Капитан, Старший, стал сотрудником научного института народоведения. Механик, Средний - врачом в больнице. Штурман, Младший - школьным учителем. Документы? Техника, взятая с Синфы, документов не знающей, справилась с полученным заданием.
4
…Как эта женщина разговаривала со мною-врачом. И что она думала! Я уже привык за время работы к земной жестокости, и все-таки мне было не по себе. Да, ее отец долгие месяцы лежал без сознания, и она проводила возле него целые дни, с утра до вечера. Да, ей пришлось уйти с работы, "запустить" сына-школьника, она теряла друга, за которого надеялась выйти замуж.
Все это она говорила и думала - растерянная, измученная, опустившаяся. Как я пожалел бы ее, если бы не прочел неотвязное, повторяющееся, страшное: "Лучше бы умер".
Я помнил, каким был перед смертью мой отец. Он знал все, что знал я, наши горести были общими, отец ушел, зная, что я продолжаю его путь, и моя боль смягчалась тем же сознанием. Но если бы я мог продлить его жизнь!.. Какое счастье для таких людей, что они не читают мысли друг друга.
- Вы же можете ходить сюда пореже, - ответил я, опустив глаза: я ее боялся. А женщина попросила ночной пропуск в больницу. Она хотела быть рядом с отцом и ночью. Хотела? Да. Она не лгала. А раньше, только что, даже в эту самую секунду? Я же знаю, вижу… Чему тут верить? Неимоверно сложно сознание людей, лишенных светлого дара мысленного общения. Можно прийти в отчаяние, пытаясь сколько-нибудь в этом разобраться. Как они могут понимать друг друга? И самих себя?
5
Я иду вдоль стены с длинным рядом дверей, помеченных номерами и украшенных табличками. Неловко обхожу встречных. Мне не по себе. Никак не могу привыкнуть, что мои мысли и чувства никто не может услышать, если я не заставлю двигаться губы, язык и голосовые связки.
Обеденный перерыв еще не кончился, а взятые из дому бутерброды уже съедены, и в институтском коридоре толпятся все - от лаборантов до директора. И все они говорят. Это ужасно. Но меня оглушают и пугают не звуки, вернее, не одни звуки.
О чем только не думают эти странные люди! Их перепутанные мысли сбиваются в голове несчастного гостя в липкие клубки.
"У кого занять трешку?" "Эх, почему я раскопал не тот курган, а соседний!" "У Норы день рождения, а меня не пригласила… Позовет… или?" "Где Инка такое платье отхватила?.." "Еще четыре часа вкалывать…" "Сергей Сергеевич хмурый ходит - на пенсию пора, да не хочется…" "Не болит ли у новенького сердце?"
А, это уж - про меня. Улыбаюсь, придаю себе бодрый вид, успокаиваю веселым взглядом - кого? Не разберешься в этой толчее.
Вот и дверь с нужным номером. Вхожу. Комната пуста. Ну да, все же в коридоре. Сажусь за тот из пяти столов, поверхность которого свободна от книг и бумаг.
Слегка облупленная дверь отгораживает меня от клубящихся в коридоре смерчей мысли и чувства. Низкая напряженность все-поля имеет в данном случае свои преимущества. Даже такое небольшое расстояние и такая ничтожная преграда дают возможность если не отключаться полностью от чужих забот, то хоть недолго подумать о своих собственных. Очень недолго.
Дверь открывается… Какое счастье, что синфянская эволюция не позаботилась о развитии мимики! Лицо мое умеет принимать лишь те выражения, которые мы успели освоить. Так что растерянным выглядеть я не могу. Только: вежливым, внимательным, серьезным. Да еще серьезным с легкой улыбкой на губах. Знакомлюсь, жму руки, слышу слова, принимаю мысли.
А потом меня втягивают в общий разговор. Сегодня защищает диссертацию сотрудник соседнего отдела. Мои новые знакомые не стесняются в выражениях.
- Компилятор.
- Если не плагиатор.
