Священная война (сборник) - Тюрин Александр Владимирович "Trund" 11 стр.


Второй, напротив, поймал взглядом взгляд генерала, растянул губы в улыбке, присел в кресло. Улыбка из тех, кои, помнится, Ермолов "голубыми" именовал; дежурная такая улыбочка… впрочем, выправка имеется, и сам, хоть и в летах, а – худощав, подборист.

– Позвольте представиться, обер-аудитор Боборыко! И тут же, не давая опомниться:

– Именным указанием Верховного Правителя Республики Российской доверено мне, соответственно аудиторским полномочиям, произвести предварительное дознание по делу о злодейском заговоре супротив Конституции.

Протянул бумагу, сложенную вдвое:

– Не откажите ознакомиться!

Миг тому показалось – вот оно! – время возмутиться, вспылить, гневно требовать ответа. И ничего не вышло; лишь озноб побежал по телу при слове "заговор". Быстро, почти не видя, проглядел ордер; бросилось в глаза: "…ВОЛКОНСКОГО Сергея Григорьева" (так! – без "вича"…) в первой строке, и снизу, крючковатым росчерком, крупно: МУРАВЬЕВ-АПОСТОЛ.

– Прошу от вас, Сергей Григорьич, полного внимания и абсолютной откровенности; дело ваше, поверьте, весьма и весьма серьезно…

– Но…

– Вопросы стану задавать я! – голос Боборыки ржаво скрипнул.

– Что ж… – Волконский пожал плечами, откинулся на спинку; скрестил руки на груди, сжал губы поплотнее. – Я готов!

– Имя ваше?

– Но!

– Имя!!

– Волконский…

– Полнее попрошу!

– Волконский Сергей Григорьевич.

– Так-с… впрочем, оставим формальности. Когда в последний раз имели известия от генерала Артамона Муравьева?

Вот как!.. нечто прояснилось. Или, напротив, запуталось. Измена Артамонова, еще в августе случившаяся, кровавой раной изъязвила сердце революции. Увенчанный доверием, прославленный решительностью в дни победоносного января, Артамон, стойно Иуде, сдал Чернигов питерским, открыв Паскевичу Левобережье и без боя позволив войскам Николашкиным соединиться с донцами. Как верили! – тем горше была измена.

Что ж…

– О сем был подробно расспрошен вслед падению Чернигова; полагаю, показания мои в деле имеются.

– Имеются, Сергей Григорьевич, имеются; однако спрашиваю вас не о дружбе давней, кою весьма полно вы обрисовали, но об эпистолярном обмене накануне баталии Киевской…

– О чем вы?

– Еще раз повторяю: вопросы задаю я! Впрочем, извольте: изменниками Бобовичем Станиславом, Штольцем Антоном, Шевченко Фомой, а такожде иными многими указано на соучастие ваше в комплоте, организованном супротив Конституции и Республики в пользу Романова Николая, лжеименующего себя Императором Всероссийским, о каковом соучастии требую рассказать, ничего не утаивая…

Ничего не значащие имена несколько притупили остроту ужасного обвиненья; показалось невиданно нелепым действо, словно бы, пиесу из зала смотря, ощутил себя на миг героем ее, оставаясь, однако, в партере.

Штольц? Бобович? Шевченко?!

– Сие – бред! – ответил твердо. – Несуразица!

– Иными словами, гражданин Волконский, вы отрицаете показания злодеев, однако же отказываетесь привести обстоятельства, вас в таком обвинении обеляющие?

– Отвечать отказываюсь. Требую аудиенции Верховного…

– Ваше право. Впрочем, полагаю, Верховный не изыщет времени.

– Я директор Управы Военной! Пусть придут сюда равные мне!

– Управа Военная, – мерно отчеканил Боборыко, – вся обречена была вами на погибель и смертоубийство; не советовал бы вам настаивать на встрече с директорами, одним из которых вы являлись, дабы не отягощать и без того скорбные дела ваши! Станете отвечать?

