Огонь в колыбели - Юрий Иваниченко 18 стр.


Первые недели нашей новой жизни Дзанни словно бы забыл о флейте, предоставив мне полную свободу. Я не преминул бы воспользоваться ею, не случись со мной странной перемены. Сердце мое, озлобленное, черствое маленькое сердчишко, не могло простодушно радоваться ничему. Ядовитое подозрение, что на самом деле я ни на что "не имею права", мешало этому. С другой стороны, я был уверен, что я "имею право". Как быть? И я решил, что даром есть хлеб Дзанни не стану, и придумал, как отплатить за его доброту, - взялся вести домашнее хозяйство, довольно, признаться, запущенное.

Юродская, злая, мелочная мыслишка! За ней ведь ничего не стояло, кроме намного желания, чтобы Дзанни не просто по-доброму относился ко мне, а еще и прощения попросил… за все - за то, что мать меня бросила; за колотушки детдомовские; за голодуху; за тараканов в столовском борще; за то, что я был "урод", "идиот", "дефективный", "олигофрен".

…Злая, поганая моя душонка, и заглядывать в нее то же, что в помойную яму, - а ничего не поделаешь. Уж каков есть. Принц-страдалец…

К приходу Дзанни его высочество стирало белье, мыло полы и даже готовило обеды по рецептам детдомовской кухни: тушеная капуста, а к ней котлеты или сосиски.

Деньги, что Дзанни давал на кино и на мороженое, я откладывал. Была у меня давно, еще с детдома мечта - поесть сала. Унылыми зимними вечерами мы с Котькой представляли, как едим розовые, нежные ломтики с черным хлебом. Я нарочно не говорил ничего Дзанни - хотелось самому, тайно купить огромный кус и съесть его на пару с Котькой. Ан не вышло! Когда я его наконец купил и нес домой, ко мне привязались двое пацанов, отняли авоську и сдачу двадцать копеек. Горевал я, помню, долго, а потом понял, что не судьба, и про сало забыл…

Понемногу Дзанни начал заниматься со мной музыкой: показывал ноты, учил играть на рояле. Вот как началась настоящая-то музыка, и я стал себя совсем не узнавать. Прошлое вспоминалось не то чтобы реже, но без боли, а сам я теперь плохо отличая сон от яви. Это все музыка виновата и Дзанни. Он ведь как замечательно играл - не мне чета! Был он "слухач", импровизатор, любил играть без нот, и инструмент отзывался на малейшее движение его души то пением, то плачем, то веселым разговором. А я рояля первое время боялся. Флейта была мне подруга, рояль - строгий пожилой учитель. И что-то в нем было жуткое, особенно когда под рукою Дзанни вовсю гудели басовые аккорды, словно тяжкий голос Вия: "Оттяните мне ве-е-ки-и-и!"…

…Как я любил залезать с ногами на диван и, слушая игру Дзанни, рассматривать какую-нибудь старинную, толстую книгу. Какое это было счастье: медленно переворачивать под музыку закрытые папиросной бумагой картинки, на которых улыбались красавицы в мудреных париках и кавалеры в кафтанах салютовали друг другу шпагами…

А как я бывал счастлив, когда Дзанни хвалил меня! И ничего-то мне больше не надо было, только бы услышать: "Сегодня ты играл сносно". Я казался сам себе прекрасен и жаждал играть еще и еще, и думать не думая о том, что "не имею права". Еще как имею!

Вообще же перепады настроений Дзанни были непредсказуемы: то молчалив и грустен, то говорлив и беззаботно-весел, то вдруг высокомерен и язвителен. Не угадаешь, каков он будет через минуту, через час, завтра. Одной из привлекательнейших его особенностей была загадочность.

Моим любимым занятием было незаметно наблюдать за ним. Я глаз не мог оторвать от этого лица - бледного, узкого, будто вырезанного из бумаги. Все черты его были как-то особенно, артистически преувеличены, заострены, и волосы вились ненатурально-красивыми кольцами.

Одно время я даже считал, что Дзанни, покорив пространство и время, прибыл к нам из древних эпох. На эту мысль навели странные предметы, которые я нашел во время уборки у него в комнате: маленький серебряный жук-скарабей, книга с золотыми письменами и крохотное черное распятие. Предметы эти были ничем иным, как атрибутами его тайной власти над силами природы и, может быть, даже над самой Смертью!

