Через несколько минут пролом уже достаточно велик. Первым туда пробирается отдохнувший Данила. Мы с Ёрлом сидим и вытираем вспотевшие лбы. Майя идёт следом за Даником. В проломе сверкает фотовспышка.
Появляется голова Даника. Где-то в тоннеле ревёт поезд. Мы вяло переползаем через пролом, чтобы скрыться.
Лестница усыпана мелкими камнями. Чёрная дыра - прямо по центру.
- Края крепкие, я проверил, - говорит Даник.
Я подхожу к краю и свечу вниз фонариком. Виден только засыпанный трухой пол. Невысоко - метра четыре.
Данила сбрасывает вниз верёвку. Кошку он укрепляет на краю пролома, который мы сделали в стене: длины верёвки вполне хватает.
Данила спускается первым. У меня руки побаливают после кирки. Ёрл идёт вторым, за ним - Майя. Я - последний.
Это большое помещение, даже очень большое для подземного. И некогда оно было жилым.
- Это стол, - говорит Ёрл.
Длинная столешница - человек на сорок, не меньше. Она пыльная и загаженная, но на ней стоит посуда, валяются осколки. Я подхожу и беру книгу, которая лежит на самом краю.
Катаев, Иван Николаевич. "Сердце". 1927 год. Книга рассыпается у меня в руках.
- Кажется, Скороход нервно курит где-то в сторонке, - говорит Ёрл.
- И михайловские - тоже, - поддакивает Даник.
Среди разбитых чашек - ещё одна книга.
Это "Илиада". Издание - Санкт-Петербург, 1829. Первое русское издание "Илиады". По-моему, это очень дорогая книга. Я боюсь до неё дотрагиваться.
Ёрл что-то восторженно говорит Данику. Майя рассматривает стены. На них - рамы с полуистлевшими картинами.
Я иду вдоль стола. Во главе стоит стул с высокой спинкой - точно трон. И снова книга. Один из томов собрания сочинений Пушкина, 1936 год.
Передо мной - проём. Может, тут когда-то и была дверь, но теперь её нет.
Я в следующем помещении. Оно чуть поменьше, из него ведёт ряд проходов. В одном из них на единственной петле болтается дверь. Деревянная, с резьбой. Фонарик высвечивает в темноте детали.
Данила фотографирует. Наверное, стол, книги, картины. Может, что-то ещё.
Мне на плечо ложится рука. Я резко оборачиваюсь: никого нет. Отпрыгиваю назад, сердце колотится, как паровой молот. Это Майя. Она смеётся.
- Нельзя же так, - говорю я укоризненно.
Она приближается своё лицо к моему так, что мне достаточно чуть податься вперёд, чтобы её поцеловать.
- Можно, - шепчет она и со смехом отстраняется.
Я немного разочарован, но это неважно. Важно то, что вокруг нас.
Я захожу в один из проходов. Довольно длинный коридор с рядами дверей по бокам. Кое-где двери ещё есть, кое-где они валяются на усыпанном бетонным крошевом полу. Свечу фонариком в одну из комнат. Тут кто-то жил. Остов железной кровати, сломанная тумбочка, платяной шкаф с истлевшей одеждой. На тумбочке - снова книга. И ещё книги - на полке. Издания конца девятнадцатого - начала двадцатого века.
Я люблю книги - и Майя тоже. У Ёрла нет на них времени: весь свой досуг он посвящает лошадям. У него три лошади и небольшой участок земли где-то под Москвой. Даник прочёл в жизни три книги - первую, вторую и синюю, но это не мешает ему быть умным и приятным собеседником. Всё, что он знает, взято из Интернета.
Следующая комната: кровать, стол, томик стихов. Обложки нет. Первая страница покрыта пылью. Аккуратно сдуваю пыль. Просматривается:
"Я конквистадор в панцире железном,
Я весело преследую звезду…"Николай Степанович, 1905 год.
Странные книги. Странное собрание. Почему они тут? Что это за место? Почему его не исследуют? Что здесь кроется?..
Данила бегает по комнатам и фотографирует. Ёрл находит серебряную ложку и говорит:
- По-моему, тут можно немножко подзаработать. - Его бандана покрыта пылью.
Я выхожу из комнаты, и тут появляется Майя.
- Пойдём, - говорит она.
Мы идём, рука об руку, в одну из дверей, проходим по коридору, минуем большое помещение, потом ещё одно, потом спускаемся по лестнице. Я едва успеваю крутить головой по сторонам. На стенах - всё те же рамы с истлевшими картинами. Обломки мебели. Мусор на полу.
Майя останавливается.