– Станете?!

– Молчание ваше, Волконский, предупреждаю, будет расценено как запирательство. Запирательство же есть признанье вины, ибо истинной невинности не страшны никакие наветы… Ежели оклеветаны вы, с радостью помогу рассеять обман. Если же и впрямь виновны, то… хоть время и военное, а признанье вину может смягчить…

Продолговатый, с крупными залысинами череп, несколько крючковатый нос, впалые щеки – все это делало обер-аудитора похожим на хищную птицу, высматривающую добычу; впрочем, весьма усталую птицу: даже в неверном свечном полыхании заметно было, как припухли глаза. И – странно: нет в ястребе враждебности; и голос, и взгляд равнодушно-безразличны.

– Вины за собой не знаю…

– Пусть так. Оставим временно вопрос о Муравьеве, коль скоро сие для вас столь болезненно. Вот – иное; тут уж отпираться, чаю, не станете. Что у вас там с калгою вышло?

…Доклад о случившемся посылал Волконский сразу после инцидента, уж три недели тому. Неужто затерялся в пути?..

– Согласно приказу, предал расстрелянию мародеров в количестве двенадцати; средь них – семеро татар. Сие калга крымский счел за бесчестье, однако получил разъясненье о недопустимости грабежей, чем, как казалось мне, удовлетворен был вполне.

– Вполне? – Боборыко укоризненно покачал головой; странно покачал, вниз-вверх, по-арнаутски, усугубив сходство с птицею: словно бы клюнуть вознамерился. – А ежели иначе глянуть? В последний миг пред решающей баталией вы, Сергей Григорьич, своею волею, с Винницей не снесясь, казните подданных хана! Хан же, смею напомнить, – союзник, не холоп наш; манифест о возрождении индепенденсии Крымской Верховным подписан. Согласитесь ли, что таковые кунштюки союзников изрядно отвратить могут? И не оттого ль татары под Киевом столь нерадиво себя проявили, что доверье утратили к Республике? И не есть ли сие следствием ваших самовольств?

Поток слов явственно одурманивал; Волконский, ощутив было порыв: спорить! опровергнуть! – тут же и обмяк. Все вроде верно – а все не так. Но как изъясниться? Не приучен плести словеса, всегда полагал истину единой, подтверждений не требующей.

Боборыко же не умолкал, плел и плел узлы.

– Помыслите! – торопить не стану. И еще об одном, заодно уж: отчего не приняли мер к сбереженью от набегов ордынских тех сел, кои, Конституции присягнув, дали рекрутов?

Искоса заглянул в бумагу.

– Бровары, Богуславка, Жуляны, Хамково, Вышгород… да что там, более десятка наберется. Достоверно известно: села сии татарами сожжены дотла, невзирая, что мужикам, вставшим под знамя Республики, Верховным рескриптом обещаны воля и всяческая защита. Иль не подумали вы, генерал, что таковые вести рекрутам обозначат? Иль – уж прямо сознайтесь! – желали новую кармалютчину спровокировать?

Господи, да что же это?! Возможно ли так? – белое с черным мешать? Рейды татарские неизбежны были: тревожил кал-га наступающих питерцев, трепал фланги. А не грабить разве могут татары? – сего добиться никому не под силу!

– Гражданин аудитор! Не вы ль миг тому попрекнули меня экстренными мерами против грабежей татарских? А ныне? ныне?..

В ответ – молчанье; лишь коротко вздернулись и опустились плечи да глаза сильнее сощурились, словно напоминая: не вам здесь спрашивать, Волконский. И – отнюдь не отвечая, а просто продолжая допрос – Боборыко повысил голос:

– Что ж выходит, Сергей Григорьич? Татар озлобили; мужика отталкиваете. Уж о том пока не стану говорить, что Киев держали пять суток, а как встал Паскевич, так вдруг и отошли…

– Вы что же! – Волконский вскочил, нависнув над аудитором тяжелым телом; ярость вспыхнула, разорвав словесную паутину… понял, к чему ведет вопросами Боборыко. – Что же, и ретираду киевскую изменой запишете?

