"Тили-бом, тили-бом, едет склочник в новый дом.
С ним старья и хлама груды: слухи, дрязги, пересуды,
Патефон, обрывки книг, сеть подвохов и интриг,
Смесь корзин и чемоданов, тьма клопов и тараканов!
И как кончит переезд, он всех соседей переест."
А кстати говоря, Арчибальд Арчибальдович, это не ваш клопик случайно ползет? Придавить его, что ли…, - и Натка тоненьким пальчиком указала на жирного, отъевшегося клопа, неторопливо шествующего по крашеному коричневой краской плинтусу.
- Не надо! - барственно махнул рукой сосед. - Он ведь к ВАМ ползет… У вас-то ему поживиться будет нечем, разве что кости поглодать, ха-ха-ха…Представляете, ночной порой донесется из-за вашей двери - хрум, хрум! Это он мослы ваши грызет, у-аха-ха…
От удара чайником по кумполу (так в тексте) Арчибальда Арчибальдовича спасла только Наткина накрепко вбитая в педтехникуме привычка: педагогу надлежит во всякое время уметь держать себя в руках, что бы в классе не творилось. Хоть случись пожар во время наводнения, а голос педагога обязан быть всегда ровен, спокоен и невозмутимо вежлив. Как и его поведение.
Но пить чай Натке положительно расхотелось… Заскочив по дороге в туалет, где ей пришлось усесться на фаянсовой чаше орлом, ибо своего сиденья для унитаза она за два месяца самодеятельной жизни так и не приобрела, а каждый жилец в каждой комнате у них имел свой собственный, уносимый с собой - Натка выбрала из двух своих платьев "то, которое другое", и в сердцах хлопнув тяжелой дверью, сердито застучала низкими стоптанными каблучками танкеток по истертым гранитным ступенькам, на которых еще сохранились позеленевшие кольца, во времена оны удерживавшие на парадной лестнице сиявшими, как золото, медными прутьями красную ковровую дорожку… Да, были же времена… Довоенные.
На подоконниках в подъезде калабуховского доходного дома фикусы цвели… И ковры лежали. И швейцар стоял. А теперь и парадное забили наглухо, через черный ход во двор выбирались.
Пробегая полутемную арку из заваленного пиленными мерными дровами двора на Садовую, Натка с удивлением увидела странную картину: ухоженная гражданка, к которой подходило определение "наркоматовская дама", насилу удерживала за ручки смешную пузатую сумочку торгсиновской крокодиловой кожи, за дно которой вцепился грязными ручонками, покрытыми цыпками, чумазый чубаровец лет десяти.
Дама, сопя, пыталась достать мальчишку острой шпилькой контрабандной польской туфельки, но тот ловко от её затянутой в фильдеперсовый чулок ноги уворачивался и знай себе тянул к себе сумочку, осуществляя классический пролетарский скок!
- Ах ты, архаровец! - гневно налетела на малолетнего дефективного подростка Натка. - Ты это чего творишь?!
Мальчишка, увидев нового супостата, оскалился, словно хищный зверек, бросил тягать сумочку с буржуазным именем ридикюль, и выхватил из кармана тускло-ртутно сверкнувший нож с коротким прямым лезвием.
Дамочка истошно взвизгнула, присев на корточки и закрывшись своим ридикюлем, а Натка…
А Натка, у которой от страха аж ноги свело, вдруг подумала: "А если бы враги, белогвардейцы, тебе ножик показали - ты бы тоже сдриснула?"
И девушка храбро шагнула вперед, выставив перед собой открытые ладошки:
- Мальчик, ничего не бойся! Я учительница! Я ведь не сделаю тебе ничего дурного…
Предплечье Натки мгновенно ошпарило, точно кипятком. И грудину тоже. А потом в глазах у неё вдруг резко потемнело, и у девушки подкосились ноги…
2.