Это склеп. Могильник. В стене - ящики. Не маленькие, не для кремационных урн - а большие ячейки, как в морге, только каменные, тяжёлые.
- Читай, - говорит она.
"Зеров Николай Константинович. 1890-1951". Мне ничего это не говорит.
"Орешин Пётр Васильевич. 1887-1948". Не знаю.
"Корнилов Борис Петрович. 1907-1949". Что-то слышал, но не могу вспомнить.
- Кто все эти люди?
- Читай дальше, - говорит Майя.
Я смотрю на неё. Она отворачивается от фонарика. Неожиданно я понимаю, что на её глазах - слёзы. Настоящие. И обидел её не я. Она плачет из-за того, что прочла на этих надгробиях.
Я продолжаю читать.
"Ауслендер Сергей Абрамович. 1886-1942".
"Мицишвили Николоз Иосифович. 1894-1953".
Сходные даты рождения. Сходные даты смерти. Все они умерли тут, в бункере.
И в этот момент меня бьёт током. По-настоящему - хотя никакого тока тут нет. Я ещё раз читаю надпись на следующем саркофаге. А потом - ещё раз. И ещё. Потому что не могу понять. И поверить.
- Прочитай это вслух, - говорит Майя.
И я читаю.
- Николай Степанович Гумилёв. 1886-1948.
Я могу не знать, кем были похороненные в других могилах. Эти имена мне ничего не говорят. Но я твёрдо знаю, что Гумилёва расстреляли в один из дней с третьего по двадцать четвёртое августа тысяча девятьсот двадцать первого года. Где он похоронен - неизвестно. Может, в Бернгардовке, может, в Лисьем Носу. Но факт его смерти в двадцать первом - неопровержим.
Он до последних минут хранил то самое спокойствие, с которым водил в атаку конных улан или стрелял львов. Он попросил Анну Энгельгардт, свою вторую жену, прислать ему в тюрьму Гомера и Евангелие. Когда ему предлагали бежать из Петербурга, он спрашивал: "Зачем мне куда-то бежать?" Он заявлял о своих монархических воззрениях матросам Балтфлота.
1948 год.
- И ещё вот. - Майя показывает мне ещё одну могилу.
"Бабель Исаак Эммануилович. 1894-1952".
- Они умирали здесь, - говорит Майя.
Я отнимаю двадцать один от сорока восьми. Потом сорок от пятидесяти двух.
Гумилёв провёл тут двадцать семь лет своей жизни. Бабель - двенадцать.
Они жили здесь - все эти казнённые в двадцатых, тридцатых, сороковых писатели и поэты, философы и драматурги, лучшие умы России. Они сидели взаперти, дышали переработанным воздухом и создавали новые произведения, о которых никто не знает.
- А где учёные? - спрашиваю я.
- Наверное, в другом бункере, - говорит Майя.
Глупый вопрос.
Появляется Данила.
- Сними это, - говорю я. - Каждую могилу по отдельности.
- У меня батарея садится… - говорит Данила.
- У тебя есть запасная.
- Ага, - вздыхает он.
Ему уже надоело снимать.
- Это - надо, Данила.
- Это склеп?
- Нет, - говорю я. - Это пантеон.
* * *
Мы выползаем со станции глубокой ночью. Данила заснял всё. Каждую комнату, каждую могилу, чуть ли не каждую книгу. Мы нашли рассыпающиеся в труху рукописи. Бесценные рукописи. Стихи Гумилёва, которые не слышал никто и никогда. Прозу Бабеля и Пильняка. Пьесы, критические заметки, дневники. Очевидно, их снабжали сведениями о внешнем мире - книгами, даже фильмами, судя по ржавому кинопроектору в одной из комнат.
Чем закончилась эта история? Я не знаю. Со смертью Сталина тех, кто остался в живых, наверное, выпустили из бункера, и они были вынуждены всю жизнь молчать. А может, не выжил никто. Может, их просто вывели в ночь в том самом марте пятьдесят третьего и расстреляли.
Когда в тысяча девятьсот семьдесят пятом году начали строить станцию, случайно напоролись на закрытый бункер. Вероятно, откуда-то сверху пришёл приказ: все работы прекратить, строительство станции отменить. Дыру срочно заложили кирпичом и обо всём снова забыли.
* * *
Я думаю теперь: каково это - просидеть двадцать семь лет в подвале. Наверняка они умирали от туберкулёза или ещё чего-нибудь подобного. Но они писали. Они творили.
У меня на компьютере есть фотография могилы Николая Степановича Гумилёва.
