Мы, народ... (сборник) - Столяров Андрей Михайлович 7 стр.


В общем, оркестр играет, танцы продолжаются несмотря ни на что. Доктор Моммзен, к сожалению, прав: нельзя спасти того, кто спасаться не хочет. Того, кто даже не задумывается о спасении. И, быть может, дело здесь действительно в том, что мы все, так называемые россияне, не ощущаем эту страну своей. Мы не создавали ее, не завоевывали, не отстаивали в напряженной борьбе. Она была дадена нам – как бы свалилась на нас с небес. Собрались в Беловежской пуще четверо не очень понятных людей и решили, что теперь будет так: тебе – Украина, тебе – Россия, тебе – Белоруссия, тебе – Казахстан. Мы просто, видимо, еще не успели стать нацией. Мы до сих пор не ощущаем себя единым народом, единым сообществом, единой страной. Так, что-то неопределенное: антенатальная психика на уровне первичных инстинктов. Кто-то когда-то сказал, что нация – это ежедневный непрекращающийся плебисцит. Дерево свободы надо поливать кровью патриотов. Только тогда оно будет расти. И, между прочим, отец рассказывал, что когда шла война во Вьетнаме, ему в те годы было, кажется, восемнадцать лет, то он искренне хотел пойти туда добровольцем. Правда, во время афганской войны он добровольцем идти уже не хотел. За кого было тогда воевать? За старцев в политбюро? А за кого воевать сейчас? За тех, кто сделал Россию "энергетической сверхдержавой"? Опять доктор Моммзен прав: чем они занимались целое десятилетие, когда над страной, благодаря нефтедолларам, шуршал денежный дождь? Неужели непонятно было, к чему все идет? И кстати, я где-то читал, что "Титаник" на самом деле можно было спасти. Только там требовалось принять парадоксальное решение: не отворачивать боком от айсберга, а просто со всего размаха впилиться в него. Нос корабля был бы разбит, погибло бы примерно пятьдесят человек, но лайнер остался бы на плаву. Никому этого и в голову не пришло. Правда, инженер, спроектировавший "Титаник", вроде бы застрелился, капитан "Титаника" остался на тонущем корабле. А наш проектировщик неужели застрелится? А наш капитан неужели разделит судьбу захлебывающейся страны? Или мы будем барахтаться среди льдин, а они с вертолета – вещать о тех громадных усилиях, которые для нашего спасения прилагают?..

– Что здесь происходит? – спрашивает лейтенант.

Это, судя по эмблеме на рукаве, голландец, и с ним двое напряженных солдат.

Кажется, я начинаю что-то соображать. Мне только что заломили руки, протащили по мостовой, выпрямили, дернув сзади за волосы, ткнули дубинкой под дых. Глупо как-то все получилось. На митинг я, разумеется, не успеваю. Когда я подхожу к ТЮЗу, срезав по газону часть пути через сквер, то вижу бегущих мне навстречу людей. Они кричат, размахивают руками. Все сразу понятно: в дело уже вступил ОМОН. Следует по-быстрому убираться отсюда: Панафидина мне все равно не найти, а попасть в омоновскую разборку – это же не дай бог никому. Монголы во времена ига, наверное, лучше себя вели на Руси. Правда, тот же Панафидин считает, что это иго и есть – только в новом издании, более технологичное, современное; так сказать, отредактированное и дополненное в соответствие с требованиями эпохи. Размышлять, впрочем, об этом некогда. Я сворачиваю к Звенигородской, рассчитывая, что с этой стороны оцепления еще нет, и оказываюсь, по крайней мере отчасти, прав: барьер здесь еще не поставлен. Хотя омоновцы уже выгрузились, а один из них, поймав светловолосую девушку, вывернул ей руки назад и нацеливает в машину.

– Уроды!.. Я просто мимо шла!.. – кричит девушка. – Отпустите, уроды!..

– Шагай… Шагай…

Физиономия у омоновца масляная. Он смотрит на обтянутый джинсами, выразительно оттопыренный девичий зад и, видимо, предвкушает, как будет вставлять.

Остальные подают реплики:

– Раком ее поставь…

– Не… разложи лучше…

– Про меня, Кеш, не забудь…

Я, видимо, теряю сознание. Со мной это иногда бывает: накатывает вдруг волна, я слепну, точно выжигает внутренним взрывом сетчатку глаз. Не помню потом, что говорил и что делал. Наверное, я делаю шаг вперед и что-то кричу. Наверное, на меня оборачиваются – взирают в изумлении на идиота, который задирает ОМОН. Наверное, я опять что-то кричу. Наверное, опять делаю шаг вперед. Вот тут-то меня, вероятно, и отоваривают.