Шкраб Бекренев стоял, упершись худым плечом в резную штакетину забора, и совершенно бездумно, как велит чань-буддизм (так в тексте), освободив свою душу от боли, горя и забот, смотрел, как восходящее солнышко окрашивает оранжевым стволы величавых корабельных сосен, тихо, словно неумолчный прибой, ритмично шепчущих о чем-то давнем и дорогом своими вершинами в звенящей синей вышине…
Погружение в отрешенность сознания получалось у него плохо…
Он ведь всё помнил! Как еще вчера… каких-то двадцать лет тому назад, в эту пору туго звенел на поляне лаун-теннис! и так весело перекликались нарядные дачники - все эти вырядившиеся в простонародные косоворотки и шаровары университетские преподаватели, врачи да молодые помощники присяжных поверенных, приехавшие из Первопрестольной в дачное Ильинское со своими цветущими, точно майские розы, юными дамам, чтобы всеми фибрами души ощутить, как смолой и земляникой пахнет темный бор…
Он и сам, студентом Университета, со товарищи приезжал дачным ускоренным в эти прекрасные места! Звенели гитары, звучали песни, смех… Лились стихи и пенное пиво… Они были молоды и счастливы! Где же теперь они, где все?!
Иных уж нет… а те, далече… Кто в Париже водит таксо (так в тексте), а кто и просто стоит, например, на дне Балаклавской бухты, с привязанной матросской рукой балластиной на ногах. Стоят они там, на песчаном дне, а подводное течение плавно качает их скелеты…
Раздумья Бекренева прервал полусумасшедший сосед-зимогор, обросший диким волосом ильинский поэт Машковский.
- Гутен морген! - грустно пошутил Бекренев. Какое уж тут, пардон муа, доброе… Будь оно проклято.
Увидев Бекренева, Машковский замахал руками, заговорил быстро и горячо, бессвязанно продолжая бесконечный спор с невидимым собеседником:
- … еврейство торжествует… Вот она, ненавистная им Россия, лежит и стонет под пятой самодержавного Кагана - Кагановича… на месте великой православной страны раскинулась еврейская советская империя колхозов и комбинатов. Все теперь здесь наше!! - торжествует проклятый наглый пархатый жид…
Бекренев испуганно огляделся - не слышит ли кто? Правда, сейчас не двадцать второй год, когда за единое слово "жид" по ленинскому декрету человека объявляли вне закона и без рассусоливаний ставили к стенке… Однако же, береженого Бог бережет, а не береженого конвой стережет!
Схватив железным хватом несчастного безумного поэта (у которого на глазах чекисты самой правильной коммунистической национальности в восемнадцатом расстреляли, предварительно изнасиловав, взятых в заложники жену и троих детей, девочек восьми, пяти и трех лет… впрочем, детей чекисты могли бы и не стрелять. Они и так к тому времени были уже мертвы…) за обтянутое потертым пинджачком (так в тексте) плечо, Бекренев забросил юродивого во двор дачи и сказал ему тихо и значительно:
- Иван Иванович! Ну что же вы? Где вы бродите? Анна Петровна вас повсюду ищет! Она же вас за какао "Нестле" для дочек послала, а вы всё свои сонеты сочиняете? Скорей бегите уже в магазин к Манташеву…
Безумные глаза поэта стали вдруг вполне вменяемыми, до краев наполнившись слезами и надеждой:
- Правда?! Ох, что же это я, в самом-то деле… Воистину! В каком - то я был поэтическом чаду! Побегу, и вправду я что-то зарапортовался! Валерий Иванович, приходите к нам сегодня на чай, моя Аня варенье сварила ну просто изумрудное, ваше любимое, крыжовниковое…
И Машковский дробной рысцой побежал в сторону нынешнего райкоопа, бывшего магазина Манташева, в котором классово чуждое какао "Нестле" не водилось вот уже добрых два десятка лет…
Грустно посмотрев ему вслед, Бекренев поправил пенснэ (так в тексте) и двинулся в сторону низкой деревянной платформы, к которой с минуты на минуту (точнее, через четыре минуты сорок шесть секунд) должен был прибыть пригородный из Раменского на Москву. Во всяком случае, так было написано в расписании движения. Впрочем, на дровяном сарае тоже было кое-что написано, а там дрова лежат.
