Планета МИФ - Вильям Александров 2 стр.


Они пошли теперь вместе, и Джура повел его не по прямой тропе, а в обход, так что крутизна почти не ощущалась, и постепенно сердце успокоилось, но время от времени он ловил на себе тревожный, исподтишка, взгляд мальчика.

Джура подвел его к огромному, в два человеческих роста, валуну. Он был не закругленный, как все остальные, а угловатый, отдаленно напоминающий куб неправильной формы. Вверху он раздваивался, словно дерево, расщеплённое молнией, - края были подняты, а посредине видна была расщелина. Они обошли камень Вокруг, и с северной стороны, где валун потемнел и оброс мхом, они увидели, что он совсем плоский, как будто срезали его когда-то гигантским ножом.

- Вот, смотрите! - Джура залез на выступ, протянул руку и стал показывать на что-то, находящееся на плоской поверхности камня чуть выше головы Берестова.

Скачала Берестов ничего не мог разглядеть. Он видел только, что здесь камень отчищен от мха и глины, видел выщербленную поверхность, потемневшую от времени, - больше ничего. Но потом, когда он пригляделся, заслонившись ладонью от света, ему показалось… Он зашел с другой стороны, стал спиной к свету, так, что выщербленная поверхность находилась под углом к нему, и вдруг ясно увидел человеческое лицо, высеченное в камне.

Это было женское лицо. Прекрасный античный профиль был повернут вполоборота в сторону Берестова, но женщина смотрела не на него, она смотрела куда-то поверх головы, поверх холмов и ущелий, куда-то туда, за горную гряду, и в чуть приоткрытых губах ее, в закинутой назад тяжёлой копне волос, в глазах, широко открытых, устремлённых вдаль, в ладонях, поднятых почти на уровень головы и тоже направленных туда же, - было столько жгучей тоски, столько всепоглощающей устремлённости, неутолимого ожидания, уходящего туда, в глубь веков, что Берестов застыл, потрясённый. Он долго стоял так, вглядываясь в мертвый камень, запечатлевший чью-то любовь, чью-то тоску и надежду, пронесший ее сквозь столетия, а, может быть, и тысячелетия… Дымились века над планетой, рушились города, и целые империи стирались с лица земли, уходили народы и страны, а эта женщина, увековеченная чьей-то любовью, стояла здесь и все звала кого-то, все ждала кого-то и смотрела туда, за горизонт, - сквозь века и страны…

Сначала он боялся пошевелиться, боялся, что оно исчезнет - это видение, и больше никогда он его не увидит. Потом он сделал шаг и притронулся к камню рукой. Он убедился, что изображение существует, оно даже рельефно, и снова отступил назад: ему не хотелось утверждаться в грубой реальности материала, разрушать то удивительное чувство прозрения и восторга, которое охватило его. Все мрачное, что угнетало последнее время в связи с болезнью, вдруг отступило, распалось, облетело, как шелуха, и вдруг осталось предельно ясное и звонкое сознание величия и бессмертности искусства, его неподвластности времени, его нетленности и вечности в мире людей.

Вдруг пришли на память слова, когда-то давно слышанные и, казалось, забытые:

И если что нетленно в этом мире,
И если что векам не схоронить,
То это гимн любви, хранящий в звонкой лире
Живого сердца трепетную нить…

Вот она, эта нить, протянувшаяся из глубины веков, тончайшая, казалось бы многократно прерванная, затерянная, и все-таки живая, единственно уцелевшая, связавшая вдруг людей, разделенных тысячелетиями.

Он все еще стоял, завороженный, когда услышал робкий голос Джуры, окликающий его.

- Да… - обернулся он к мальчику. - Прости, Джура… Ты говорил что-то?

- Это, наверно, очень давно, да? - Джура говорил полушепотом, словно боясь потревожить кого-то. Ему, видно, тоже передалось ощущение знобящего трепета.

- Давно, - глухо сказал Берестов. - Очень.