Однако дышать я уже могу. Под ребрами у меня мерзкая боль, затылок саднит, руки – тоже вывернуты до лопаток. Однако дышать я могу и уже начинаю понемногу воспринимать окружающее.

Командир патруля отдает честь, заметно не донеся сомкнутую ладонь до лба.

– Лейтенант Сгаллер, подразделение "Б" Международных вспомогательных сил. Доложите, пожалуйста, что тут происходит?

Командир омоновцев тоже поднимает ладонь – но как школьник за партой, лишь обозначив движение.

– Капитан отряда милиции особого назначения Харитон… Несанкционированный митинг… Имею приказ всеми средствами пресекать беспорядки…

– Я просто мимо шла!.. – отчаянно кричит девушка. – Хватают, уроды, тащат, руки выкручивают!..

– Отпусти, – говорит капитан, не поворачивая головы.

– Трп-тп… – выражает свое мнение омоновец у меня за спиной.

– Говорю – отпусти!

Мы с девушкой наконец выпрямляемся.

Лейтенант патруля кивает:

– Я вынужден зафиксировать нарушение гражданских прав. В случае несанкционированных действий со стороны оппозиции вы обязаны, во-первых, вызвать ближайший патруль Международных сил, во-вторых, начать оперативную съемку, которая послужит обосновательным документом в суде, в-третьих, предупредить граждан о совершении ими противозаконных действий…

Он говорит это ровным тоном, будто читая инструкцию. Никого так не презирают представители Международных сил, как российский ОМОН. И никого так не презирает российский ОМОН, как патрули Международных вспомогательных сил…

В общем, это у них надолго.

Я подхватываю девушку под руку и осторожненько оттаскиваю назад.

Нам лучше всего исчезнуть.

Патруль патрулем, а береженого бог бережет.

У-ф-ф… кажется, пронесло.

И все равно у меня ощущение, что под ногами – палуба кренящегося корабля. Причем крен все сильней и сильней, все ближе и ближе к бортам черная ледяная вода.

Ну – доктор Моммзен!

Впрочем, для переживаний у нас времени нет. Мы выскакиваем из сквера и сразу же натыкаемся на Бамбошу. Он тащит камеру на плече, и вид у него такой, точно он свалился с Луны.

Бамбоша, впрочем, такой всегда.

Но если Бамбоша здесь, значит, где-то неподалеку и Стана.

Да, вон стоит их микроавтобус с ярким логотипом на дверце.

А вот и она сама.

– Привет!

– Привет…

Стана будто соскочила с экрана: веревочные косички, страстный цвет губ, синяя короткая блузка, джинсы, приспущенные на бедрах по самое никуда. Она обожает во время эфира разговаривать с маленькими детьми: можно мотивированно нагнуться и продемонстрировать зрителям верхнюю часть ягодиц. Особенно – татуировку, уходящую вниз.

– А что? – говорит она. – Половина нашей аудитории только на это смотрит. И пусть смотрят, не жалко…

Ненавижу этот ее боевой макияж.

И тараторит она, будто перед ней микрофон:

– Ты здесь откуда?.. Зачем?.. А нам сообщили, что намечается инцидент… Что это – митинг?.. ОМОН?.. Конфликт с Международными силами?.. Мы можем дать это врезками в первый вечерний эфир…

– Я просто проходил мимо…

– Жаль… Взяла бы у тебя интервью… Ну, тогда – ладно, пока… Бегу… Мне надо работать…

И все, ее больше нет. Хотя вдруг появляется снова и подносит обе ладони чуть ли не к самому моему лицу.

– Ну – что, что, что?

– А что?..

– Ты смотришь на меня так, будто видишь в последний раз!..

– Я на тебя всегда так смотрю.

– Нет, не всегда!..

– Нет, всегда…

– Ладно, я вечером позвоню…

И сразу же:

– Стана Раздолина, радиостанция "Мы", прямой эфир… Ответьте, пожалуйста, на вопрос!..

Девушка, с которой мы спаслись от ОМОНа, явно потрясена.

– Это же Стана Раздолина…

И я вдруг ее узнаю.

Она сидела в приемной у доктора Моммзена.

Юница – с отчаянием на лице.

Симпатичная, между прочим.

Пригласить ее, что ли, в кафе?

Я колеблюсь.

А юница приходит в себя и поворачивается ко мне.

Смотрит как-то по-новому.

Словно оценивая.

– Вообще-то я живу здесь, недалеко, – сообщает она.

Сначала мы выпиваем по бокалу вина. Юница считает, что нам обоим необходимо снять напряжение. Она, например, до смерти перепугалась. Про ОМОН рассказывают такие жуткие ужасы, что ее до сих пор бьет дрожь.