Мучивший меня вопрос - будет Дзанни когда-нибудь бить меня или нет исчез, когда я осознал, что существо, близкое Богу, не может ударить какого-то хилого мальчишку.

Так постепенно моя детдомовская озлобленность отступила, новые впечатления загоняли ее в глубь души. Я занимался музыкой и беспрестанно разгадывал загадки, связанные с Дзанни. Сколько ему было лет? Тридцать, сорок, шестьдесят? Я не знал. Люди, приходившие к нам в гости, все, независимо от возраста и положения, побаивались его.

С гостями была связана еще одна странность Дзанни - он любил ночные посиделки. Мне казалось, что он нервничает, когда нет желающих пить с ним чай ночью. Кто эти гости, ему было безразлично. Сиживал у нас и заезжий укротитель блох из города Пфаффеля, и пенсионер-алкоголик, и сантехник, и бывший тенор - знаменитый Радамес, и дворник из соседнего дома, и лауреат Государственной премии в области физической химии, и личность без определенных занятий, которая терлась спиной о стену и разглагольствовала о культуре… Со всеми ними Дзанни обращался вольно, и казалось, что в его власти распоряжаться этими людьми, как своими вещами.

Я всегда играл гостям на флейте, для чего Дзанни будил меня в любое время ночи. Я играл, гости внимали, а Дзанни после говорил им не без гордости: "Мой сын далеко пойдет. Его выбрал Бог!"

Сын… Господи, да после этого я бы умер ради него не задумываясь! И если бы родная мать вдруг объявилась и захотела взять меня к себе, я бы ни за что не пошел! Я любил Дзанни.

Правда, отцом его называть я все-таки не мог, а он и не настаивал. Я звал его просто - Дзанни, в редких случаях - Николай Козимович. Отчество мне не нравилось - казалось комическим, несолидным. Позже выяснилось, что он - итальянец, и все его предки тоже итальянцы, цирковые артисты. Их портреты висели в комнате Дзанни на стене от потолка до пола. Иконостас этот служил воспитательным целям: когда впоследствии я проявлял строптивость и лень в учении, например, не мог сделать шпагат с первого раза и сорок флик-фляков на месте, Дзанни брезгливо брал меня за ухо, подводил к одному из предков и, стуча в него пальцем, кричал:

- Джузеппе Америгович никогда себе подобного не позволял!

Или:

- Вильгельмина Орациевна сгорела бы со стыда на твоем месте!

Но кошмаром моего детства был родоначальник славной династии, чревовещатель Дионисий Наталиевич, судя по портретам, пренеприятный тип: маленький, почти карлик, с длиннющими тараканьими усами, в полосатом костюме со звездой. Часто, часто в моих снах я видел Дионисия Наталиевича, заносящего надо мной хлыст, и просыпался в слезах…

Прошел год нашей жизни, и однажды Дзанни объявил, что у него есть родная дочка, Машетта. Я почувствовал страх и обиду: какая-то девчонка могла "отбить" у меня Дзанни. Она была родная, а родных детей любят больше. Верно, Дзанни стосковался по ней и… Как бы мне снова не попасть в детдом! Туча мелких, злых, мстительных мыслишек заморочила мне голову: то я хотел бежать, то мечтал умереть понарошку, и чтобы Дзанни рыдал над гробом, а я бы вдруг восстал, произнес что-нибудь величественное и… все кончилось бы хорошо.

Машетта жила в круглосуточном детском саду и у какой-то старушки, кажется, дальней родственницы Дзанни. Однажды мы ее навестили.

Старуха, не впустив Дзанни в квартиру, вынесла на площадку очень маленькую его копию: те же глаза, те же вьющиеся волосы и надменный вид, что страшно рассмешило меня.

Девочке жилось, видимо, несладко: пальтецо на ней было засаленное, грубо заплатанное, капор бывший бабкин, судя по фасону, времен "Пиковой дамы".

Двумя прорезавшимися зубами Машетта грызла какую-то подозрительную баранку. Когда Дзанни взял ее на руки, она заверещала, будто ее собирались бить, и стукнула его по носу. Пока мы спускались по лестнице в садик, бабка визжала нам вслед:

- Иди, иди, папаша! Вот помру назло, назло тебе помру! Посмотрим, что ты тогда закукуешь!

