ему нужно от меня?
- Право, не знаю. Может быть, просто решил отдохнуть вечерок. Он ведь, бедняга, тоже округовел. И потом вы перевели его книгу, издательский работник. Будет, наверное, просить, чтобы перевели его новую книгу.
- Он говорит по-русски?
- Совсем не говорит.
- Скверно. Я не говорил по-японски лет десять.
- Дзэн-дзэн дэкимасэн-ка?
- Скоси дэкиру-то омоимас-га…
- Наруходо дзаннэн дэс. Мне сегодня позарез нужно съездить в одно место.
- Конечно, поезжайте. Как-нибудь договоримся.
Он очень обрадовался.
- Спасибо, Андрей Сергеевич. Вы меня здорово выручили.
- Вот кстати, - сказал я с настоящими полухинскими интонациями, - когда ему можно отдать подарки? Сразу?
- Да когда захотите. Мужик он простой, без церемоний.
Хида занимал небольшой однокомнатный номер с небольшим столиком, небольшим шкафом и чудовищной двуспальной кроватью. Он встал, нагнул голову и молча двинулся к нам, протягивая руку. Юноша важно провозгласил:
- Господин Хида. Головин-сан.
- Зудораствуйте, - сказал Хида.
- Извините, Хида-сан, - поспешно сказал юноша по-японски, - но поскольку Головин-сан знает японский язык, я вам, вероятно, не буду нужен.
Хида вопросительно взглянул на меня.
- Дайдзёбу дэс, - сказал я.
- Дэ-ва саёнара, Зорин-сан, - сказал Хида.
- Саёнара, Хида-сан! - сказал юноша. - Асьта мадэ. - Он прямо-таки сиял от радости. Даже неловко было. - До свидания, Андрей Сергеевич! - Он сделал ручкой и исчез.
- Окакэнасай, - чопорно сказал Хида и показал на стул. - Позаруйста.
Я поставил коробку с водкой на столик и сел. Хида сел напротив, расставив ноги и уперев ладони в колени. Мы уставились друг на друга. У Хиды были твердые спокойные глаза в щелках припухших век.
- Я говорю по-японски плохо, - сказал я, - и прошу меня извинить. Прошу также господина Хиду говорить медленно.
Хида поклонился, взял со столика веер и стал обмахиваться.
- В прошлом году, - начал он, - я имел удовольствие получить от господина Головина свою книгу на русском языке с его доброжелательной и великодушной надписью. Мой друг Касима Сёхэй, специалист по русской литературе, ознакомился с переводом и к моей радости нашел, что перевод очень точен в смысловом и эмоциональном отношении. Благодарю.
- Рад это слышать, - сказал я, потому что он сделал паузу.
- Мою книгу издали также в Англии и во Франции, - продолжал Хида. - Английский перевод очень слаб, в нем опущены целые главы и сильно искажена моя мысль. Что касается французского перевода, то он сделан с английского варианта и, следовательно, тоже никуда не годится. Тем больше удовольствия доставил мне отзыв моего друга Касимы Сёхэя о переводе господина Головина. Благодарю.
Я повторил, что рад слышать. Я чувствовал, что разговор на таком официальном уровне я долго не выдержу. И вообще мне не давала покоя проблема подарков. Я решился.
- В свою очередь, - сказал я, старательно подбирая слова, - я тоже позволю себе искренне поблагодарить господина Хиду. Роман господина Хиды был тепло встречен советским читателем, девяносто тысяч экземпляров без остатка разошлись в несколько недель, и "Литературная газета" поместила на своих страницах самый лестный отзыв. Позвольте, господин Хида, в качестве скромного знака признательности за удовольствие, доставленное мне вашими романом "Один в пустоте", а также по случаю посещения вами Москвы вручить вам эти подарки.
Я переборщил. Для Хиды это звучало, наверное, так же, как звучала для мистера Кленнэма болтовня слабоумной простушки Флоры Финчинг. Во всяком случае, после первой моей фразы на его неподвижном лице изобразилось напряженное недоумение, которое исчезло только при слове "подарки". Он встал, я тоже встал. Приняв от меня водку и тобольского медведя, он протянул мне пластмассовый футляр с превосходной паркеровской авторучкой и маленькую деревянную куклу, похожую на кеглю.
- Господину Головину в память о нашей встрече в Москве, - сказал он и поклонился. - Благодарю.
Я тоже поклонился. Лед был сломан.