Грохнуло за спиной. Едва не сбив двери с петель, ворвались солдаты, скрутили руки, согнули пополам, оскорбив ударом по затылку. Аудитор же, будто и не было ничего, сидел все так же, полусонно, поглядывая сквозь полумглу припухшими щелочками; лишь зрачки с отблесками свечи – острые-острые. Да писарек шуршал пером в тиши, нарушаемой лишь хриплым дыханьем служивых.

– Вот так-то, Сергей Григорьич, – сказал наконец Боборыко, вволю рассмотрев искривленный невиданным униженьем генеральский лик; без злорадства, впрочем, но и без сочувствия, словно нечто неодушевленное. – Так-то, милый мой. Сами видите, много к вам вопросов… Ответить же вы на иные не желаете, на иные не в силах. Не стану более докучать; времени у нас достаточно. Охладитесь, подумайте. Честь имею!

Небрежно шепнул нечто – едва ль не свистнул! – писарьку; с видимым нежеланьем выпростался из насиженного кресла, подошел к двери. Остановился, уж почти шагнув за порог.

– О связях ваших с семейством Раевского Николая, клеврета лжегосударева, тоже подумайте. О сем у нас особая беседа будет…

* * *

"Гражданин Правитель Верховный!

Сергей Иванович!

Не имея возможности лично предстать пред Вами, позволяю себе обратиться письменно в дополнение к сделанным мною показаниям, кои на бумаге, мыслю, не отражают ни всей истины, ни даже и части ея, хоть и звучат вполне подобно правде. Вся жизнь моя и верность Делу, в коем оба мы стояли у самого истока, дают мне право надеяться на внимание Ваше и личное Вами рассмотрение нелепицы, именуемой аудитором моим "делом Волконского".

Подтверждаю еще раз мое показание о том, что ни сам я и никто из знакомых мне офицеров, равно как и лиц партикулярных, никогда не воздействовал на солдат ни путем вовлечения их в некую мне неведомую организацию, ни путем каких-нибудъ особенных присяг, ни прочими способами. С поименованными обер-аудитором Боборыко поручиками ни в каком заговоре не состоял, паче того, таковых не встречал никогда, вследствие чего о злодейском умысле никаких сведений сообщитъ не могу; поручиков, помянутых выше, полагаю особами честными, ежели они виновны, подобно мне; если же и впрямъ ими измена Конституции замыслена, то судъя им Господъ на небе, Вы на земле.

С изменником-Иудою Муравъевым Артамоном последнюю встречу имел в Чернигове, в месяце июле, до известной эшкапады его; после ни лично, ни писъменно не сносился, а получив от него известъе, не замедлил бы известитъ Управу Военную.

Что касается меня лично, то если мне будет дозволено выразитъ Вашему Высокопревосходителъству единственное желание, имеющееся у меня в настоящее время, то таковым является мое стремлениеупотребитъ на благо Отечества и Конституции дарованные мне небом способности; в особенности же если бы я мог рассчитыватъ на то, что внушаю Вам былое доверие, я бы осмелился проситъ о возвращении меня на позиции под Киевом, где судъбы Отечества и Конституции в скором времени определены будут, – такова единственная милостъ, которую я осмеливаюсъ проситъ как благодеяния, ибо не в силах вынести бесчестия, возложенного на плечи мои в настоящее время.

Впрочем, какая бы задача ни была на меня возложена, по ревностному исполнению ея, Ваше Высокопревосходителъство, убедитесъ в том, что на слово мое можно положитъся…"

* * *

Шелестя на ходу полами потрепанной рясы, небрежно благословив вытянувшихся караульных, прошел по коридору отец Даниил, в миру Кейзер, протопресвитер Управы Военной, – и застыл у дверей; уж замок звякнул, втянув язычок, а все никак не мог заставить себя шагнуть через порог.