С этой фотографией нельзя идти в министерства или на кафедру истории какого-нибудь университета. Потому я готовлю статью для Живого Журнала, для Diary, для новостных сайтов, для жёлтых газет, для всех изданий, до которых я могу дотянуться. В ней я подробно рассказываю, где находится бункер, и привожу фотографии вкупе с моими предположениями. Возможно, тогда всё раскроется.
Хотя я уже сомневаюсь, что так лучше. Может быть, стоит оставить Гумилёва в его бесконечном, холодном и ветреном двадцать первом году. Я подумаю.
Я - конквистадор, заточённый в камне,
В пустыне окружённый тишиной, -
Сжимая ослабевшими руками
Когда-то необъятный шар земной,
Надеюсь увидать, как в бездну канет
Всё то, что нависает надо мной,
Над искажённой зеркалом страной.
Я - конквистадор, заточённый в камне.
Когда же наконец придёт финал,
Меня сомнёт тугая тишина,
Минувшее покажется лишь сором,
Я вспомню предзакатный Петроград,
Вплетая в запылённый свой наряд
Грядущего бессмертия узоры.
Примечание автора
В определённой степени этот рассказ является парным к "Тихим играм". Его герои срисованы с моих друзей, причём друзей из разных городов и тусовок. В реальной жизни они не знают друг друга, да и вряд ли когда-либо узнают (хотя пути Господни, как известно, неисповедимы), но в рассказе эти люди внезапно оказались в одной компании и на удивление гармонично в ней расположились, я и сам не ожидал.
Видимо, более всего соответствует своему реальному образу Данила. Когда я принимал участие в ночных экстремальных играх, мы играли с ним за одну команду, приснопамятный "Explorer", а затем - "Discovery". Данила играл "в поле", искал коды на заброшенных складах, а я координировал его, сидя перед монитором.
Ёрл - совсем из другой среды, и он на себя реального почти не похож. Только про дивное эльфийское имя - правда. В жизни он - музыкант, организатор концертов и разных мероприятий и, помимо всего прочего, программист. Хотя это не так и важно.
Майя - это Майя, и я даже не знаю, что ещё добавить. Она же появляется в качестве героини в моём романе "Законы прикладной эвтаназии" и ещё в некоторых песнях и стихотворениях. Она действительно любит обниматься со столбами (по крайней мере, любила тогда, на момент написания рассказа), и она действительно очень высокая. И красивая.
А ещё в этом рассказе есть Николай Степанович Гумилёв. Каждый прозаик должен хоть раз в своей жизни написать про Гумилёва. Что ж, я норму выполнил.
Каталог Киллинсби
В нашем городе есть человек, который знает всё. Это я.
14 сентября 1976 года пришёл Билли Декстер и признался в том, что это он удавил жену и двоих детей Пита Симпсона, а потом сжёг их тела в подвале.
27 января 1978 года старик Хорстен рассказал, что свою первую жену он оставил умирать в снегу, когда они жили на Аляске, и никому не сказал, где она лежит, хотя мог её спасти.
19 марта 1979 года одноглазый Лесли с трудом, запинаясь и хмыкая, признался, что девочку Джонсов изнасиловал и убил именно он. И даже рассказал, где спрятал тело.
Список можно продолжать до бесконечности. На маленьких диктофонных кассетах записаны сотни исповедей. Большинство - просто занудные разговоры о мелких грехах. Тётушка Лиз плохо подумала о своей падчерице. Юный Малькольм бросил камнем в птичку. Линдси Даунпорт изменила мужу с молодым механиком из мастерской Сэмьюэля.
Но иногда встречаются страшные вещи. Теперь, когда все тетради и записи лежат передо мной, а ящик с кассетами - возле стола, я понимаю, какой силой воли нужно обладать, чтобы молчать. Чтобы просто молчать о пятидесяти семи насильниках и убийцах, двадцать четыре из которых всё ещё живут в этом городе. Едят свой хлеб, любят своих жён и каждый день ходят на работу.
Когда на отца Киллинсби напали, я находился совсем недалеко от него. Он просто сидел на церковной скамье и читал книгу. Не Библию и не сборник молитв, а обычный детектив, кажется, Рекса Стаута. Отец Киллинсби любил детективы. Он никогда не скрывал, что ему нравится, как смелый бумажный полицейский убивает бандита, и всегда радовался хэппи-эндам. Отец был добрейшим человеком, для каждого мог найти утешительное слово и в жизни мухи не обидел. Маленькую слабость священника прощали, как же иначе.
Итак, отец Киллинсби сидел на скамье, а я полировал золочёную раму образа в одном из нижних помещений церкви. Иногда я в сердцах жалел, что я не католик. В католических храмах нет икон с требующими постоянного ухода тяжёлыми окладами. Когда я поднялся наверх, чтобы сделать перерыв, отец Киллинсби лежал у скамьи и не шевелился. Я тут же вызвал скорую по мобильнику отца Киллинсби: мой лежал в комнате наверху, а его - торчал из кармана. Скорая приехала через несколько минут.
