Я вздрогнул от неожиданности: передо мной сидели звери, все шестеро. В тех же пестрых вызывающих одеяниях и, подминая под себя мягкий настил травы, всем видом показывали несвойственное им спокойствие. Бегемот медленно потягивал трубку и с наслаждением наблюдал, как кольца дыма, танцуя в воздухе, исчезают под порывами ветра. Волк что-то вынюхивал в траве, постоянно поправляя лапой съезжающую шляпу. Шляпа не падала только потому, что цеплялась то за правое, то за левое его ухо. Пиджак пунцового цвета так изящно сидел на его волчьей фигуре, точно сшит был по эксклюзивному заказу. Галстук… Впервые я задумался: зачем волку еще и галстук? Он волочился по траве, путаясь меж передних лап. Волк лишь разок глянул в мою сторону, но тут же, потеряв ко мне интерес, вновь уткнулся мордой в какие-то стебли.
Медведь сидел на огромном пне и смотрел на меня сквозь очки своим добрыми, совершенно беззлобными глазами. Один только кот по своей сути оставался настоящим котом - беззаботно гонялся за бабочками. Свинья, по-моему, вообще дремала.
– Поговори с ними, Майкл, - настойчиво произнес Том, - и ты увидишь, что они не испытывают к тебе никакой вражды.
Я робел, долго подбирал слова, но так и не смог из себя ничего выдавить. Во всем происходящем была одна странность: почему звери вопреки колдовским законам при свете дня сошли со своих портретов? Да еще разгуливают по лесу. И еще непонятная деталь: рысь где-то приобрела себе новый смокинг. Раньше (и это точно!) смокинг был абсолютно черным с маленькими серебристыми блестками, а сейчас он необычного бежевого цвета. У нее что, праздник какой? Я подошел к рыси поближе и рискнул почесать ее за ухом. Она зажмурила глаза, приятно замурлыкала и лизнула мне руку шершавым языком.
Состояние неопределенности и пустого невразумительного молчания что-то уж сильно затянулось. Я ждал - может, звери сами заговорят со мной? Вроде мы достаточно близко познакомились. И причин для стеснения с их стороны, думаю с горькой иронией, нет. Самым бесцеремонным оказался кот, ценитель печени. Он, как и раньше, был одет в позорные рубища и, пожалуй, представлял самый противоречивый характер маклиновского творчества. Потеряв интерес к глупым порхающим бабочкам, он подбежал ко мне и принялся тереться головой о голенище моего сапога. Я был тронут, честное слово! Но не телом, не чувствами, а умом… Свинья вдруг проснулась и, увидев эту картину, весело захрюкала. В солнечных лучах блеснули золотые бусинки ее зубов.
– Вы ведь не станете меня больше съедать, правда? - наконец я решился задать им этот вопрос. Мой голос выглядел жалобным, почти умоляющим, как у малого ребенка, попавшего в плен к сказочным чудовищам.
Каждый из них смотрел на меня по-своему, но без зла. Никто, впрочем, так и не произнес ни слова. Весьма странное поведение: они даже не разговаривали между собой. "Господа", "Хозяева Мира" или как их еще там величают… словно онемели. А может… (безумно-радостная мысль!) может они наконец стали простыми бессловесными зверями. Свинья стала свиньей, волк - волком, медведь - ни кем иным, как обыкновенным медведем.
Тут подул сильный ветер. Откуда-то с востока. Деревья встревожено зашумели, на небе собрались черные от гнева тучи, которые долго прятались где-то за горизонтом. Они сталкивались между собой, как воинствующие полчища, производя нечто подобное грохоту тяжелых орудий. Словно там, наверху, и в самом деле готовилась война.
– Дело к дождю, - произнес Том прямо над моим ухом.
– Мистер Айрлэнд, - это уже был голос дворецкого. - Возвращаться в Менлаувер сейчас нет никакой возможности. Пойдемте в избушку и переждем непогоду.