Не увидел – ощутил недоумение унтера; впрочем, что сей унтер? – тут же и забыл о нем. Всего лишь шаг один сделать… но бунтует душа, нет силы на встречу, а нужно, нужно! Сжал мертвою хваткой наперсный, чеканного серебра крест, ссутулился, напрягся, призывая в помощь себе спокойную кровь немцев – Кейзеров, предков давних, чьи уж и косточки в земле российской не одним урожаем взошли. Ах, кровь немецкая, кровь холодная… как бываешь надобна ты порой! – но как же сохранить медленный ток твой, родившись под русскими березами?

Знал это за собою: уму не покоряющееся, бешеное московское "авось!"; так в детстве ухал с горы, почитай – с откоса, на хлипких салазках; так и тогда грянуло, когда в день декабрьский, незабвенный, ворвался в избу, матушку с детьми мало не насмерть перепугав, подполковник полка Черниговского Муравьев-Апостол: "Отче! прошу вас! благословить дело наше! вдохновить войско русское, вставшее на тирана за Конституцию!"; уж какое там – Конституция?! – никогда и не думывал о ней, а – лишь единое и выдавил, переча: "Как семью бросить?!"… но знал уж в тот миг, что сия отговорка пуста; словно завертело сердце сияющим восторгом от блеска глаз подполковниковых – и в сапоги! в рясу! на плац! – след в след по свежей пороше; а там уж: роты солдатские, застывшие под мелкою морозной крошкой, пар над усами, расхристанные офицерские шарфы – и свой, но незнакомый голос: "Для чего Бог создал человека? Для того, чтоб он в него веровал, был свободен и счастлив! Что значит быть свободным и счастливым? Без свободы нет счастья… Отчего же народ и русское воинство несчастны? Оттого что цари похитили у них свободу. Стало быть, цари поступают вопреки воле Божьей? Да! Христос сказал: не можете Богу работать и мамоне, оттого-то русский народ и русское воинство страдают… Что же святой закон наш повелевает делать русскому народу и воинству? Раскаяться в долгом раболепии и, ополчась против тиранства и нечестия, поклясться: да будет всем един царь на небеси и на земли Иисус Христос! Что может удержать от исполнения святого сего подвига? Ничто…"

И, читая, не слышал, не слушал осторожного шепота испуганной крови немецкой; иное слышал с восторгом: "Вот оно!"; что? – важно ли? Воля! И подвиг!

Авось!

"Стало быть, Бог не любит царей? Нет, они прокляты…"

А далее: топот ног о морозную землю от Мотовилихи до самого Киева; грохочущий январь; ревущий февраль; победный март! – и звонный благовест Софии, и Сергей Иваныч, уж в чине Верховного, принимает причастье из рук отца Даниила…

Опомнился внезапно: унтер коснулся плеча. Судорожно вздохнул; притронулся к двери. Увы! не помогут, не поддержат предки; но и чаши сей не миновать; лишь одна мысль обожгла, когда уже, затаив дыхание, переступал порог: крест! можно ль подобное творить, креста не сняв?

И с порога же, едва ли не криком, ошеломляя то ли себя самого, то ли вскинувшегося на узкой постели узника:

– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа благословляю тя, воин и страдалец российский, прощаю и разрешаю прегрешенья твои вольные и невольные!

Намеренно так сделал; чтобы самому не надломиться, должно было тотчас, войдя, оглушить Волконского надеждою. Так и сталось. С постели донеслось всхлипом:

– Отче!

И вот уж – как был, в дезабилье, на коленях генерал. Сухие губы касаются пастырской руки; а вот и капля горячая соскользнула с ресницы. Какие глаза! – покрасневшие, иссушенные мукой нестерпимой, и все же тлеет в них отчаянное: что, конец терзанью? настало ли торжество истины?!

