- Ты прелесть и женщина, вот кто ты, - сказал я на этот раз умышленно. Она промолчала. - Ты работаешь с японским?
- Что ты, с английским, конечно.
- Забыла?
- Начисто. Корэ-ва кабан дэс. Больше ничего не помню.
- Не жалко?
- Не знаю. Пожалуй, жалко. Слушай, Андрюша, ты встречаешь кого-нибудь с нашего курса?
- Очень редко. Майского вот встречаю. Помнишь Петю Майского?
- Майский, Майский… Он ведь турок?
- Почти. Арабист. Орлов в министерстве иностранных дел, Мишенька Сегал в радиокомитете, он недавно был у меня. Кстати, а не помнишь ты Юлю Марецкую? Она училась на два курса позже нас.
- Марецкую? Комсорга? Ну как же, очень хорошо помню. Она была такая беленькая, хорошенькая; очень серьезная и не умела одеваться.
- Вот, вот. Она сейчас работает в том же издательстве, что и я.
- Нет, Юлю Марецкую я хорошо помню. Году в пятидесятом я отказалась подписаться на заем, и мы с ней немножко повздорили, Она назвала меня девкой и антисоветской сволочью и сказала, чтобы я не смела заходить в уборную на нашем этаже. Сказала, что уборной имеют право пользоваться только честные студентки.
Я остановился и заглянул ей в лицо. Она спокойно улыбалась.
- Ну что ты остановился? Не веришь? Правда, правда. Я ее не послушалась, потому что, ты сам понимаешь, деваться мне было некуда. Но я весь месяц тряслась от страха, что меня лишат стипендии. Это у меня была полоса неприятностей. Нас обворовали, умерла мама, Наташка заболела скарлатиной, и, боюсь, я вела себя немножко нервно. Господи, как давно это было!
Юля Марецкая могла отколоть и не такое, но я понятия ни о чем не имел. Должно быть, это случилось до того, как Нина пришла за конспектами в нашу комнатушку под крышей. Я писал письмо в Ленинград, Петька Майский валялся на кровати и делал вид, что читает Коран, а Миша Злобин брился, и тут к нам несмело вошла Нина, ведя за руку крошечную смуглую девочку с носом-пуговкой.
- Нина, а что Наташа? - спросил я.
- Наташке пятнадцатый год, представляешь? Растет ужасно, скоро меня догонит. Мой домашний тиран,
- Ты замужем? Она засмеялась.
- Что ты, Андрюшенька, я ведь убежденная мать-одиночка. И потом зачем мне благодетели?
Мы медленно шли мимо скамеек Подлипками, где сидели старички в парусиновых фуражках и старушки в диковинных капотах.
- А ты? - спросила она с любопытством.
- Я развелся.
- Бедняжка.
- Да. Сирота.
- Детей, конечно, нет?
- Почему - конечно?
- Ну, это же видно.
- То есть?
Она пожала плечами и нагнула голову.
- Почем я знаю? Просто видно, и все.
- Она не хотела ребенка, - сказал я. - Не то боялась, не то считала, что рано. В общем, все получилось к лучшему.
- Всегда все получается к лучшему.
- Надо надеяться.
Она держала меня под руку и смотрела вниз, старательно ступая в ногу со мной. На ней были светлые остроносые туфли на высоких каблуках. Вот отчего она показалась мне выше ростом. Прежде она никогда не носила туфель на высоких каблуках. Тук… тук… тук… - стучали каблуки по асфальту.
- Ты ее любишь?
- Нет, - быстро ответил я. Затем добавил: - Когда-то думал, что люблю. А теперь нет. Ни капельки.
- Молодец. Если это правда, конечно.
- Это правда.
- Вы давно разошлись?
- Давно. Я вернулся с Сахалина, и она от меня ушла.
- А что ты делал на Сахалине?
- Разное. Плавал, главным образом. Хорошо было.
- Зачем же вернулся?
- Право, не знаю. Домой, должно быть, захотелось.
- Андрюшенька, ты можешь ответить мне откровенно на один вопрос?
- Могу.
- Слово?