- Да нет. Просто бездарь.
Мысли… По значению они со словами не расходятся. Только намного резче и грубей. И на том спасибо. Говорят, пора идти. На ту самую защиту диссертации. Что же, пойдем.
Зал с возвышением, на котором стоит длинный стол. В зале сидят на стульях, соединенных планками, у стола - на обычных стульях. Рядом со столом - кафедра. За нею стоит маленький человечек с испуганным лицом. Читает текст, время от времени выходя с указкой к большой карте, висящей на стене.
Слушаю, ловлю мысли, разбираюсь в ситуации. Итак, люди за столом - ученый совет. Это они решат, присуждать ли степень. Один член ученого совета - из моей комнаты. Тот, кто недавно сказал: "Просто бездарь". Его соседи… Я принимаю мысли: "Кто же всего этого не знает?.. "Повторяется молодой человек…" "Не сам же он получил эти цифры. Никогда не поверю…" "А вот Николай Васильевич просил помочь этому дурачку. Но - не могу…"
Отношение людей в зале недоброжелательно. И эта недоброжелательность растет с каждой минутой.
Маленький человечек кончил говорить. Присаживается у края стола, не выпуская из рук указки.
- Слово, - объявляют, - предоставляется оппонентам.
Те выступают вяло и неуверенно - "с одной стороны", "с другой стороны". Что-то мешает им говорить искренно, но и поддерживать человека они не расположены.
А он боится. Боится, что напомнят об одной малоизвестной статье, откуда взята - без ссылки - важная идея. Боится сравнения своей работы с какой-то диссертацией, защищенной на ту же тему пять лет назад в Ростове. Боится, боится, боится…
Судьба диссертации предрешена, и все это понимают, даже диссертант, лицо у него уже не испуганное, а обреченное.
Впервые я ощущаю, что разделяю чувства землян, что я, пусть на час, такой же, думаю так же. Это приятно. Очень.
- Кто из присутствующих хочет выступить?
Поднимаю руку.
Встаю. Говорю. То, чего он боится, именно то. Лицо человечка теперь нельзя назвать даже обреченным… Он уничтожен, стерт с лица земли, его нет - ни на заседании, ни в институте, ни во Вселенной.
И тут на меня обрушивается из зала волна жалости. Жалости к человечку, которого на самом деле нет. За что его жалеют? Что изменилось?
Они же и так всё понимали, даже если не всё знали.
Растерявшись, обрываю выступление.
И тут же над залом поднимаются руки. Одна, другая, третья… Просят слова, настаивают, требуют. И - говорят!
Мой сосед по комнате, сказавший полтора часа назад о диссертанте "бездарь" и только что предвкушавший, как проголосует "против", бурно восхищается важностью темы, потом запинающимся голосом что-то бормочет о крупном вкладе. Бормочет и сердится на себя. И - на меня. На меня намного больше.
Потом выступают еще четверо. И каждый, запинаясь, хвалит диссертанта! Каждый лжет. И сам это понимает. И все вокруг тоже понимают. И принимают.
…Я опять в нашей рабочей комнате. Соседи на меня не смотрят. А я отключился, сделал так, что не различаю их мыслей, - и без того чересчур хорошо представляю себе, что они обо мне думают.
Дверь хлопнула - вошел член ученого совета.
- Эх вы! - сказал он мне. - Это надо же - я проголосовал "за". И еще одиннадцать человек. Ваша заслуга! Кто же не заступится, когда на его глазах о человека вытирают галоши? Удивительно другое: пятерым хватило стойкости подать голоса "против". Вот у кого сила воли! Завидую.
Все почему-то расплывается у меня перед глазами. Провожу по ним рукой. Она влажнеет. С недоуменьем смотрю на ладонь. Ах да! Здесь это называют слезами. Значит, жалость на Земле сильнее, чем гнев, милосердие важнее справедливости…
Достаю зеркальце, перед которым столько тренировался в мимике. Мои губы снова раздвинуты и изогнуты в улыбке - но совсем другой, чем та, безразлично-вежливая, выработанная трудом и терпением.