Ветер становился сильнее, иногда завывая отчаянными, почти человеческими голосами. Деревья в лесу лишались своих драгоценностей: золото, янтарь, увялый изумруд некогда пышной листвы срывались безжалостными порывами и уносились в никому неведомом направлении. Я еще раз глянул на зверей. Они словно не хотели замечать неистовства пробудившейся стихии и продолжали сидеть на своих местах. У волка наконец сдуло с головы его изящную шляпу.
Тут поляна дрогнула. На ней впервые раздался грубый глас медведя:
– Ветер… ветер меняет погоду, а также настроение, - он не обращался ни к кому лично, но показалось, что реплика была адресована мне.
И я сразу почувствовал резкую перемену в их взглядах. Там, глубоко в зрачках, снова зажегся огонек хищников: самый холодный и в то же время самый жгучий.
– Пойдемте отсюда! Пойдемте! - я подтрунивал Тома и Голбинса поскорее покинуть общество этих странных созданий. - Мы переждем дождь в избушке, а после вернемся в Менлаувер.
– Извините, сэр, но Менлаувера уже нет… - Голбинс вдруг ошарашил меня столь диковатой новостью.
– Как так?
– Сегодня утром было землетрясение, все разрушено до основания. Разрушена и миссис Хофрайт, я подобрал ее обломки.
После этих слов он залез в сумку, достал оттуда оставшиеся бутерброды, а также окровавленную голову миссис Хофрайт. Она смотрела в небо стеклянными глазами и что-то шептала. Я еле различил знакомые слова: "Господь прибежище мое в род и род…".
– Мы ей ничем уже не поможем, - печально констатировал Том. - Она сломана. Голбинс, выкиньте эту голову.
Ветер уже ревел как бешеный, с неба капнули первые слезы богов. Очевидно, надвигается самый настоящий ливень.
– А кстати, где Винд? - спросил я.
– Его распяли за грехи всех лошадей, - ответил Голбинс. - Но пойдемте в избушку, у меня в сумке еще есть что перекусить.
Тут я увидел вдалеке своего верного Винда. Он был распят меж двух деревьев, в голени ног, возле копыт, кто-то вбил железные колья. Кажется, он был еще жив: хвост подергивался, тело билось в судорогах. Голбинс хотел еще что-то произнести, но лишь пронзительно вскрикнул. Я обернулся и стал свидетелем любопытной картины. Томас вонзил длинный нож в горло моего дворецкого. Видя, что тот еще пытается вырваться, он снял с пояса старинный разбойничий палаш и одним ударом отрубил ему голову. Потом Томас достал чистый белый платок и принялся вытирать свою одежду, запачканную каплями крови.
– Зачем ты его убил?
– В его сумке осталось только два бутерброда. На троих не хватило бы.
– А-а… - понимающе протянул я и кивнул. - Вообще-то зря ты это сделал, он был неплохим слугой.
Потом начало твориться что-то уж совсем странное, очередные эпатажи свихнувшейся матушки-природы. Она сегодня была явно не в себе. Том вдруг стал уменьшаться в размерах, превратившись в настоящего лилипута, а вскоре вообще достиг роста дюймовочки. Он пытался вскарабкаться не ветку кустарника, но постоянно срывался и падал на траву. Я услышал его писклявый голосок:
– Майкл, я попал в страну великанов, спаси меня отсюда!
Я решил раздавить Томаса сапогом и размазать его по траве. Теперь оба бутерброда достанутся мне. Тут с неба вместо дождя полетели монеты достоинством в десять пенсов, и в несколько мгновений вся поверхность, насколько можно было ее объять взором, превратилась в россыпь этих монет.
Да это ж целое состояние!
Забыв обо всем на свете, я принялся жадно набивать свои карманы, благодаря богов, в которых не верил, и демонов, в которых, увы, пришлось все-таки поверить, за такую щедрость. Но далее перед глазами поплыл туман, поедающий звуки, краски и контуры всех вещей. Все вокруг медленно-медленно перемешивалось в однородную массу - квинтэссенцию минувшего наваждения…
Затем - полнейший мрак…
Секунда полного бесчувствия…
Ощущение чего-то твердого под спиной…
…то был мрак реальный и вполне осязаемый. Я обнаружил, что лежу на жестких нарах и смотрю в эпицентр пустоты. Вокруг - идеальная темнота, без дефектов света, без тревожащих ее звуков. Чувствовался пронизывающий холод, хотя одеяло плотно облегало меня со всех сторон. В этом странном сне я даже ни разу не повернулся на бок, от чего мышцы спины слегка свело.