- Слово.
- Это тык ней тогда ушел?
- К ней, Ниночка.
Тук… тук… тук… тук… тук…
Она выпустила мою руку и остановилась.
- Вот, - сказала она. - Я почти дома. Ступай обратно. Пускают до одиннадцати, и ты как раз успеешь.
На мгновение меня охватила паника. Нельзя нам было вот так просто попрощаться и разойтись. Я уже знал, что лучше мне умереть, чем снова потерять ее.
- Ну уж нет, - сказал я, стараясь говорить спокойно. - Я обратно не пойду. На кой черт, спрашивается, мне идти обратно?
- Но ты же собирался ужинать.
- Ничего подобного. Мне расхотелось.
- Ты голоден, как волк.
- Это тебе кажется. Я сыт, как удав.
Она подняла руки и поправила волосы, искоса глядя на меня. Потом она улыбнулась.
- Ты уверен, что не голоден?
- Совершенно уверен.
- У тебя глаза какие-то голодные.
- У Босини тоже были голодные глаза.
- У кого?
- У Босини. Из "Саги".
По тому, как у нее застыло лицо, я понял, что она вспомнила.
- Эх ты, - тихо сказала она, - старый друг. Пойдем, нам на ту сторону.
Она опять взяла меня под руку и повела через улицу. Мы молчали, и только в лифте, повернувшись ко мне спиной и отыскивая нужную кнопку, она проговорила с нервным смешком:
- Интересно, что скажет Наташка.
Глава девятая
В прихожей нас встретила длинная худая девочка в выцветшем сарафане, из которого она выросла года три назад, с длинными голыми ногами и с хорошеньким круглым личиком. На мать она совсем не была похожа, разве только глаза у нее тоже были большие и серые и расставлены так же широко. Увидев меня, она насупилась и сердито сказала:
- Здравствуйте.
- Это моя дочь Наташа, - чинно сказала Нина. - Наташа, это Андрей Сергеевич. Он из-за меня остался без ужина, и мы должны накормить его. - Она изо всех сил старалась выглядеть виноватой, но это у нее плохо получалось. - Пожалуйста, сделай там что-нибудь.
- Прекрасно, - ледяным тоном произнесла Наташа. - Я сделаю яичницу.
- Как вы относитесь к яичнице? - спросила Нина, повернувшись ко мне.
- Побольше, - попросил я. - Я голоден как волк. И чаю, если нетрудно. Сладкого.
Наташа стремительно повернулась и удалилась на кухню, стукнувшись боком о косяк.
- Ну как? - спросила Нина шепотом.
- Прелесть, - пробормотал я. - Жаль носа-пуговки, а так - прелесть.
- Много ты понимаешь…
На кухне загремели сковородки. Нина подтолкнула меня, и мы прошли в комнату. Почти ничего здесь не изменилось, только исчез пузатый родительский комод, и вместо детской кроватки стояла широкая низкая тахта. По-прежнему было чисто и аккуратно, по-прежнему пахло свежим бельем и немножко парфюмерией. По-прежнему возле окна размещалось доброе полукруглое кожаное кресло. Дверь в мою комнату была приоткрыта. Там был виден желтый угол новенького письменного стола, край белой постели и маленький матерчатый тапочек на пестром коврике.
- Там теперь Наташкино царство, - сказала Нина. Я взглянул на нее, и она поспешно отвела глаза.
- Что же мы стоим? - сказала она. - Пойдем, помоешь руки.
Я отправился в ванную, а она пошла на кухню. Через несколько минут она принесла мне полотенце.
- Держись, Андрюшка, - сказала она, загадочно усмехаясь. - Яичница на столе.
- Это опасно? - спросил я.
- Не знаю. В крайнем случае позовешь на помощь.
Затем она сказала, что будет переодеваться, и пожелала мне удачи. Когда я вернулся в комнату, на столе в семейной сковороде шипела гигантская яичница из десятка яиц, не меньше. Наташа сидела на тахте, выставив острые голые коленки, и с интересом ждала, что я буду делать. Драться так драться, подумал я и бодро вскричал:
- Вот это здорово!