Осторожно ступая по влажному от росы синему песку дорожки, Бекренев споро вышел на осыпанную конскими яблоками пародию привокзальной площади.
Около киоска "Пиво-воды" уже толпился поправляющий отнюдь не кисловодским нарзаном своё пошатнувшееся после вчерашнего здоровье туземный пролетариат.
Бекренев, не поворачивая головы, прошел мимо короткого хвоста очереди, сопроводившей его презрительным, сквозь зубы шипением - ба-а-арин…
Раздался далеко разнесшийся в свежем утреннем воздухе звон колокола у железнодорожного переезда, по которому неторопливо шествовал на ильинское озеро красногалстучный строй.
"Пионэры…, - тепло подумал, глядя на них, Бекренев. - Идите вы в жопу, пионэры!" (так в тексте)
… Откуда этот паровоз вылетел, Бекренев сразу и не понял. Но командирским взором охватил все сразу: и испуганных мальчишек на переезде, и раскинувшую руки, как наседка, пионервожатую, и перекошенное лицо дежурного по переезду в красной фуражке, и мчащийся из-за резкого поворота тендером вперед резервный паровоз - а когда паровоз таким образом едет, то пыль угольная летит машинисту с тендера в лицо, и он в своей рубке мало что видит…
И Бекренев понял: ничегошеньки он сделать уже не успевает.
Да и надо ли что-нибудь тут делать, господа? Ведь между взрослым гадом и юной гадиной разница, в общем и целом, не так уж и велика? вырастут эти пионэры (так в тексте), и будут, как их старшие товарищи, русских людей расстреливать да насиловать…
А предавать своих родных отцов они и так уже готовы! Павлики Морозовы, пар иху мать бле… "Будь готов! Всегда готов!" Морлоки.
Пусть их.
И тут шкраб Бекренев окончательно и бесповоротно понял, что ничего изменить он уже не успевает. Просто не в силах он что-либо изменить! Нечего даже и пытаться.
Вздохнул тяжело и печально.
И рыбкой, отчаянно прыгнул вперед, прямо под гремящие паровозные колеса, сбивая с рельсового пути пионэров (так в тексте) на осыпанную балластным гравием обочину, как кегли в кегельбане…
3.
Последним, кто покинул свой земной кров в это летнее утро, был о. Савва, в миру же гражданин Охломеенко Савва Игнатьевич, в недавнем прошлом бывший лишенец, однакоже благодаря Сталинской Конституции ныне восстановленный во всех гражданских правах, в том числе праве быть избранным да хоть бы и в самый Верховный Совет Союза ССР. Произошло это относительно позднее появление из чрева земного на свет Божий не токмо от того, что жил от места своего нынешнего мирского служения о. Савва ближе, чем иные наши герои, а вследствие его, по словам матушки Ненилы Васильевны, завсегдашней копошливости (так в тексте).
Проснулся-то он спозаранку: вновь переодел вдругорядь описавшую его, да так и не проснувшуюся малую, переоделся сам, решив, что ложиться уж поздно, смотался до керосиновой лавки Нефтесиндиката, отстояв совсем по утру коротенький, всего-то часика на полтора, хвост. Затем удачно перехватил прямо у трамвайной остановки молошницу (так в тексте), приехавшую в столицу из недалекого подмосковного Теплого Стана, и для почину за недорого купил у неё и парного утреннего удоя молока, и деревенского творога. Забежал по дороге в булошную (так в тексте), прихватив там свежего, ещё теплого ситничка, и потом уж метнулся к себе в подвальчик, заварив для просыпающихся чад целую кастрюлю гречневой каши…
Что же, спросите вы, делала в это время матушка Ненила? А спала. Она всю ночь зарабатывала для семьи хлеб насущный, срочно перетолмачивая (так в тексте) на великорусский для Бюро Переводов НКВТ какие-то технические каталоги с немецкого, а для супруги их благодетеля-застройщика, пустившего многодетную семью пожить из чистой милости (и пятьдесят рублей в месяц) в сырой да темный подвал - любовный роман с французского.