– Ну и чертовщина! - с этой мыслью я зажег спичку и посветил на часы. Еще только пол второго ночи. Зенит тьмы.
Холод действовал угнетающе, окончательно угробляя и без того паршивое настроение. Пришлось вставать, зажигать свечу и ворошить обленившуюся печь. Она почти потухла, красные угольки чуть тлели в ее нутрище. Когда же языки свежего пламени с шипением и треском заиграли перед моими глазами, на душе стало немного веселей. Я снова лег на нары, пытаясь заснуть. Пусть мне снова привидится дождь из золотых монет, только не эта скучная темнота… За стенами хижины принялся разгуливать ветер, а блаженное забвение так и не наступало.
Раздался внезапный удар в дверь. Один-единственный, словно что-то там упало. Слух, повинуясь отработанному рефлексу, резко обострился, сердце учащенно забилось, я стал вслушиваться в каждый наружный шорох. Но нарастающий вой ветра путал всякие звуки, подчиняя их своей власти. Встревоженный ум сразу перебрал несколько вариантов. Упала сломанная ветка? Или дверь посильнее прихлопнуло ветром? А может, это просто треснуло в печи?.. Я поднялся, чтобы лишний раз убедиться, что дверь закрыта на засов. Так оно и есть. Скупая светом свеча небрежно, как бы штрихами, рисовала контуры моего маленького убежища.
Я попытался успокоить себя беспечным зевком, но вирус тревоги уже бродил по душе. Страх, кажется, скоро станет моей хронической болезнью. Через какое-то время… (черт, зачем я вообще сунулся в эту берлогу!) мне почудилось, померещилось или показалось, что за хижиной кто-то скребется.
Крысы? Мыши? Бурундуки? Маленькие гномы-боровики?
Тьфу, черт! Да странное ли дело, чтобы в лесу кто-то скребся?! У меня уже наступала аллергия на все, что способно издавать звуки, какие бы то ни было.
И тут я, точно ужаленный, подскочил с нар. Где-то далеко-далеко: во тьме ли, в пустоте ли, или в моей собственной голове на короткие секунды раздались голоса… несколько голосов… Комок горькой желчи, скопившейся во рту, с глотком вошел внутрь, отравляя ядом желудок.
Нет и еще раз нет… это уже слишком!
Они не могли найти меня по запаху следов, я был на лошади. И никто, ни одна живая душа не знала, куда я направляюсь! До Менлаувера отсюда миль пятьдесят, не меньше.
Минут пять мой до предела напряженный слух прощупывал окружающее пространство, как близкое, так и более отдаленное. Вот опять голоса! Они возникали и тут же гасли, словно прогоняемые ветром и им же создаваемые. Никогда никто не поймет, что такое настоящий страх, если не будет хотя бы единожды ему подвергнут. Это примерно то же для души, что раскаленное железо для тела. Пытка с никем еще не придуманным названием. И я вновь в ее страстных объятиях. Руки лихорадило. Холодные капли пота стекали по лицу и падали в бездну темноты. Голоса становились все более явными, медленно вплетаясь в какофонию других лесных звуков. Надежда на спокойную ночь таяла так же быстро, как маленький огарок свечи на столе с судорожно мерцающим пламенем.
Может, все-таки просто охотники? Эта спасительная мысль, порождение отчаяния, не пропадала до тех пор, пока я не узнал знакомые оттенки звериных тембров: рыканье, грубые медвежьи баритоны, меланхолическое завывание волка, тошнотное хрюканье. Вот и вся лексика.
Это конец…
Мысль столь же ясна, сколь темна породившая ее ночь. ЭТО КОНЕЦ.