Он помолчал, потом добавил:

- Спасибо тебе, Джура. Ты хорошо сделал, что привел меня сюда.

- Интересный камень, правда?

- Интересный?! - Берестов привлек к себе мальчика. - Ты и сам не знаешь, милый, что ты нашел! Но дело даже не в этом.

Берестов радостно улыбнулся, потянул на груди ремень, сдвинул вперед кожаную сумку, с которой здесь, в горах, он никогда не расставался, достал четвертушку ватмана и, пристроившись на небольшом выступе поблизости, принялся набрасывать карандашом то, что мог разглядеть с первого раза в камне. Он рисовал быстро, не пытаясь что-либо довершить или очистить, стараясь перенести на бумагу все так, как он это увидел впервые.

Он сделал несколько набросков и только тогда немного успокоился, словно уверился, что теперь-то уж нить не прервется - что бы ни произошло с этим камнем. Даже если его расколет ночью молнией, или сбросит каким-то чудом в реку - все равно что-то останется.

Он рисовал, а Джура, стоя за его спиной, настороженно заглядывал через плечо.

- Ну вот, - сказал Берестов, пряча последний набросок в сумку. - Теперь как-то лучше на душе, спокойнее.

Он оглянулся, увидел напряженные, широко раскрытые глаза мальчика и встал.

- Вот видишь, - сказал он ласково, - а еще говорят - мертвая природа…

Вряд ли Джура понял до конца, что он хотел сказать, да и вряд ли он сам мог бы толком объяснить весь ход своих мыслей, но почему-то сейчас, в эту минуту, он возвратился мысленно к своей картине, к "Водопаду", к тому далекому дню…

…Когда это было? Лет двадцать назад, году так в пятидесятом. Он приехал сюда как-то поздней весной, когда начали бурно таять снега, и услышал грозный неумолчный шум - там, вверху. Он пошел на этот шум, долго пробирался по ущелью и вдруг замер: перед ним, с высоты примерно пятидесяти метров, падала вода. Она вырывалась откуда-то из расселины, летела вниз плотной сверкающей массой, ударялась о выступ и тут же, разворачиваясь веером, падала на дно ущелья, дробясь и пенясь, взбивая в воздух каскады водяной пыли, радужно сверкающей на солнце.

Бот тогда-то он впервые "открыл" будущую картину. Потом это у него часто бывало - вдруг в какой-то момент словно молния осветит нечто давно знакомое, виденное раньше тысячу раз, осветит своим, особым, пронизывающим светом, - вот тогда, в некую долю секунды, вдруг увидишь картину, откроешь ее для себя, знаешь - вот оно то, что надо сказать людям.

Потом можно еще долго искать, мучиться, браковать и начинать снова, но дело не в этом. Главное, что ты знаешь - вот здесь! А тогда это было для него впервые. Он видел и раньше водопады - более мощные, эффектные. Но в том, что он увидел тогда, было нечто свое, особое, важное. Он вдруг ощутил РАДОСТЬ воды. Радость от того, что она вырвалась из тесных гранитных объятий и хлынула на простор, на свободу, пусть навстречу своей гибели, но навстречу солнцу.

Он написал тогда первый вариант, написал быстро, торопливо, несовершенно, вероятно, он торопился запечатлеть вот это главное ощущение, и он схватил его - он чувствовал это сам, чувствовали и другие.

Но на обсуждении все приняло неожиданный оборот. Пожилой мэтр, прославившийся батальными полотнами, наполненными хрипящими в агонии лошадьми, вонзающимися в человеческое тело пиками - долго с иронической ухмылкой разглядывал его картину.

- Воды много, - изрек он наконец. - И притом, мой милый, она у вас мертвая, понимаете?! Бывает живая вода, а эта - мертвая.

Реплика мэтра задела: "Она у вас мертвая, понимаете?! Бывает живая вода, а эта - мертвая". Здесь была доля правды, он сам это чувствовал. Он постарался выразить общую идею, самое общее, главное-ощущение, и это чувствовалось во всем - в композиции, в перспективе, в выборе планов, в цвете, наконец. Но вот то самое ощущение стремительно летящей воды ему не удалось, она висела, а не падала. Мастерства не хватило.