- Разрешите предложить вам коньяку, господин Головин, - сказал он. - Или пива?
- Благодарю вас, немного коньяку.
Он проворно поставил на столик две рюмки и открыл бутылку армянского коньяка. Он был коренастый, массивный и, когда сидел, казался неуклюжим. Но движения его были ловкие и точные. Он наполнил рюмки и сел.
- Господину Головину нравится японская литература? - спросил он.
- Я не специалист, - сказал я. - Я люблю хорошие книги. В японской литературе есть отличные книги. Мне нравится "Великое оледенение" Абэ Кобо. Потом "Море и яд" Эндо Сюсаку. Меня интересует Эдогава Рампо. Хотя вам он, наверное, не нравится, Хида-сан?
- У него есть примечательные вещи, - сказал Хида и отпил из рюмки.
- Потом мне нравится Гомикава. Нравится ваша "Луна над Малайей".
Хида отпил из рюмки.
- Очень хороший коньяк, - проговорил он сдавленным голосом и промокнул глаза платком. - К сожалению, мне много нельзя. Но бутылку вот такого коньяку и ваш подарок я обязательно отвезу домой и буду угощать только самых близких друзей. - Он поставил рюмку. - Господин Головин, конечно, понимает, что "Луна над Малайей" является автобиографическим романом. Как и "Один в пустоте".
- Понимаю. 15-я армия?
Он помедлил, разглядывая меня из-под тяжелых век.
- Да. Я был солдатом во 2-й дивизии. Рядовым второго разряда. В романе я вывел себя под именем ефрейтора Сомэ.
- Я так и понял.
- Не знаю, зачем я это сделал. Рядовым второго разряда приходилось гораздо хуже, чем ефрейторам. Но остальное все было так, как описано. Дивизию высадили под Новый Год в Куантане. Второго февраля на переправе у Джохор-Бару я был ранен, и меня отправили в метрополию. Была даже красивая девушка Митико в гарнизонном госпитале Окаяма, не помню только, как ее звали по-настоящему. И больше в боях я не участвовал.
- Господину Хиде повезло.
- Да. Мне повезло. А господин Головин участвовал в боях?
- Участвовал, - сказал я. - Когда сдалась Германия, я лежал в гарнизонном госпитале в Кишиневе. Когда сдалась Япония, я лежал в госпитале в Хончхоне. В Хончхоне было лучше - меньше народу.
- Когда сдалась Япония, - грустно сказал Хида, - я сидел в военной тюрьме в Исикири. Меня освободили уже при американцах.
Мы помолчали. Мне почему-то было неприятно это молчание, и я бодро сказал:
- Господин Хида и я - мы оба воевали за мир, каждый по-своему.
Хида снова наполнил мою рюмку.
- Мир, - проговорил он - Господин Головин изранен, мне в тюрьме отбили почки. Но что изменилось?
Наступил самый подходящий момент, чтобы затянуть дешевый диалог на тему "да, вы правы, жертвы народов были напрасны" или, как, наверное, ожидалось от меня, "нет, вы не правы, народы не дадут втянуть себя в новую бойню". Я сказал:
- Изменилось многое. Появилось множество факторов, которые не поддаются пока точному учету. Каждый из них может иметь определяющее влияние на ход событий. - Я подождал, проверяя, сумел ли Хида уловить смысл в моем ублюдочном японском. Хида кивнул. - Никто не имеет полной информации о положении в мире на каждый момент. - Я опять подождал, и Хида опять кивнул. - Политики знают больше нас, средних людей, но и они знают далеко не все. Сейчас люди могут только увеличивать или уменьшать вероятность возникновения войны. Никто не смеет утверждать: да, война обязательно будет. Или: нет, война невозможна. Можно только утверждать: да, возможность войны не исключена.
- Господин Головин - коммунист? - спросил вдруг Хида.
- Да, я коммунист и член коммунистической партии.
- Но господин Головин, - сказал Хида с хитренькой улыбкой, - говорит о войне, как о явлении метафизическом. Он считает, что можно только верить, но не утверждать. А во что верить - это вопрос вкуса. Я правильно понял?