Зря, что ли, девица Ненила в свое время закончила епархиальное училище по успеваемости да прилежанию первой ученицей, за это увенчанная большим бантом "с шифром" Августейшей Попечительницы, да вдобавок получила из архирейских холеных рук Похвальный Лист с золотыми буквами? Вот, правильно говорила матушка-настоятельница: девочки, учитесь старательнее, ибо лишних знаний не бывает! Казалось бы, зачем немецкий да французский будущей провинциальной мелитопольской попадье? Ан, вот языки-то и пригодились.
Поскольку же оставшийся ныне без места (бывшему служителю культа не место в советской школе!) о. Савва, всю их семейную жизнь бывший не только надежей (так в тексте) и опорой, но и кормильцем, возможности зарабатывать денежки ныне был лишен… Нет, черного труда о. Савва вовсе не чурался, ибо даже Сам Господь ремеслом плотницким в Галилее отнюдь не брезговал. Да надорвал о. Савва свою могутную (так в тексте) спинушку, подставив её под рухнувшее в недобрый час бревно, как на грех, придавившее оплошного, совершенно незнакомого ему мужика. Мужика-то о. Савва, положим, спас, а себя самого мало что не погубил. Еле откачали.
Хуже того, теперь ничто, тяжелее ложки, поднимать ему докторами было строго заборонено. Счастье о. Саввы, что в Наркомпросе вдруг открылась вакансия разъездного инспектора. Стаж-то педагогический у гражданина Охломеенко на третий десяток пошел! Ибо преподавал он в своей сельской школе чистописание, арифметику, географию с природоведением да отечественную историю, а по воскресеньям - Закон Божий и духовное пение.
Чесно говоря, и в семинарию-то юный попович Саввушка шел именно затем, чтобы и стать, собственно, народным учителем. Была предусмотрена такая возможность: окончив курс, сан отнюдь не принимать, как поступить в свое время планировал сам Сталин (да выгнали его, пришедшего на экзамен по гомилевтике на руках, и с экзамена, и из семинарии. А и то верно, был бы Джугашвили хорошим педагогом! А коли сан он принял, так верно и архирейский клобук бы примерил! И был бы у нас еще один святитель, стойно Иоанну Кронштадскому.))
Однако же матушка юного семинариста Саввы стояла перед выпуском перед отроком на коленях, дабы не рушил он славный род священнический, который непрерывно прослеживался в приходских книгах ажно (так в тексте) со времен царя Бориса Годунова. Не ослушался родительницы уступчивый юный Савва, и стал он нести народу православному тот самый опиум… "Религия, есть опиум народа!"
А что такое опиум? Лекарство это, обезболивающее. От нестерпимой душевной боли, от которой порой умирают.
И мотался ненастными осенними ночами о. Савва по бескрайним малорусским степям, терпеливо исповедуя да причащая умирающих, радостно венчал и крестил, сокрушенно отпускал чужие грехи, даруя с Божьей помощью желанный покой исстрадавшимся людским душам.
Его же страданий не видно было никому…
Как там у Некрасова, помните ли? "Ценой, которою священство покупается…"
А что за цена-то? Обычная. Хочешь, семинарист, сан принять? Тогда как можно быстрее, брат бурсак, женись, а нет, так принимай монашеский постриг. Будешь иеромонахом, черным духовенством.
Но матушка Саввы так хотела внучат…
Вот и поехал бурсак Саввушка со други своя, иными семинарскими выпускниками, на смотрины юных епархиалок, похожих друг на дружку, как матрешки: этакие все, как одна, румяные, щекастые да тугие, как налитые соком малороссийские вишенки - ущипни, так спелым соком брызнет!