– Видишь, пальцы какие холодные… А сердце у меня в тот момент, знаешь, как-то так: дык… дык… дык… Чуть в обморок не упала…

– Ничего, уже все прошло…

Мы торжественно чокаемся за наше спасение. Вино слишком сладкое для меня, но – сияющее, прохладное, легкое, словно солнечный осенний настой. И квартира у нее тоже – сияющая, пустая, прохладная, озаренная той чистотой, которую мне, например, никогда не создать.

Юница слегка рассказывает о себе. Она, оказывается, из Петрозаводска, хотя семья ее: мать, сестры, отец – живут в городе Барташов. Это где же такой? Ну, это на средней Волге… Она вдруг бросила все, поступила в Петрозаводский университет. Зацепилась каким-то чудом, осталась преподавать. Но в Петрозаводске, к сожалению, жизни нет: никто ничего не делает, все только и ждут, когда этот район будет, наконец, присоединен к Финляндии. Ну, это еще ничего, под финнами жить можно. А вот образовался у них полгода назад Союз карельских народов – парни в темно-зеленых рубашках с "елочками" на плечах ходят по городу и помечают двери крестами. Крест тоже зеленый, из нитрокраски, не отскоблить. На вопросы не отвечают, хмыкают: Скоро все сами узнаете… И вот – полный мрак, тишина, и в тишине этой какое-то кошмарное шевеление… Словом, опять бросила все, перебралась в Петербург, устроилась работать на курсы, преподает шведский язык, в Петербурге он почему-то пользуется сейчас громадным спросом. А с квартирой этой удивительно получилось, только ее сняла, только чуть-чуть устроилась, тут – теракт на ЛАЭС, паника, помнишь, наверное, хозяева переехали в Тверь, пишут оттуда: живи, денег не надо, лишь бы квартиру не ограбили, не сожгли…

Вот так и живет.

Чужой город, чужая страна, чужая квартира, чужой жутковатый мир…

– Мне кажется, что и жизнь у меня – тоже чужая. Словно живет вместо меня кто-то другой…

Голос у нее как будто разламывается.

Вот сейчас, сейчас распадется на позванивающие висюльки стекла.

Мы выпиваем еще по бокалу вина – прежде всего за то, чтобы мир для нее стал своим.

– Спасибо, – радостно говорит юница. – Только, по-моему, он не станет таким…

Затем мы предаемся любви. И происходит это столь естественно и легко, точно мы знаем друг друга уже тысячу лет. А быть может, и действительно знаем – были вместе в каких-то иных воплощениях, в давних развеявшихся мирах, в других жизнях, эхо которых ныне пробуждается в нас.

Никаких угрызений совести я не испытываю.

Если это и грех, то, наверное, простительный грех.

Да и можно ли называть грехом то удивительное состояние, когда перестаешь ощущать над собой власть земли, когда воспаряешь из атмосферы в эфир и когда из косного вещества превращаешься в горячую плоть?

Причем я не обольщаюсь на свой счет. Юницу, разумеется, интересую не я, а мои деловые связи с доктором Моммзеном. Она, вероятно, догадывается, что представляет собой техотдел, а увидев вдобавок, что я накоротке со знаменитой Станой Раздолиной, видимо, окончательно убеждается, что здесь есть перспективы. Неприятно ее разочаровывать, но когда мы в полусонном оцепенении лежим на тахте, наблюдая в окно, как проползают по небу вздутые бугристые облака, я все-таки вскользь объясняю ей, что деловые отношения с доктором Моммзеном у меня ныне завершены, вряд ли я увижу его в ближайшее время, а если даже увижу, то что ему предложить? У доктора Моммзена собственные критерии, и далеко не всегда понятно, в чем они состоят.

– Жаль, – откровенно вздыхает юница. И бесхитростно признается, что следовала за мною от самой приемной, шаг в шаг, искала повода познакомиться, между прочим, еле за тобой поспевала – так ты летел.

– Но я все равно ни о чем не жалею, – добавляет она.

От нее исходит необременительный жар. Веки полуприкрыты, сквозь ресницы поблескивает влажная истома любви. Мы сейчас как будто единая суть, но я вдруг с оторопью осознаю, что совершенно не помню – как же эту юницу зовут. То есть как-то она, разумеется, назвалась, но вот, что за черт, напрочь выскочило из головы. Никакого намека, никаких фонемных ассоциаций, дуновение, которое рассеялось без следа.

Ладно, как-нибудь позже – всплывет.

– Я тоже ни о чем не жалею, – говорю я.

И, кстати, это чистая правда.

Юница сладко потягивается.