Сия жалкая надежда и укрепила дрожащую душу священника; сверху вниз глядя, осознал: и этот страдалец лишь частица ничтожная мира сего, мир же – смертен, а Бог беспределен! и все сущее не без воли Его…

Слегка, едва уловимо, погладил русую с проседью голову генерала; вымолвил укоризненно:

– Будет, Сергей Григорьич; встаньте же…

Пока одевался Волконский, уселся в кресло, подобрав рясу. Деликатно отвел глаза к киоту. Поправил складки подола. И снова – на образа, будто ища ответа: где то слово, что станет ключом к беседе? паки и паки такой ключик необходим, ибо не только чужая душа на замке, но и своя – потемки.

И, словно подсказкой, слово приходит:

– Письмо ваше Верховным Правителем читано. Сразу же скажу, что в искренности вашей и невинности Сергей Иваныч никаких сомнений не имеет…

Боже, как горячечно полыхнул взгляд!

– …и, больше того, передать просил, что как был вам другом и доброжелателем, таковым и впредь неизменно остается.

Не в силах видеть исступленной радости на усталом лице узника, отец Даниил прикрывает глаза; словно и не бывалый воин перед ним, но юнкер, собою не владеющий; впрочем, что ж! – ведь не жизнь даже воскрешают Волконскому негромкие слова, но большее: честь и доброе имя…

– Сергей Григорьич! – мягко, словно в исповедальне. – Помимо сообщенья сего, есть у меня к вам разговор весьма деликатного свойства. Позволите ли?

– Отчего ж?.. извольте, отец Даниил!

Вот и интерес в миг тому неживых очах; ах, надежда! – как же велика сила пламени твоего…

– Не сомневаюсь: ждете от меня, Сергей Григорьич, изъяснения причины бедствий ваших. Во благовремении не скрою; но вначале скажите: доводилось ли вам слыхивать хоть нечто о "младороссах"?

– Увы, отче…

– Не удивляюсь! Армия ваша, будучи на фронтах передовых, не могла, слава Господу, быть затронута сей заразою; зараза же опасна и жестока, тем паче что истекает не из побуждений гнусных, но из превратно понятого разумения о пользе Отечества… Сухинова помните ли?

– Всенепременно.

– Идея Ивана Иваныча об обращении к черни, пользу принеся, как ведомо вам, генерал, худшей бедой обернулась; ныне же некие юные обер-офицеры вознамерились ея вновь оживить и власть всю мужицкому сословию передать, как некогда вечу либо кругу казацкому; такоже и армию регулярную ратью все-мужицкой заменить…

Единым духом высказал тираду и – замолк многозначительно, глядя, как супит негустые брови Волконский. Кивнул.

– Именно так, милый мой, бесценный Сергей Григорьич, именно так, не иначе: нашу власть, власть народную, мечтают дерзостно на власть мужичью заменить, что есть путь ко всякой власти ниспровержению; судьба сухиновская ничему сих юнцов неоперившихся не научила, ибо мыслить по младости лет не приучены. Такоже и французские уроки впрок не пошли…

И еще добавил взволнованно:

– Не Европа мы, Сергей Григорьич, не Франция, не Британия тем боле; парламентам не обучены! Единым скачком все преодолеть? – к горькой беде сия попытка ведет. Лишь в армии, в строгой мудрости власти ея залог будущих обустроений. Верно ли?

Волконский кивнул. Так и есть; не раз сие обсуждалось. Темен мужик, страшен бунт черни. Лишь армия! она одна! – и чрез нее просвещенье толпы; поголовное призванье, сокращенье срока рекрутского – и обучение по системе ланкастерской, чтоб каждый грамотный высветлил разум неграмотному. И лишь лет через двадцать, ежели не более…

Назад Дальше