- Вы просили побольше, - смиренно напомнила она.
Я уселся, придвинул сковороду и взялся задело. Ударить лицом в грязь мне было никак нельзя. Впрочем, я действительно проголодался. Я ел неторопливо, время от времени со вкусом макал в масло кусочки хлеба и одобрительно мычал. Одновременно мы вели светский разговор о школе и о пионерских лагерях. Вошла Нина в летком белом платье и села напротив. Вот тут я на минуту остановился, заглядевшись на нее. Она была румяной от холодной воды, в растрепавшихся волосах дрожали радужные капли, и глаза у нее были блестящие и ясные. Я вдруг подумал, как я выгляжу сейчас -толстый седой дурак над огромной сковородой яичницы, грузный и красный, в безобразном костюме от магазина готового платья, с расстегнутым воротником и сбитым набок галстуком. Почему-то эта мысль совсем не задела меня.
Нина краем глаза покосилась на Наташу и незаметно подмигнула мне. Я вернулся к яичнице, кое-как разделался с нею и сказал в пространство-
- Отличная была яичница, в жизни такой не ел. А теперь хорошо бы сладкого чаю. Сладкого и покрепче.
Наташа взирала на меня с благоговейным ужасом. Нина фыркнула и закрылась ладонью. "Ну что ты, мама, право", - укоризненно прошептала Наташа, покраснела и пошла за чайником.
Чай мы пили все втроем. Я рассказывал им про Камчатку и Курильские острова, про вулканы и про японских браконьеров, про спрута в бассейне, про документы профессора Акасиды, про Хиду и его книги. Это был славный вечер, и мне давно не было так легко и уютно. Потом Нина поглядела на часы и строго сказала:
- Все, Наташка, пора спать.
- Мамочка! - воскликнула Наташа с негодованием.
- Никаких мамочек. Попрощайся с Андреем Сергеевичем и отправляйся.
- Мамочка, еще десять минут.
- Нет.
- Капельку!
- Погоди, Нина, - сказал я и извлек из кармана подарок Хиды. - Возьми, Наташенька. Это тебе за твою чудесную яичницу.
- Что это? - спросила она.
- А ты разверни и погляди.
Она развернула и заулыбалась.
- Ой, какое чудо, смотри, мамочка, - сказала она. - Спасибо большое, Андрей Сергеевич.
- Это японец тебе подарил? - спросила Нина.
- Да, я подарил ему бутылку водки, и он сказал, что будет угощать своих друзей. Ну а я угощаю своих.
- Большое спасибо, - сказала Наташа, - мамочка, смотри, какая хорошенькая.
- Очень хорошенькая, - согласилась Нина. - А теперь ступай.
- Иду, мамочка, ты же видишь, я уже иду. Спокойной ночи. Андрей Сергеевич, спокойной ночи. Приходите к нам еще есть яичницу.
- Наталья! - сердито сказала Нина.
- Непременно, - пообещал я вполне искренне.
Она поцеловала Нину, повернулась ко мне, сделала книксен, приподняв кончиками пальцев подол своего короткого сарафана, и удалилась. Чудная девчонка. И в ней, конечно, есть много от матери. Какая-то милая угловатая гибкость, не знаю, как это объяснить. Я отодвинул стакан и встал.
- Спасибо, Ниночка, - сказал я. - Тебе тоже пора спать. Всем пора спать.
- Да, - пожаловалась она, - я встаю рано.
Мы вышли в прихожую. Я пропустил ее вперед и плотно прикрыл дверь.
- Когда мы увидимся? - спросил я.
- Не знаю.
- Тогда я знаю. Мы увидимся завтра. Давай?
- Не получится, Андрюшенька. Завтра я со своими англичанками уезжаю в Минск.
- Ну вот! - Я расстроенно поглядел на нее.
- Ничего, это всего на два-три дня. Постой-ка…
Она подошла ко мне вплотную и стала поправлять мой галстук. Тогда я взял ее за плечи. Она вздохнула и опустила руки. Я поцеловал ее.
- Господи, - сказала она. - Господи, как давно это было.