– А-ай… Надо вставать…

На прощание мы обмениваемся всеми контактами, которые у нас есть, и я клятвенно обещаю, что позвоню, как только приеду домой.

– Не забудешь?

– Ты это о чем?..

Я еще не знаю, конечно, что больше никогда не увижу ее, что не выясню, как зовут, – для меня, унесенного ветром, она так и пребудет Юницей, – что судьба уже выбросила черные кости на стол и мгновениям, которые в нас зажглись, повториться не суждено.

Палуба корабля уже дрогнула.

Затрещали, взрываясь от чудовищного давления, перегородки.

Вода уже хлынула во внутренние отсеки.

Жизни мне остается – на полчаса.

3. Завтра. Поселок Удачный

Тундра была невообразима. Никогда ранее Вета не видела таких безумных пространств – в редкой цепкой траве, в бледных озерах, которые состояли, казалось, из прозрачного холода, в зарослях низкорослых берез, в жестких мхах, внезапно открывающих под собою мокрые льдистые языки. А по краям этих реликтов долгой зимы, бесконечных, неряшливых, напоминающих видом своим мутный фаянс, словно превращая благодаря солнечному теплу смерть в новую жизнь, цвели странные желто-трепетные кувшинчики размером с ладонь. Местные называли их "палга" и говорили, что от страстного аромата, который они источали, приходят "сладкие сны": человек видит то, чего он в жизни лишен. Вете очень хотелось это попробовать. Хотя бы раз нарвать мокрый букет, поставить в комнате на ночь. Однако ходить в тундру не рекомендовалось. Во-первых, можно было элементарно заплутать среди мхов: казалось бы, заводские трубы, взметнувшиеся метров на двести вверх, могли служить отовсюду хорошим ориентиром, да и факелы сбросов, тревожно пылающие в ночи, тоже должны были быть заметны издалека. В действительности это было не так – белесая дымка, практически невидимая для глаз, мгновенно сгущалась, затягивая собою обзор, внезапно оказывалось, что нет вокруг ничего, кроме неба, и даже солнце, как бы растекшееся по нему, не могло указать правильный путь.

Кроме того, существовали "смертные ямы": сверху приветливый мох, а под ним – черный провал, полный воды. Человек даже вскрикнуть не успевал: ледяная жижа сводила все тело судорогой.

И, наконец, если верить рассказам местных, водился в тундре диковинный зверь йолóй-молóй – совершенно невидимый, заметный только в движении, или когда открывает пасть – тогда вырывается из нее синий огонь. Йолóй-молóй, как считалось, бродил возле жилья и нападал на одиноких людей, неосторожно отошедших от дома. От человека оставалась только одежда – все прочее растворялось в слюне, которую зверь выделял.

Ходить в тундру, тем более в одиночку, Вете было категорически запрещено. Можно было лишь стоять на окраине и, сощурив глаза, следить за поднимающимися с горизонта дымными стаями птиц.

Правда, долго смотреть в бледную даль тоже не рекомендовалось. Иногда у такого зачарованного наблюдателя возникал в голове тонкий хрустальный звон, как будто кто-то разговаривал с ним на ледяном языке. Мансоры считали, что это Ламмина Хеллья, царица зимы. Тогда человек вдруг трогался с места и шел, точно загипнотизированный, не оглядываясь, ничего не замечая вокруг, – сутки, вторые, третьи, пока не падал без сил. Иногда его удавалось найти, чаще – нет. Но даже если его находили и привозили обратно, такой мьяна (опять-таки по-мансорски) все равно был уже не жилец. Как только у него появлялись силы, он вновь поднимался и шел туда, откуда слышался ему призрачный голос.

У Веты вот так полгода назад ушел в тундру отец. После смерти матери он стал совершенно другим: возвращаясь с работы, больше не хмыкал, не потирал руки, не рассказывал оживленно, какого немца из администрации он сегодня умыл, а молча проходил в кухню, садился за стол, с удивлением, поднимая брови, взирал на то, что перед ним стоит, и, не притронувшись, как правило, ни к чему, скрывался у себя в комнате. Что он там делал весь вечер, Вета не знала. Ни звука не доносилось из-за дверей, обитых для теплоты дерматином, а стучаться к нему, заглядывать она не решалась. По выходным же, прямо с утра, он шел к толстой водонапорной башне, высившейся на окраине, и стоял там часами, глядя за горизонт. Словно видел невзрачный город, расположенный километрах в двухстах на юго-восток, больницу, в которой скончалась мать. Вета приходила за ним в середине дня – брала за руку и как ребенка отводила домой. Отец шел послушно, правда как слепой, спотыкаясь. Время от времени бормотал: ничего, ничего, все наладится…

Назад Дальше