Просто глаза разбегаются… И быть бы Охломеенко женатому на одной из этих аппетитных малороссийских Оксан, которые к сорока годам чудесным образом превращаются в горластых разбитных теток, которым похрену, на котором боку у тебя сегодня епатрахиль ("Ежели у меня епатрахиль на левом боку, то, учти, матушка, грозен я ныне… - А ежели у меня сегодня руки в бок, то мне похрен, батюшка, на каком боку у тебя сегодня епатрахиль!"), но увы! по семинарской привычке забежал он за сарай, чтобы выкурить в кулак самокрутку, свернутую из оторванного кусочка "Епархиальных ведомостей" да набитую ядреным хуторским самосадом…
И увидал там, в уголочке, горько рыдавшую страшную, как карамора, ужасно нескладную голенастую девицу, крепко прижимавшую к своей тощей груди Похвальный Лист с золотыми буквами, насквозь промокший от горьких девичьих слез… Ну, доказала всем, что не дура, а дальше что? Кому она такая нужна?
"Что же? - подумал добрый Савва, - морда у неё верно, что овечкина, да ведь душа-то человечкина? (так в тексте) Не пропадать же ей, в самом-то деле?"
Да взял и женился на бесприданнице, круглой сироте Нениле.
Да и как бы не шибко прогадал. Женой она оказалась очень хорошей: колотила Савву не чаще двух раз в седьмицу. И каждый раз не просто из злобы, но токмо исключительно по делу. ("Почто, долгогривый, ты опять бесплатно венчаешь? Ну, я еще понимаю, отпевание усопшего… Грех иной раз с сирот и деньги-то брать. Но свадьба?! На бутылку у них, иродов, всегда найдется, а чтобы попу заплатить, так нет?!")
Жалко только, что не дал им Господь своих детишек - базедова болезнь какая-то у Ненилы Васильевны обнаружилась. Откуда же стал о. Савва многодетным отцом? Господь ему деток послал.
Революция да Гражданская война обильно плодила все новых да новых сирот… Однако же, сам-семь жить было довольно таки напряжно (так в тексте), потому как чада кушать хотели с пугающей регулярностью. Да и одеть-обуть ребятишек надо, не все им "голым попом" по улицам сверкать.
Так что за подвернувшуюся вакансию Наркомпроса о. Савва ухватился обеими руками, да как на грех… Прямо с утра не заладилось!
Сначала младшенькая, протягивая ему на вытянутых ручонках миску с кашей ("Посалуй (так в тексте), батюска!") опрокинула её себе на голову. Отмыв и успокоив девочку, о. Савва уловил запах паленого, но было поздно: старшая дочка, вознамерившаяся было без спросу погладить батюшкины единственные штучные, довоенные брюки, прожгла их на неудобносказуемом месте. Успокоив и вытерев слезы белокурому старшему ребенку, о. Савва извлек из кипящего борща резиновый мячик, который туда для навару положил средний сынок, тоже блондин. Наконец, всех умыв-накормив-обласкав, о. Савва уже положительно направился на службу, как во дворе увидал девчушку, рыдавшую в три ручья. Выяснив, что её беленького котеночка злые уличные мальчишки швырнули в дворовую выгребную яму, о. Савва полез киску из назема вытаскивать, да оступился и провалился в зловонную жижу мало не по чресла…
Батюшка так расстроился (не из-за себя! А вдруг на службу опоздает? Вот матушка Ненила рассердится да ему тогда задаст перцу… А ей с её давлением волноваться вредно!) что у него аж сердце прихватило, не вздохнуть… Не вздохнуть, не охнуть… Аж в глазах потемнело!
"От сна восстав, благодарю Тя, Святая Троице, яко многия ради Твоея благости и долготерпения не прогневался еси на мя, лениваго и грешнаго, ниже погубил мя еси со беззаконьми моими; но человеколюбствовал еси обычно и в нечаянии лежащаго воздвигл мя еси, во еже утреневати и славословити державу Твою. И ныне просвети мои очи мысленныя, отверзи моя уста поучатися словесем Твоим, и разумети заповеди Твоя, и творити волю Твою, и пети Тя во исповедании сердечнем, и воспевати всесвятое имя Твое, Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веков. Аминь."