Лжецы, - думаю я. - Какие лжецы! - и смеюсь. Впервые в жизни. С удовольствием.
6
Теперь я был учителем. Одним из учителей. Да, моим коллегам трудно здесь работать. Особенно этому. До чего он боится своих учеников! У него буквально поджилки трясутся, пот проступает по всему телу в начале каждого урока. Он сжимает кулаки, всаживает ногти в ладони, сдерживает крик боли, стоит школьнику заговорить вызывающим тоном… Конечно, с точки зрения синфянина здешние дети представляют собой нечто ужасное. Да и могут ли существа, живущие в атмосфере лжи и лицемерия, быть другими? Но - испытывать подобные чувства к несозревшим разумным существам? Даже местная мораль (точнее, то, что заменяет ее у землян) осуждает такое отношение к детям.
Я несколько раз заглядывал в душу этого "педагога" - и тут же отшатывался в ужасе. Но тут над одним из его учеников нависла угроза исключения. За проступок невероятный, в нормальном обществе невозможный, да и в этом-то - нестерпимый. И что же? Мой коллега перед педсоветом объявляет случившееся мелочью! И призывает продолжить воспитание "заблудшего" с опорой на его класс. Там ведь, оказывается, чудесный коллектив (а ведь он и во время выступления на педсовете вспоминал их лица со страхом…), совершенно замечательные дети!
Лицемерие? Ложь? Нет ведь. Он любил их, любил…
7
Я-землянин был Младшим на скамейке вечернего парка, когда обнял девушку с тонким, постоянно изменяющимся лицом, таким непохожим на каменные лица синфянок. Я ухаживал (так это называется здесь) за нею уже несколько недель.
И в любви они тоже обманывают друг друга. Мужчине понравилось лицо женщины, ее тело показалось соблазнительным - и вот она слышит, что прекраснее ее нет на свете, и умнее тоже нет, что самое удивительное в ней - душевная тонкость… Мужчина говорит слова, в которые не верит. И женщина тоже не верит тому, что слышит. Но радуется лжи - пока не перестает отличать ее от правды и не начинает считать, будто он искренен; а мужчина тем временем убеждает себя в справедливости собственных похвал. И если обоим удается обратить ложь в правду, то возникает взаимная любовь…
Я-синфянин не хотел заглядывать в мысли и чувства своей девушки. Потому что боялся того, что мог бы увидеть. И с самого начала нашего знакомства оградил себя мысленным барьером, какие умеет строить каждый из синфян, правда, строить сравнительно ненадолго.
…А ведь что-то есть в этом и притягательное: сказать о любви, не зная, разделяют ли твои чувства. И замереть, ожидая ответа, и услышать: да, она любит, никого не любила раньше, верит, что будет счастлива.
И в это мгновение рухнул мой барьер, да и зачем было его теперь поддерживать? - и вместе с ним моя вера в возможность счастья. Ей было сразу и хорошо и тоскливо, смешивались надежда и ожидание разочарования, страх и восторг, радость - и болезненные воспоминания о руках и губах кого-то другого. Я был ошарашен этой разноголосицей, оглушен этим взрывом, я почти терял сознание. На последнем пределе сил отчаянным рывком восстановил барьер - и услышал только одно слово: люблю - она повторяла и повторяла его.
Хотел вырваться, убежать, но тут барьер снова исчез, и вдруг я понял: она искренна Она меня любит! Или хотя бы думает, что любит. У землян ведь это не обязательно одно и то же.
Я с тоской вспоминал о том, как проста и ясна любовь на моей Синфе. Как проста и ясна там дружба. Как просты и ясны работа и сама жизнь. С тоской - потому что знал: к этому нет возврата.
- Нет возврата, - отозвался мне издалека Старший.
- Нет возврата, - откликнулся Средний.