Девочку последнее слово очень развеселило. Она подпрыгнула на руках у Дзанни и сказала:

- Ку-ку! Ку-ку!

Я почувствовал, что он расстроился, и жалко стало девчонку. Такая старушенция вполне могла уморить ее голодом.

Когда в садике стало темно, и Машетка вся вывалялась в песке, а мы промокли от дождя, я сказал Дзанни:

- Давайте возьмем ее насовсем.

Он ничего не ответил, только погладил меня по голове. Домой мы вернулись втроем.

Хлопот мне прибавилось, но я управлялся со всем: и за молоком бегал, и стирал, и играл с Машеткой. Я ее сразу полюбил и даже стал меньше скучать по Котьке Вербицкому - времени не хватало. В три года Машетта уже умела танцевать польку и играть на губной гармошке "О соле мио…" Втайне я гордился девочкой и немного - собой, считая, что успешно заменил ей и отца, и мать. Я уже совсем было вошел во вкус родителя, но однажды, когда Машетта спала, Дзанни вызвал меня в свою комнату и, поставив у портрета ненавистного Дионисия Наталиевича, вкрадчиво сказал:

- Ай-люли, малина. Вы посмотрите на него! Какой хороший мальчик! Ты упрек всем остальным мальчикам, а также девочкам. Вероятно, ты хочешь стать домработницей? Почтенная карьера. Редкая профессия.

- Так ведь Машетта же… ребенок же… Она умная, вы не смотрите, что она еле говорит. Вас дома никогда нету… Супруги у вас тоже нету… Можно няньку, конечно, нанять, но дорого. А у вас оклад сами знаете какой… - начал канючить я.

Дзанни вдруг припер меня к портрету Дионисия Наталиевича, тряхнул за плечи и взвизгнул:

- Супруга - пошлое, мещанское слово!

- Ну уж и мещанское, - не сдавался я. - Так все кругом говорят: "Моя супруга…"

- Так говорят лжеинтеллигенты! - закричал Дзанни. - Я запрещаю тебе употреблять это и подобные ему словечки! Видно, слишком часто ты стоишь в очередях за капустой - там еще не такое услышишь! Я запрещаю тебе заниматься хозяйством, запрещаю сновать между кухней и детской! Машетта не умрет без твоих обедов. Скорее даже наоборот - здоровее будет. Отныне ты займешься своим прямым делом. До сих пор я тебя щадил.

Показалось, что в спину мне грозно задышал Дионисий. Я стал рыдать, а Дзанни мгновенно повеселел, сел за рояль и начал с аффектацией играть "Ты забыл свой дом родной…" Я знал, что это означает. Я помнил свой долг всегда. Никакие рыдания не могли помешать мне. Всхлипывая, я взял с полки флейту и начал вторить ему.

…Вновь провал. Вновь несет меня в неизвестность огромная птичка и качает, и баюкает, и говорит сказки, и песни поет, но я не сплю. Верно, это кончается мое детство…

Мелькание дней. Унылое однообразие учебы. Школа акробатики, ужасная, мучительная школа. Кульбиты, курбеты, шпагаты, стойки на руках, на голове. Прыжки, прыжки, прыжки… И боль в суставах, а ночью - ощущение тела, избитого железными палками. Слезы бессилия…

Теперь я вставал в шесть часов утра, независимо от того, играл или не играл на флейте ночным гостям. До завтрака делал двести приседаний, двести прыжков и балетный экзерсис перед большим зеркалом. Дионисий Наталиевич вкупе со всеми родственниками взирал на жалкие мои потуги с отвращением. Я очень понимал его, будучи совершенно уверен в нелепости всех этих занятий. Но разве мог я спорить с Дзанни, разве мог ослушаться его? Он же с непонятным, пугающим упорством заставлял меня делать из своего тела черт знает что.

Я боялся спросить, зачем вся эта мука будущему клоуну-флейтисту. Зачем мне идеально вытянутый подъем ноги, зачем осанка тореадора и умение высоко прыгать? Я ничего не понимал, но при этом был уверен, что Дзанни имеет на меня право - на жизнь мою и на мою смерть. Если бы он, подобно легендарному Феджину, учил меня воровать, я стал бы прекрасным вором.