Он забрал картину, долго не прикасался к ней. Вернулся к замыслу лишь десять лет спустя, в совсем иное время.

И опять было обсуждение. Были те же люди, та же комната в том же доме. И мэтр пришел. Он изрядно одряхлел, потускнел как-то, сошел с него лоск, спеси поубавилось. Он уже не писал, только заседал в различных комиссиях, сидел в президиумах.

Он сразу вспомнил картину, смотрел долго, с серьезным, несколько печальным лицом. Сказал только: "Льется! Льется!" И отошел в сторону.

Но теперь к нему уже мало кто прислушивался. О картине много и хорошо говорили. Мэтр посидел немного, зевнул, похлопал кончиками пальцев по губам и вышел, вежливо поклонившись.

Картину уже собирались купить, все было договорено, предполагалась выставка, и "Водопаду" отводилась почётная роль, однако в последний момент Берестов вдруг отказался от продажи, сказал, что хочет подождать, картину оставил пока у себя. Никто ничего не мог понять, друзья считали, что это блажь. Алиса решила, что он это сделал в отместку ей; в доме - ни копейки, за картину дают крупную сумму, а он вдруг: не отдам - и все.

Берестов лежал после приступа притихший, отрешенный и хмуро смотрел в угол, где, свернутая и укутанная в чехол, стояла его лучшая, как говорили, картина, и думал… Если завтра судьба подведет последнюю черту, выдаст ему свою самую долговечную раму и он уже ничего не сможет прибавить к тому, что сделано им - ни объяснить, ни переделать, - увидят ли люди то самое главное, самое сокровенное, что хотел он выразить? Если нет, зачем тогда перевел столько холстов, красок, нервов - своих и чужих? Сколько ему осталось, сколько отпущено месяцев, дней, часов? Успеет ли он?

Он вставал, подходил к окну, смотрел на шумную людную улицу - асфальт отсвечивал под моросящим дождем, в нем отражались тупоносые ботинки, туфельки на микропоре, высокие сапожки разных цветов и оттенков. Люди куда-то спешили, к чему-то стремились - они меньше всего думали о том, что будет после их смерти, они хотели счастья сегодня, сейчас, они искали его повсюду - в красивых вещах, в любимых людях, в самих себе! Почему же он должен все время думать о том, что останется после него? Наверно, чтобы чувствовать себя счастливым сейчас, он должен знать, что будет с его работой потом. Уж такое он выбрал - теперь поздно менять. Это, наверно, трудно понять. Нормальному человеку не свойственно жить все время завтрашним днем. Но уж если ты взял на себя эту работу, надо делать ее до конца, не переставая, не сетуя, что не принимают, или принимают с раздражением, даже с неприязнью. Так, значит, надо. И если на кого можно обижаться, к кому можно быть беспощадным - к себе. Только к себе.

Он вдруг представил себе все, что сделал до сих пор, представил, как бы это выглядело, собранное вместе. Довольно внушительное зрелище: несколько десятков полотен, целая галерея пейзажей - горы утром, горы днем, горы вечером, на восходе и на закате, под палящим солнцем и под снегом, под пронзительно голубым небом и под тяжёлыми набухшими тучами. Целая поэма о горах, вместившая в себя почти всю его жизнь со всеми ее перипетиями, со всеми радостями и горестями, взлетами и падениями, находками и потерями. Гигантская, в общем-то, работа… И все же он чувствовал неудовлетворённость, не было здесь чего-то Важного, сокровенного, что он еще может и должен сказать, но пока не сказал еще… Что-то смутно зрело в душе, зрело мучительно, настойчиво, он все время прислушивался к себе, к этой невнятной, пока еще слабой музыке внутри себя и, как всегда бывало в такие минуты, был хмур, нелюдим, его раздражало все, что отвлекало от сосредоточенности. Это его состояние, наверно, еще больше усугубляло отчужденность, которая в последнее время возникла между ним и домашними.