8
Я очнулся. Голова кружилась. Слегка знобило. Южная ночь отодвинула в сторону домик, приблизила к земле небо с горошинами звезд. Было прохладно. Человек - нет, синфянин - тревожно смотрел на меня.
- Простите, я не смог удержаться. Вы так же мучились от непонимания, как мы - в свои первые дни на Земле. И показались мне таким близким.
- В первые дни? А теперь - вы понимаете?
Он закивал головой:
- Да! - потом поправился. - Не всё, конечно. Но и то, чего не в силах пока постичь, притягивает, - он засмеялся. - Что, высокопарно получается? Вы-то стесняетесь точно выражать возвышенные мысли. Нет, я вас не сужу. Не нам судить тех, кто волен выбирать слова и поступки.
- Выбираем не лучшее.
- Ох! Нам тоже так иногда кажется. Но не удивились же вы тому, что я вам показал?
- Не очень. Я ведь человек Земли. Планеты лжи, как вы ее называли. Помогите же нам! На Синфе мы были бы вашими гостями, и здесь мы - ваши гости. Помогите! Чтобы у нас тоже чувство прямо превращалось в мысль, мысль в дело. Вам так легко и просто жить…
- Было легко и просто. Но разве простое лучше сложного? И какое разумное существо удовлетворится простым, когда знает сложное… Чувство - в мысль, мысль - в дело! Да! Но между этими звеньями не остается места для выбора и решения. Ваша ложь - плата за право выбора.
- Дорогая цена!
- Но не чрезмерная.
- Значит, вы уже не хотите нас спасать? - только это я и понял, кажется.
Синфянин покачал головой:
- Вы еще ничего не поняли. Не страшно. У вас будет время подумать.
- Вы нашли способ вернуться на Синфу? И улетаете?
- Пока не нашли. А придется. Синфа должна узнать правду вашей планеты. Мы - выбрали!
Письмо
Ришенька!
Пожалуйста, прости меня, но я позаботился о том, чтобы ты получила это письмо в момент, когда уже ничего нельзя изменить. Поэтому не заглядывай сразу в конец (хотя все равно - заглянешь, знаю я тебя), а заглянув, - не кидайся звонить в милицию или горисполком. Опыт поставлен, опыт закончился, чем он закончился, ты узнаешь утром (у тебя сейчас поздний вечер, я ведь все рассчитал точно).
А у меня сейчас, когда я пишу эти строчки, раннее утро, опыт начат, но его эффект станет заметен не раньше, чем часов через шесть - восемь, и я решил пока поболтать с тобой - на бумаге, к сожалению. За результаты опыта как-то не беспокоюсь - у меня, как ты знаешь, сейчас полоса везения. Началась она тогда, когда мы встретились.
Что ж, и пора было ей начаться, если учесть, как мне не везло предыдущие сорок два года моей жизни. О том, что все эти годы я не знал тебя, не буду даже говорить. А о том, как я поступал на биофак МГУ, а попал в педагогический, как два десятка лет менял призвания и профессии, пока на исходе их не укрепился в роли антрополога, о неудачных женитьбах и почти столь же неудачных романтических историях ты знаешь и так. Словом, до встречи с тобой мне не везло. Мало того. У меня есть основания, любезнейшая Ришенька, полагать, что невезение досталось мне по наследству. Я не знаю, правда, как звали тех моих предков, что угодили под сабли опричников или легли на плаху при Петре.
Зато мне точно известно, что в 1852 году мой прапрадед со стороны отца, мелкопоместный дворянин Андрей Губанов, подал в отставку, будучи всего лишь корнетом в гусарском полку, - подал в отставку, потому что проигрался и не мог заплатить "долг чести". В этом же году моя прапрабабка со стороны матери, крепостная господ Травниковых, пыталась сбежать от помещика, которому чересчур уж понравилась, была поймана, высечена и выдана замуж за драчуна и пьяницу, самого никудышного мужичка во всех обширных владениях отвергнутого поклонника.