…Цирк-цвирк!.. Цирк-цвирк…

…А странно все-таки представить, что пройдет время и ничего не будет: ни дома нашего, ни нас самих, ни памяти о нас. Еще горше, если кто-то все же вспомнит и подумает с недоумением: "Для чего жили эти люди?" Вот один из тех вопросов, которые не имеют ответа, вследствие чего называются банальными и пошлыми! Но все же, все же - для чего живет человек? И есть ли логика в том, что называется судьбою? Кабы она была, эта логика, разве таким был бы мир? И разве правила бы им разнузданная глупость?

- …Ка-ру-зо-о-о!!!

Это Дзанни кричит на весь цирк, призывая зрителей восхищаться пением свиньи Гаргары. Она реагирует на комплимент самым подлым образом - дает петуха. Всеобщий смех.

- Какая мерзость! Вон с арены!

Ах, не надо было ничего этого - ни упоминания великого имени, ни вообще пения, потому что случился скандал. Присутствовал в тот вечер на представлении один важный работник какого-то аппарата, "слуга народа" со стажем. Всем хороший работник, но глуховатый. Вместо "Карузо" он услышал "кукуруза". Таким образом, реплика Дзанни приобрела вредный политический смысл: "Кукуруза! Какая мерзость! Вон с арены!"

Арену действительно вскорости пришлось покинуть - Дзанни из цирка выгнали. Требовали наказать и свинью, но она отделалась только выговором и была отдана "на перековку" дрессировщику Ваньке Метелкину. У него Гаргара через месяц совершенно потеряла дар речи - Ванька считал, что языком трепать даже для человека лишнее, не то что для свиньи. Умерла Гаргара в городе Париже после представления, в котором зажигательно отплясывала трепак а ля русс с кордебалетом лошадок Пржевальского.

Милая Гаргара… Она была нашей кормилицей, делая успех Дзанни. Без нее он стал просто коверным клоуном, уже немолодым и порядком надоевшим своими старомодными репризами на темы всеобщего разоружения и отдельных нетипичных беспорядков в нашей легкой промышленности.

Как легко мне сейчас вспоминать об этом! А тогда я всерьез думал, что жить мне незачем, потому как Дзанни, великий Дзанни стал игрушкой чьей-то тупой воли и сделался безработным. Да, безработным в нашей стране! Мне было мучительно стыдно за него, за то, что он не вписывается в общую радостную картину нашей жизни. И хотя я знал, что Дзанни не виноват, мне все равно хотелось обвинить во всем именно его. В школе мы учили, что в споре с отдельной личностью коллектив всегда прав. Дзанни был личностью, а "слуга народа" олицетворял некий абстрактный могучий коллектив.

Самое неприятное в положении безработного не отсутствие денег всегда можно достать пятьдесят копеек в день на еду. Самое неприятное чувство унижения, которое доставляет общение с людьми. Сколько же их перебывало в нашем доме! Чаще всего приходили покупатели - Дзанни продавал вещи, чтобы прокормить нас с Машеттой. Приходили, рыскали глазами по комнатам и забирали все, что понравится: янтарные шахматы, вазу, жука-скарабея, люстру, черное распятие, книгу с золотыми письменами и даже вешалку-орла.

Приходил милиционер, обеспокоенный анонимным сигналом, что, мол, живут неработающие элементы, - суровый такой милиционер, в новеньких сапогах. Он долго кричал на Дзанни, а ушел, унеся с собой брелок для ключей в виде черепа с костями, пригрозив, "если что не того", товарищеским судом и выселением из города.

Приходили дамы из детской комиссии, требовали, чтобы Дзанни отдал нас с Машеттой в детдом, а сам шел "трудоустраиваться на завод". Покинули они нас, весьма довольные, унеся сахарницу кузнецовского фарфора и старинный медный тазик для бритья.

Картина этой жизни была бы совсем беспросветной, если бы не забрела к нам однажды бывшая опереточная актриса, комическая старуха, одинокая и нищая до крайности. Забрела случайно и осталась навсегда нянькой у Машетты. Золото-старуха: от денег отказалась наотрез. Одна беда - втихую пила горькую, но что уж поделаешь…

Зима в тот год стояла злющая, и отопление во всем доме отключили. Каждый вечер мы с Дзанни притаскивали с помойки ящики - топить печку. Уроки я делал, закутавшись в два одеяла; Машетта спала в ванной - там было чуточку теплее; а Дзанни, смахивающий в своей облезлой шубе на суриковского Меньшикова, вырезал из цветной бумаги игрушки на елку - их охотно раскупали к Новому году.