Я даже не стал принимать заведомо бессмысленных попыток к своему спасению. Просто сидел и ждал. Тупо, покорно, обреченно. Душа горела, опаляя кончиками пламени холодный бесстрастный мозг. Я не знал ни одного достойного уважения божества, которому сейчас можно бы взмолиться. Остатками внутренних сил я пытался внушать себе, что происходящее - лишь иллюзия, уродливое детище воспаленного воображения. Стоит только очнуться, стоит только хорошенько тряхнуть головой…
Я вытащил из печи тлеющую головешку и прижег ею кисть руки, слегка заскулил… Увы, физическая боль кроме лишних страданий не давала никакого результата. Самая разумная мысль в данной ситуации - сидеть тихо. Авось-небось да пронесет. Черная неутешительная мечта…
Голоса уже стали достаточно громкими, чтобы различать сотканные из них слова и речи.
– Господа, поглядите, какая глупость с его стороны! Он заперся от нас в хижине с соломенной крышей! - кажется, это бегемот.
– Как я проголодался, господа! Мы ведь не договаривались играть с ним в прядки! Зачем он от нас убежал? Зачем? У него совсем нет совести! - вот и волк объявился. Он протяжно завыл, внося собственную партию в реквием поющего ветра.
Вдруг заржал Винд, я оставил его привязанным совсем неподалеку. И тут еще одна черная надежда: может, они съедят мою лошадь и тем останутся довольны?
Как хотелось умереть! Просто уйти в небытие - навсегда, безвозвратно. Умереть хотя бы от испуга, от внезапного паралича сердечной мышцы. "Зачем меня родили в мир без моего на то согласия?!" - кричал я в лицо своей судьбе. Но лицо то, зашторенное целым небом, даже не вняло возгласу. Как страшно быть обреченным на существование! Как тошно! Как все тупо и противно!
Жизнь, говорят, философы, есть сон.
Жизнь, твердят романтики, есть просто большой театр.
Жизни, молчат покойники, вообще нет.
Я же утверждаю: жизнь, не зависимо от того - есть она или нет, является самым искусным из всех существующих абсурдов. Царство пустого неба и отмирающей земли, где боги и люди давно посходили с ума.
Пока моя меланхолия гоняла поток обреченных мыслей, звери уже окружили мою хлипкую хижину, назвать которую убежищем было бы ядовитой иронией. Принялись царапать стены, угрожающе рычать. И вот посыпались первые удары в дверь. С потолка повалил снег из опилок и стружки. Бревна, испуганные не меньше моего, задрожали. Пламя свечи умерло, и все, что происходило в дальнейшем, было покрыто тьмой.
Я уже не видел того, как дверь с визгом вылетела из петель, не видел падающих сверху досок, не видел голодных клыков моей смерти. Лишь на мгновенье во мраке вспыхнули огоньки чьих-то глаз.
Они снова рвали мое тело на части. Ревели от злобы и удовольствия. Мой крик только еще больше воспалял их дикую страсть. Жалость, сострадание, если даже и были им ведомы, то существовали лишь в качестве абстрактных, чуть ли не математических понятий, - были тем же, чем для нас являются значки и символы, начерченные мелом на доске. Бледный, смертельно-бледный мел. И черная, могильно-черная доска… Адская боль, пришедшая из преисподней, вышвырнула душу из моего тела и поселилась там вместо нее. Еще не померкшим сознанием я проклинал все сущее:
Да будет проклята тьма, потому что она является лицом ужаса!
Да будет проклят свет, потому что он лишь предвестник тьмы!
Да будет проклята сама жизнь, потому что она есть ни что иное, как вечная игра мною проклятого света и мною проклятой тьмы!
* * *
Я опять проснулся…
В загробном мире?
Возможно, только уже не помню, какой он по счету: четвертый или пятый. И каждый раз, пробуждаясь, приходилось созерцать одну и ту же картину: взмокшую от обильного пота кровать, стены моей спальни, старинные гобелены с архаичными библейскими сюжетами. Ранние солнечные лучи пытаются оживить эти мертвые картинки. Перед взором искрятся какие-то цвета и краски, и все-все-все вокруг действует мне на нервы. Каждое такое утро приходит в голову одна и та же мысль: может, все-таки обыкновенный кошмарный сон? И он наконец-то завершился?