Дедов и бабок у каждого из нас четверо, прадедов и прабабок - восемь, прапрапрадедов и прапрапра-бабушек - шестнадцать. Простейший этот арифметический подсчет показывает, что во времена проигравшегося гусара, а также неудачливой беглянки и ее пьяницы-мужа жило еще тринадцать моих предков той же степени родства. Думаю, что и эти тринадцать были неудачниками, - да одна цифра чего стоит.
Мой отец увлекался генеалогией, поэтому о невезении пяти (из восьми) моих прадедов и прабабок я знаю достоверно по его записям.
Мама моя всегда утверждала, что люди, у которых родился такой сын, как я, уже достаточно наказаны судьбой. Ее почему-то особенно возмущала необходимость каждый вечер перестирывать всю одежду сына-школьника. Поскольку наш милый городок стоял, на зависть соседям, на супеси, то после самого сильного дождя лужи высыхали тут на удивленье быстро, и чтобы так испачкаться, надо было быть подлинно невезучим.
Ришенька! Ты читаешь эти строчки и одновременно крутишь диск телефона. Я тебя знаю! Но и ты меня знаешь. Я никогда тебя не обманывал. Честное слово, сейчас уже поздно что-нибудь предпринимать. Ты читаешь мое письмо в девять вечера… с минутами. А я уже давно сплю и проснусь к утру. Конечно, ты можешь добиться, чтобы меня разбудили раньше, но это может меня погубить. Не надо, а?
Кстати, забыл упомянуть еще одного предка, находкой которого особенно гордился мой отец (я подозреваю, правда, что этот Евлампий Губанов был нам только однофамильцем, потому что под конец жизни он получил от Павла I орден и поместье, - значит, в конце концов ему повезло. Но это был такой уже конец концов…). Евлампий был самым законопослушным из сынов своего времени.
Его бросила в тюрьму Екатерина I, потому что он боролся за наследственные права внука Петра I, будущего Петра II. Его сослала в Сибирь Анна Иоанновна - он требовал воцарения ее старшей сестры, Екатерины Иоанновны, которая сама на трон и не претендовала.
Ему рвали язык по приказу кротчайшей Елисаветы - вступился, бедняга, за несчастного годовалого императора Иоанна Антоновича.
Ришенька, я тебя люблю.
Кстати, может, это в Евлампия я такой законопослушный? Улицу не могу перейти в неположенном месте - тут же штрафуют. Или это называется не законопослушностью, а как-то иначе?
Ришенька, я очень боялся. Что ты меня разлюбишь. Помнишь, к тебе подошел знакомиться в кафе, что у Домского собора, парень? Я для него не существовал. Дядюшка, папаша - только не муж. Раньше или позже и ты ощутила бы эту разницу. Если я ее ничем не заполню. Вот я и пошел на этот опыт. Авось буду тебя достоин.
Как ты радовалась, что мне разрешили взять тебя сюда, на конференцию, заказали номер на двоих, дали мне несколько свободных дней. Ришенька, шеф и не то бы позволил, раз я вызвался добровольцем. Только ты его не ругай - он сейчас сидит в другом углу той же комнаты, на другой кровати, у другого столика, тоже что-то пишет. Может быть, другой Ришеньке. Может быть, научное завещание на случай - тьфу, да какой там случай! Нет, скорее всего, он просто описывает состояние своего организма. Шеф, видишь ли, второй, вернее, первый доброволец. Хотя нет, все-таки второй - но тогда я только третий доброволец.
Помнишь, я тебе рассказывал о Пабло Гонсалесе из Венесуэлы? Он нас и вынудил, можно сказать, пойти на эксперимент. Шеф весь закипел, когда прочел саморекламу этого фанатика. Открыл он, видите ли, способ превращения в сверхчеловека. Шеф думает, что он фашист новой формации, а я как-то теряюсь в определениях. Может, просто ему этот термин - сверхчеловек - нравится. Мой шеф и его соавтор предпочитают, ты знаешь, говорить о "взрослой стадии человека".