Я поцеловал ее еще и еще раз.
- Не надо, - сказала она жалобно, - иди, пожалуйста. Иди, Андрюшка. Иди. Ну прошу тебя. Это же все было. Было. Было.
Глава десятая
Утром я позвонил в издательство и сказал Люсе, что буду не раньше среды. На моей совести было еще шестьдесят фотокопий, но заставить себя копаться в словарях оказалось после вчерашнего не так-то просто. Я лежал на диване, заложив руки за голову, глядел в белый потрескавшийся потолок и думал о Нине. Вернее, не думал, а видел и ощущал, какой она была вчера. Как она поднимала руки, чтобы поправить волосы. Как у нее дрожал подбородок, когда она старалась удержаться от смеха. Как стучали каблуки по асфальту. Как у нее напряглась спина под моей ладонью и как она закрыла глаза, когда я поцеловал ее в губы. И какие у нее были горячие губы, мягкие и сухие. Великое колдовство памяти о своей нежности. Так можно было пролежать и сто лет. Самое скверное то, что понемногу начинаешь жалеть самого себя. Я рывком поднялся и сел.
Развлечемся. Вот передо мной стеллаж. Это моя библиотека, семь некрашеных полок, набитых книгами. Строго говоря, это моя пятая библиотека. Одна осталась у Нины. На улице Алексея Толстого, на пятом этаже. Я привез из общежития два чемодана книг, книжного шкафа не было, и мы сложили книги в комод. Интересно, где они сейчас. Наверное, в Наташкиной комнате, в моей комнате. А первая моя библиотека погибла в Ленинграде в сорок первом году. В дом попала бомба. Сейчас на месте дома приличный скверик. Я в то время был под Одессой, и при контратаке у Сухого Лимана румын проломил мне нос прикладом. Огромный заросший румын в желтой шинели с тусклыми пуговицами. Его тут же приколол маленький черноглазый матрос с окровавленной головой. Матрос тогда крикнул: "Живем, салага!" Через минуту его убили.
Вторую библиотеку я бросил в Порт-Артуре. Это было в сорок седьмом году, я еще не умел читать по-японски и не надеялся когда-либо научиться. Я был глуп. Отличная была библиотека, раньше она принадлежала японскому коммерсанту. Ирина из медсанбата приходила, стояла у шкафа, водя пальцем по корешкам, и вздыхала. Она была коротенькая, полногрудая, в мелких кудряшках, и чувствительно пела под гитару низким звучным голосом. Третья библиотека осталась на улице Алексея Толстого. Четвертую я отдал Поронайскому дому культуры, когда в пятьдесят шестом году возвращался на материк. Оставил себе только японские книги, которые подарил мне капитан "Конъэй-мару". Две книги: томик Кикутикана и "Человек-тень" Эдогавьг. Кто бы мог подумать, что у капитана такой вонючей галоши окажется Кикутикан?
На палубе "Конъэй-мару" было скользко и пахло испорченной рыбой и квашеной редькой. Стекла рубки были разбиты и заклеены бумагой. Валентин, придерживая на груди автомат, пролез в рубку. "Сэнтё, айда", - строго сказал он. К нам вылез капитан. Он был старый, сгорбленный, лицо у него было голое, под подбородком торчал редкий седой волос. На голове у него была косынка с красными иероглифами, на правой стороне синей куртки тоже были иероглифы, только белые. На ногах капитана были теплые носки с большим пальцем и гэта. Стуча гэта по палубе, капитан подошел к нам, сложил перед грудью руки и поклонился. "Спроси его, знает ли он, что находится в наших водах", - сказал майор. Я спросил. Капитан ответил, что не знает "Спроси его, знает ли он, что лов в пределах двенадцатимильной зоны запрещен", - сказал майор. Я спросил. Капитан ответил, что знает, и губы его искривились, обнажив редкие желтые зубы. "Скажи ему, что мы арестовываем судно и команду", - сказал майор. Я перевел. Капитан часто закивал - или голова его затряслась. Он снова сложил ладони перед грудью и заговорил быстро и неразборчиво. "Что он говорит?" - спросил майор. Насколько я понял, капитан просил отпустить его. Он говорил, что им нужна рыба и что они не смеют вернуться домой без рыбы. Он говорил на каком-то диалекте, вместо "ки" говорил "кси" и вместо "цу" говорил "ту". Понять его было очень трудно.