- Почти правильно. Это вопрос вкуса и совести. Не вижу в моей позиции никаких противоречий. Объективно, во всяком случае. Если верить, что война неизбежна, незачем работать. Но я, будучи убежденным коммунистом, не мыслю жизни без работы. Мне приятно верить, и я верю, что война не случится, что через какое-то время исчезнет ее возможность, и человечество заживет счастливо. И есть еще одно обстоятельство. Господин Хида не должен забывать, что люди могут увеличивать и уменьшать вероятность войны. Честная активная работа уменьшает эту вероятность. Я работаю. Господин Хида тоже работает. Мы не всегда это сознаем, но так или иначе господин Хида пишет антивоенные книги, а я способствую укреплению связей между нашими странами. И эта наша деятельность - не самая маловажная в мире. А теперь, если господин Хида разрешит, я хочу оставить эту тему. Я не каждый день встречаю японского писателя и не могу упустить случая выяснить некоторые вопросы о положении в современной японской литературе.
Господин Хида разрешил. Мы проговорили еще часа полтора, и я спохватился только, когда он встал, чтобы зажечь свет. Пора было уходить. Я больше не жалел, что пришел сюда. Хида был умница. Кроме того, он рассказал мне много интересного. Пока я курил последнюю сигарету, он завернул футляр с авторучкой и куклу в целлофан и с поклоном вручил мне.
- Было истинным удовольствием поговорить с вами, - сказал он вежливо.
- Напротив, - по всем правилам возразил я. - Это я получил большое удовольствие от беседы с вами. Между прочим, я совсем забыл. Господин Хида видел когда-нибудь осьминога?
- Осьминога? - Он озадаченно поглядел на меня.
- Да. Осьминога или каракатицу.
Он пошевелил пальцами, видимо, изображая щупальцы.
- О, - сказал он. - Разумеется, я видел. Это очень вкусно. Осьминога варят и заправляют соусом. Очень вкусно. И совсем недорого.
Мы попрощались.
Глава восьмая
Я спустился в вестибюль, раздумывая, не поужинать ли в ресторане. Я сильно проголодался, вероятно, из-за двух рюмок коньяка, выпитых у Хиды. До получки оставалось около тридцати рублей, и я мог позволить себе лапшу с подливой, стакан вэймэйсы и чашку кофе по-турецки. Неплохо было бы вареного осьминога, но осьминогов в "Пекине", по-моему, никогда не подавали. Вообще после того, как уехали китайские повара, готовить здесь стали гораздо хуже. Осьминога бы наверняка испортили, а лапшу не испортишь, разве что она подгорит, вино разливают в Китае, кофе везде одинаковый.
Я повернул к ресторану и вдруг увидел Нину. Мне кажется, что за секунду до этого я почувствовал, что увижу ее. Что-то мягкое толкнуло меня в сердце, и я задохнулся. И меня опять охватило чудесное и горькое ощущение великой утраты и грустного счастья, и я остановился, чуть не плача от радости и жалости к ней и к себе, и все сразу вылетело у меня из головы. Японец, вэймэйсы, спрут - все. Я стоял в десяти шагах от входа в ресторан и в десяти шагах от дверей уборных и смотрел на нее, и глотал и не мог проглотить комок, застрявший в горле. Через минуту это прошло.
Она стояла у стола перед почтовым барьером и разговаривала г. какой-то иностранкой в очках. На ней был белый джемпер и широкая клетчатая юбка, она рассеянно улыбалась, похлопывая себя по бедру плоской белой сумочкой, крупная, стройная, с прекрасным неправильным лицом, с массивной копной темных волос на прекрасной голове, с крепкой длинной шеей, с маленькой грудью и сильными толстоватыми ногами, бесконечно женственная и прекрасная, хотя я понимал, что по-прежнему никто кроме меня этого не знает и не замечает. Она словно совсем не изменилась, а, может быть, она не изменилась только для меня, даже наверное так, недаром я видел ее такой в самых лучших своих снах, когда и думать не смел увидеть когда-нибудь наяву.
Она стояла и разговаривала с иностранкой, а я стоял и смотрел, не в силах оторваться, не в силах заставить себя уйти и не в силах заставить себя подойти к ней. Тут она, скучая, повернула голову и увидела меня. Она рассеянно глядела на меня, продолжая говорить, потом замолчала на полуслове, и глаза ее потемнели и словно распахнулись, и одно-единственное мгновение она смотрела на меня так, как в то утро, в славном пустом сквере, когда маленькая дочка ее играла в песке у наших ног. Но это длилось одно-единственное мгновение. Она улыбнулась, кивнула и помахала мне рукой. Иностранка тоже посмотрела на меня и тоже улыбнулась, что-то сказала Нине, и они обе засмеялись. Потом иностранка ушла, вихляя тощим задом, и мы пошли навстречу друг другу и встретились посередине вестибюля.