Сегодня я очень долго не вставал, утопая в глубокой перине и тупо созерцая осязаемый мираж собственной гробницы. Назвать ее спальней было уже не совсем корректно. Хотелось притвориться спящим, а еще лучше - притвориться мертвым, чтобы меня больше никто никогда не тревожил.
Из-за двери донесся голос миссис Хофрайт, которая ругалась на горничную, а та робко оправдывалась и просила прощение. Со стороны улицы в мои покои проникал стук топора: наверняка Ганс заготавливал дрова, подгоняя криками других слуг. Боже, как все это походило на нормальную жизнь! Лекарственная мысль, что это, возможно, и есть нормальная жизнь, была как освежающий глоток прохладной воды.
Уеду отсюда! Сегодня же! Навсегда!
Немного приободренный этим решением я распрощался с периной и тяжелой поступью дряхлого старика спустился по лестнице на первый этаж. Там Виктория мыла полы. Едва заметив меня, она стала работать с двойным усердием. Миссис Хофрайт, как впрочем, и дворецкий, по-моему в этом замке была вездесущей: могла внезапно появиться в любой момент в любом его уголке. Сначала она попыталась мне улыбнуться, но вовремя уловив мое состояние, заботливо спросила:
– Вы опять плохо спали, мистер Айрлэнд?
Я промычал нечто невнятное и направился с ее глаз долой.
– Может, вам все-таки стоит принять таблетки, прописанные доктором? - крикнула она вдогонку.
– Миссис Хофрайт, умоляю, оставите меня в покое!
Проходя по гостиной, я поднял голову на портреты. И снова вступил в этот поединок взглядов. Шестеро против одного. Мой - слегка шокированный, смиренный, недоумевающий, их - холодные, без искорки жизни, просто нарисованные на полотне. Я уже знал, что если вновь сорву эти картины и брошу в огонь, это абсолютно ничего не изменит.
Я признаю себя побежденным.
– Прощайте, господа…
Проронив эту фразу - презрительно, как бросают в лицо перчатку, я вышел в сад, где надеялся хоть на некоторое время обрести если не покой, то подобие покоя. Прохладный утренний ветер должен был выдуть дурь из моей головы, а приятные цитрусовые ароматы - наполнить образовавшийся вакуум привкусом жизни. Но потом я понял, что во всем Менлаувере сейчас не найти и уголка, где я мог бы испытать настоящее успокоение. Даже лес вокруг с его тропами, полянами и рощами на протяжении всей оставшейся жизни будет напоминать мне об этих днях, пораженных безумием. Облаченный ипохондрией, как траурной одеждой, я пассивно смотрел на декорации увядающей осени, ни о чем не думая, ничего не понимая. Даже не предпринимая попыток о чем-либо подумать или что-нибудь понять… Вспомнилось одно четверостишие Пессимиста:
"Испортился детских мечтаний нектар,
Я вырос из грез, и всеведущий Бог
Мне дал ядовитый мышления дар,
Свою осознать чтоб ничтожность я смог."
В детстве какое-то время я тоже увлекался поэзией: в том смысле, что сам марал бумагу и имел способность восхищаться, как это делают другие. Увлечение это было родственно пылким юношеским чувствам - легко воспламенялось и также легко гасло. Поэтому оказалось мимолетным. Прошел год, и вся моя лирика куда-то выветрилась. Душа охладела и стала искать более грубые, более острые наслаждения. Даже стихов своих не сохранил. Осталась только рукописная тетрадь с творениями Пессимиста. Так как его никто не публиковал, он делал копии от руки и сам раздавал их друзьям. Да, он был по-настоящему предан музе. А я "вырос из грез" и с головой окунулся в бизнес, поэзией моей жизни стал простой прагматизм, а стихи… на них не заработаешь денег, не положишь в карман, ими не насытишь желудок. Простите за излишний цинизм.
Но почему тогда в своей исповеди я так часто обращаюсь к ним?
Глава шестая
– Голбинс!!
Дворецкий появился незамедлительно, слегка запыхавшийся, но как всегда, с безупречным внешним видом.