Виталий целыми днями возился в своей комнате с магнитофоном и гитарой, оттуда доносились голоса бесчисленных друзей, взрослеющих мальчиков и девочек. Бремя от времени Алиса передавала им на подносе сладости и фрукты, и тогда из полуоткрытой двери валил папиросный дым - десятиклассники усиленно торопились жить. Иногда выскакивал Виталий, всклокоченный, разгоряченный, несуразно длинноногий и длиннорукий, кидал на ходу "Привет, папаня!" и, пряча глаза, бежал вниз за сигаретами. Он тоже дулся за что-то, то ли за туфли, то ли за кинокамеру - бог знает, во всяком случае, последнее время они почти не разговаривали… Вот тогда-то, в одно прекрасное утро, увидев на горизонте снежные вершины, он вдруг собрался и, не говоря никому ни слова, ничего не объясняя, уехал сюда.

И сейчас, впервые за последнее время, он почувствовал, как что-то отпускает в душе, что-то проясняется и как бы восстанавливается утерянное равновесие. Он посмотрел вокруг, увидел ближние скалы, отблескивающие на солнце темно-коричневым и красным, увидел дальние горы, синеватые, с размытыми очертаниями, и совсем далекие, колеблющиеся в туманной дымке, где-то там, в немыслимой дали, за всеми горизонтами; он увидел все это сразу, одним взглядом, услышал эту бесконечную, оглушающую тишину и в который раз подумал: как хорошо, что все это есть на свете…

- Пойдем, Джура.

Они стали спускаться. Мальчик шёл впереди, сдерживая шаг, и все время поглядывал назад, на Берестова, видно, опасался - не утомит ли он опять художника. Он все время порывался что-то сказать, но Берестов молчал, погруженный в свои мысли, и Джура тоже молчал, не решаясь нарушить его задумчивость. Они спустились к реке, пошли вдоль каменистого берега. Слева под ногами вскипал и пенился, перескакивая через валуны, горный поток.

И вдруг Джура остановился, указал на что-то рукой, крикнул:

- Палатка - видите? Там геологи. Говорят, море здесь будет. Водохранилище. Разве так бывает?

3

Курбан поднял двумя руками глиняную касу с раскаленной шурпой, поставил ее перед гостем - инженером из геологоразведки. Это был плотный парень, с массивными круглыми плечами, с круглым багровым от ветра лицом, и голос его почему-то показался Берестову каким-то круглым, когда он сказал:

- Вот это славно! Чую на расстоянии - настоящая шурпа, не то что наша походная баланда!

Он принял касу в свои широченные ладони и тут же передал сидящей рядом с ним девушке. Она неловко взяла миску тонкими узкими ладошками, чуть не выронила, видно, не ожидая, что такая горячая, страшно смутилась, так, что даже слезы навернулись на глаза, потом она вскинула голову, виновато посмотрела на Курбана, затем на Берестова, и он поразился тому, какое у нее славное, беззащитное лицо. Девушка была в толстой мужской куртке, великоватой по размеру - рукава доставали почти до середины пальцев, угловатые плечи выступали и чуть обвисали. У Берестова отчего-то защемило на сердце и какая-то теплая, давно забытая волна прихлынула к горлу. Он сидел и смотрел на девушку не отрываясь, она еще больше смутилась, низко наклонила голову, темно-каштановые волосы с золотистым отливом упали вперед - он видел только ее белый крутой ясный лоб между волнистыми прядями и края глаз - огромных, вздрагивающих…

- Кушай давай.

Он очнулся, когда Курбан коснулся его руки, поставил перед ним такую же касу с дымящейся шурпой.

- Все кушай… Тут трава есть - больной не будешь. Только здоровый будешь.