Они сказали, что на священника напали: ударили по голове твёрдым тупым предметом. Он впал в кому, и никто не знает, сколько она продлится.
У Киллинсби не было преемника: я просто работал в церкви за еду и проживание. На остальные нужды я зарабатывал мелкими делами в городе и рисованием портретов с натуры. В церкви было немного обязанностей, и времени на всё хватало: кроме того, меня умиротворяло это место.
Когда я проработал в церкви около полугода, Киллинсби дал мне конверт со строгим наказанием вскрыть только после его смерти.
Отец Киллинсби лежал в коме уже вторую неделю, когда я решился взять конверт и разорвать его. Там оказалась схема, аккуратно нарисованная на листике из тетради. На схеме был изображён кабинет священника и номерами отмечены несколько точек. Через пару минут я стоял перед деревянной резной дверью. Ключ у меня был: его передали мне вместе с другими вещами Киллинсби. Родственников у него не имелось, и я был, наверное, самым близким ему человеком.
Открыв дверь, я попал в святая святых, куда заходил всего пару раз, когда приносил отцу Киллинсби какие-то вещи по его просьбе.
Три стены из четырёх занимали книжные полки, посередине комнаты располагался письменный стол и тяжёлое старинное кресло с прямой спинкой.
Номера на схеме соответствовали деревянным выступам на книжных полках. Как оказалось, они не были закреплены намертво, не были просто украшением. Они легко уходили в пазы в полках. Нажав восемь выступов в определённом порядке, я нашёл тайник. В тайнике оказалось около двух тысяч аудиокассет и пятьдесят семь папок с записями.
Теперь я сижу за столом и разбираю архив отца Киллинсби. Он и в самом деле мечтал стать детективом: теперь это не вызывает сомнений. Начиная с 1964 года, он записывал на плёнку все исповеди, которые ему приходилось выслушивать по долгу службы. Самые старые он переписывал на новые носители: у бобин того времени срок хранения весьма невелик. Некоторые записи всё ещё на бобинах, но мне не на чем их прослушать.
На каждой кассете - имена.
Джон Маклестин. Питер Халлауэй. Мэрион Питерсхолм.
Теренс Сатклифф. Регги Льюис. Джим Сайделоф.
Мисси Кэпфелл. Айвен Смит. Николас Зауракис.
Жители города, которые приходят и исповедуются, - по три-четыре человека на каждой кассете. Иногда их исповеди длинные, больше часа. Иногда - по три минуты. И каждый рассказывает о том, что плохого он сделал.
Марлен Филлби записана на тринадцати кассетах: она приходила исповедаться каждую неделю. Отец Киллинсби пометил, что сохранились только избранные записи из её пространных монологов. То же самое касается Элизабет Мон и Перри Джексона. И ещё нескольких горожан.
Передо мной лежит пухлая тетрадь, в которой отец Киллинсби систематизировал аудиозаписи. Каждая пронумерована и датирована. Они помечены сложной системой значков и идеограмм, но в конце тетради есть таблица условных обозначений, сделанная отцом на случай, если тетрадь придётся читать кому-нибудь другому. Например, мне. Тетрадей на самом деле несколько, но я листаю последнюю.
Крайняя запись датирована 16 октября, за два дня до удара. Лиз Терренс рассказывает о том, как обидела своего парня. Ничего интересного. Напротив записи стоит чёрный кружочек, что означает "бытовые грехи, ничего заслуживающего внимания". И отсылка к другой тетради.
В той, другой тетради - биографии. Краткая информация о каждом, кто хотя бы раз исповедовался у Киллинсби. Никакой подноготной, просто дата рождения, образование, увлечения, семья, работа. И краткое мнение о человеке самого священника.
Это всё интересно, но не слишком. Куда любопытнее другая стопка. Пятьдесят семь аккуратных папок, перетянутых резиночками. На каждой - имя и дата. Кассеты, имеющие отношение к этим папкам, лежат не в общих ящиках. Кассеты - прямо в папках. На каждой кассете - по одной исповеди. По одному преступлению. Убийству. Изнасилованию. Грабежу. Поджогу.
Первая датирована 16 июня 1968 года. Пэттис Хойл рассказывает, как столкнул своего друга, Брэндона Филлиса, с шестого этажа, когда они вместе работали на стройке. Я не знаю, кто такой Пэттис Хойл: с тех пор прошло тридцать восемь лет. Вполне вероятно, его уже давно нет в живых.