Это ежевечернее вырезание игрушек было не просто иллюзией деятельности и способом хоть сколько-нибудь заработать - о нет! Дзанни устроил из своего несчастья спектакль и играл в нем все роли: когда стриг из бумаги зайцев - играл нищего непонятого гения; когда продавал их в подворотнях близ метро - играл блаженного деревенского умельца, для которого рубль - невиданные деньги; когда приносил домой хлеб и молоко разыгрывал нечто совсем уже диккенсовское, веселую неунывающую бедность…

И чем лучше он играл, тем больше я жалел его. Так жалеют увечное изваяние бога, который, несмотря на отсутствие у него носа, тщится выглядеть величественным. Я открыл, что Дзанни не бог, и полюбил его еще больше.

Прежние гости не ходили к нам - их нечем было угощать. Тогда Дзанни привел с улицы старика Тартарова, мерзавца и алкоголика. Был он в прошлом завкадрами, хоть и попович, о чем сообщил сразу же, как вошел к нам в дом. Бутылку Тартаров приносил с собой уже початую, жадно высасывал водку до последней капли, облизывал горлышко и начинал откровенничать о том, как во всем шел наперекор родителю, фамилию Аллилуев сменил на Тартаров и в конце концов упек батяньку куда надо, а рясу порезал на тряпки и отдал в клуб мыть пол.

Кроме попа, он ненавидел еще… Шаляпина. Иногда даже непонятно было, кого больше. Шаляпина Тартаров призывал повесить на фонаре, поскольку он был повинен в падении общественного патриотизма, в мещанстве и в отсутствии приличной колбасы.

…Это были безобразные, срамные ночи. Я задыхался от ненависти к Тартарову - он был живым воплощением гнуси и позорной тенью нашей жизни.

Дзанни нарочно привел его, чтобы юродствовать перед самым ничтожным из ничтожных. Он слушал Тартарова прямо-таки со сладострастием, прищурив глаза, улыбаясь, как будда. Он заставлял меня играть этому подонку на флейте, и я играл. Он заставлял повторять удавшиеся пассажи - я повторял. Он требовал, чтобы я кланялся "зрителям" - и я шаркал ножкой.

"Гляди, Тартаров, вот артист тебе служит! - вопил, нет, визжал Дзанни. - Это ведь пра-а-вильно, Тартаров, что он - ТЕБЕ служит! Ты ведь хозяин, Тартаров?"

Тартаров рыгал и кивал утвердительно: да, мол, я - хозяин и никто более - ни бог, ни царь и ни герой!

Оскорбленным я себя не чувствовал, зная подоплеку происходящего: это был спектакль, и я вместе с Дзанни играл в нем роль. Всякий артист поймет меня.

…Интересно, больно мрамору, когда по нему бьют резцом? Что чувствует камень? Верно, воет, страдалец:

- О-о-о-о-о-о-а-а-а-а!

Потом молчит. Во всяком деле нужно терпение…

Я притерпелся к странной своей маске, я начал понимать прелесть юродства, затуманивавшего мозг, как наркотик. И первый восторг артиста, опьянение своею, пусть мимолетной, властью над флейтой я испытал именно тогда, перед храпевшим Тартаровым. Почему - не знаю. Этого никому знать не дано.

Все кончилось, когда Дзанни начал придумывать, для себя новый номер. Тартаров исчез навсегда. Теперь Дзанни, запершись в своей, комнате, играл на гитаре.

…Тарантелла. Ритмичное цоканье копыт нарядного ослика. Виноград, корзины с виноградом. И толпа черноглазых девушек. И звон тамбуринов, украшенных пестрыми ленточками.

Наша нищая жизнь текла и текла дальше. Играла гитара, пела флейта, звенел маленький Машеттин тамбурин, и хриплое сопрано няньки часто и невпопад пело: "Я вас не зна-ал, но я стра-а-дал по ва-шей ви-не…"

Назад Дальше