- Здравствуй, Андрюшенька, - сказала она радостно. - Вот так неожиданность!
У нее были горячие, чуть-чуть влажные от жары руки, и я поцеловал эти руки, правую, в которой она держала сумочку, и свободную левую, и опять правую, и она отняла их от меня, опустила и сложила на животе. Я решился и поднял глаза. Она стала как будто выше ростом, потому что ее глаза были теперь на уровне моего подбородка. Ее лицо находилось совсем близко, сантиметрах в тридцати. Я увидел свое отражение в ее зрачках, и крошечные капли испарины на лбу и на пушистой верхней губе, и жесткие морщинки возле глаз и по сторонам рта. И заросшие дырочки от сережек в мочках ушей. Она тоже разглядывала меня, выпятив нижнюю губу.
- Здравствуй, Андрюша, - повторила она. - Вот как мы встретились.
- Да, - тупо сказал я.
- Ты давно в Москве?
- Давно. Уже лет пять… нет, шесть лет.
- И ни разу не зашел. Эх ты. А еще старый друг.
- Я не мог.
- Неужели так занят?
- Я никак не мог, Ниночка. Честное слово. Никак не мог.
- Нельзя забывать старых друзей.
Так могла сказать и Юля Марецкая. Но ведь мы встретились. Она не отвернулась. Она могла кивнуть и отвернуться. Могла даже не кивнуть. Но вот мы стоим в тридцати сантиметрах друг от друга и разговариваем, и она разглядывает меня, выпятив нижнюю губу. Она всегда так делала, когда была озабочена.
- Андрюша, - сказала она почти с испугом, - ты совсем седенький стал!
- Это от веселой жизни.
- Что, неужели так плохо?
- Отчего же плохо? Просто трудно.
- Работа?
- И работа. И всякие другие вещи.
- Бедненький.
- И возраст, Ниночка.
Она вздохнула.
- Да, возраст. Ну, а я?
- Что?
- Я сильно изменилась?
Я помотал головой. Она обрадовалась.
- Нет?
- Ничуть.
- Правда?
- Честное слово. Ты прелесть и женщина.
Не знаю, как это у меня вырвалось. Но она либо забыла, либо не обратила внимания.
- Как приятно слы-ышать! - сказала она. - Только не очень-то завидуй, Андрюшенька. Это наполовину косметика. Парикмахерская, кабинет красоты.
- Неправда.
- Правда. У меня тоже очень утомительная жизнь. Хлеб свой насущный снискиваю в поте лица. И души, между прочим.
- Не сердись, - попросил я. - Я только хотел сказать, что ты совсем не изменилась.
- Я стараюсь. Но знал бы ты, как это трудно, Андрюшка!
Она нагнула голову. Некоторое время мы молчали, и я смотрел, как от моего дыхания шевелятся отставшие волоски на ее макушке. Она подняла лицо.
- Глупости, - сказала она решительно. - Все это глупости. Работа есть работа. Я что-то расклеилась сегодня. Слушай, я тебя не задерживаю?
- Что ты, конечно нет.
- Разве ты здесь один?
- Где - здесь?
- В ресторане. Я думала, ты вышел из ресторана. Нет?
- Вовсе нет. В ресторане я не был. Имеет место на редкость одинокий Головин, который как раз собирается поужинать. Разреши пригласить тебя, Ниночка.
- Я бы с радостью, - сказала она, - но не могу.
- Почему?
- Во-первых, я только что ужинала.
- А во-вторых?
- Понимаешь, Андрюшенька, мне пора домой. Одиннадцатый час.
Я оглянулся на часы над гардеробом. Было пять минут одиннадцатого.
- Тогда разреши проводить тебя.
- Проводи, - просто согласилась она. - Это недалеко, да ты помнишь, наверное.
- Помню, - пробормотал я.
Мы вышли из гостиницы, повернули направо и медленно пошли по Садовому. Нина жила на улице Алексея Толстого.
- Где ты работаешь? - спросил я.
- В "Интуристе".
Она взяла меня под руку. Я чувствовал сквозь рукав, какие у нее горячие и твердые пальцы, ее юбка задевала мое колено, и я опять, впервые за долгое, долгое время ощутил великое чудо и великую прелесть женщины, прелесть женского голоса, женских интонаций, и мне было необыкновенно хорошо.
- Ты со мной не шути, - сказала она. - Я старший гид-переводчик, вот кто я.