Вон они стоят рядышком, Кикутикан и Эдогава, между томом Куникиды веером картонном чехле и выпуском "Фудзин корон" за август пятьдесят восьмого года. Пошлейший журнал, как и все женские журналы мира. Надо будет его выбросить или подарить Косте, там есть, кажется, фото японских балерин. Костя любит такие фото. Я тоже когда-то любил. А левее "Фудзин корон" стоит мрачный темно-зеленый "Военный японско-русский словарь" издания, по-моему, тридцать седьмого года. Его тоже надо будет выбросить. Вообще пора как следует почистить библиотеку. Это моя пятая, и шестой у меня уже не будет.
Вот, например, на третьей полке в углу имеет место целая выставка очень разнородных предметов, которым там совершенно нечего делать. Посмотрим. Две коробки библиотечных карточек, пыльные руины ленивой попытки создать японо-русский математический словарь. Еще одна коробка библиотечных карточек, исписанных французскими словами, следы увлечения французским языком. Это бывает даже с заскорузлыми пессимистами, этакий приступ рвения, когда человек набирает кучу интересных французских книжек, составляет солидный план занятий, накупает библиотечных карточек для слов, целый месяц в соответствии с планом зубрит слова в метро и в троллейбусах и уже приценивается к Мопассану в оригинале, но тут случается чей-то день рождения, и на другое утро человеку уже не хочется французского, а хочется только пить, а еще через день наступает праздник с двумя выходными, а затем оказывается, что французские книжки куда-то девались, карточки перепутаны, план потерян и вместе с ним всякая потребность в оригинальном Мопассане.
Позади коробки с французскими карточками стоит настольный психотермобарометр, изящный на вид прибор, непоколебимо показывающий "к ясной погоде", плюс один градус и сто процентов. Мне подарили его друзья на день рождения, предварительно уронив в переполненном автобусе. Каждый раз, когда он попадает мне на глаза, я вспоминаю своих друзей. Это плохо, друзей надо помнить всегда - прекрасное правило, следовать которому также трудно, как и любому другому, столь же прекрасному. Рядом с прибором располагаются две пачки сигарет "Друг", мраморный стакан для карандашей с пришедшей в негодность авторучкой и наполовину пустая пачка кукурузных хлопьев глазированных. Обособленно стоит пустой флакон из-под духов. Интересно, что может сказать такой набор предметов острому наблюдателю? Если учесть, что я пищу только карандашами или печатаю на машинке, терпеть не могу кукурузных хлопьев, курю только "Памир" и никогда не пользуюсь духами. Впрочем, я ни разу в жизни не встречал острых наблюдателей. Подозреваю, что это не столько объективная реальность, сколько литературный прием. Вроде выражения "в глазах ее вспыхнула нежность".
Книги. Самые мои любимые книги - если не считать собраний сочинений - стоят на четвертой полке. Кстати, о классификации. Не знаю, почему мы любим одни книги и не любим другие, но представляю себе, по какому признаку квалифицированный читатель относит книги к отличным, средненьким или серым. Квалифицированные читатели это те, кто, во-первых, читает много, а во-вторых, любит перечитывать. Не надо считать квалифицированным читателем равнодушного листателя, трудолюбиво читающего все подряд, не запоминая, не вспоминая, не влюбляясь в книгу, или тупого фанатика, который всю жизнь перечитывает один-разъединственный пятый том полного собрания сочинений Шеллера-Михайлова. Интересно, почему именно Шеллер-Михайлов, я его в жизни не читал. Он ассоциируется у меня с семью слониками на полочке и с бездарными лубочными вышивками. Так вот, квалифицированный читатель делит книги на серые, средненькие и отличные. Отличные и есть любимые. У каждого они свои. Впрочем, и серые, и средненькие тоже.