- Спасибо, Курбан. Я все съем… Обязательно! - Берестов опустил в кассу деревянную ложку, слегка помешал густое ароматное варево с темно-бурой радужной пленкой жира поверху, втянул воздух дрогнувшими ноздрями.

- Чем болеете, ежели не секрет? - деловито осведомился геолог, звучно прихлёбывая. - Желудок, печень, легкие?

- Сердце… - не сразу сказал Берестов. - Есть такая штука… Может, слышали?

- Куда нам! Мы все больше по части рук и ног.

Геолог выловил кусок жесткого мяса, взял его пальцами, поднял на уровне головы, рассмотрел со всех сторон, оторвал зубами часть и стал с хрустом жевать сильными белыми зубами.

- Это, знаете, привилегия - болезнь сердца. Как в прошлые века подагра… Признак благородного происхождения… А я вот, признаться, даже не представляю себе, как это оно может болеть. Ну - зуб, или там нарыв какой - это я представляю… А вот сердце… Честно говоря, для меня загадка…

Он продолжал с хрустом жевать мясо, время от времени поглядывая на Берестова своими насмешливыми красноватыми глазками. На соседку свою он не смотрел, но Берестов чувствовал - все это рассчитано на нее.

- И вот ведь что интересно, - продолжал он, со смаком жуя свое мясо, - на первое место в мире вышел инфаркт, давно уж заткнул за пояс и рак, и все остальное… Но рак - тот лупит без разбора, как шрапнель - в кого угодит - никто не знает, а этот - не-е-ет, шалишь, бьет снайперски, с выбором, и по ком? В основном по творческой интеллигенции! Я так полагаю, что это не случайно. Это, если хотите, месть природы! - он поднял вверх указательный палец.

- За что же она, по-вашему, мстит?

- За то, что оторвались от нее. Да, да… И вы правильно сделали, что приехали сюда. Вас она, может быть, и помилует.

- Благодарю. - Берестов наклонил голову. - Особенно за то, что причислили меня к творческой интеллигенции.

- Ну как же! Я слышал, вы художник? Горы рисуете?

- Да. Всю жизнь.

- Вот видите. Вы всю жизнь рисуете горы. А мы всю жизнь лазим по ним. - Он растянул свои твердые губы в некоем подобии улыбки. - Только нас не рисуют. Разве что так, иногда… На каком-нибудь камне, в профиль… Рядом с фамилией… А чаще без профиля. Одну фамилию… - Он замолчал, посмотрел в окно, где на фоне почти погасшего неба резко выделялись горы, они сейчас потеряли объемность, казались плоскими, словно вырезанными из жести. Потом он перевел взгляд на Берестова. - Но мы не в обиде. Нет… Мы знаем, что мы делаем и для чего… Вы вот всю жизнь рисовали эти горы, любовались ими, других приглашали полюбоваться, и невдомек вам, что там, в глубине, у вас под ногами, лежит, быть может, ценнейшая руда, которую во всем мире сейчас ищут. А мы вот придем, прощупаем и найдем. Вот и выходит, что вы только наружное открываете людям, форму, так сказать, а мы содержание, суть. Глядишь, не пройдет и пяти лет, как вы тут вокруг ничего не узнаете: чашу затопят, поставят гидростанцию, и километров на десять все займет огромный горно обогатительный комбинат. Любоваться красотами мешать, будет. Представляете?

Геолог с насмешливым любопытством глянул на Берестова.

- Ну что ж, возможно, - сказал Берестов, и брови его сдвинулись. - Это жизнь. Остановить ее нельзя. Да и нелепо было бы…

- Вот именно - жизнь! - Геолог поднял вверх ладони. - И мы ее делаем вот этими руками. А вам жалко, не так ли? Гор этих жалко. Верно?

- Верно, - вздохнул Берестов.

- Вот видите! - воскликнул геолог и во рту его сверкнула золотая коронка. - Вот и выходит, что мы двигаем жизнь вперед, а вы ее… ну как бы это сказать?..

- Задерживаю?

- Ну, не совсем так… Я бы сказал… пытаетесь удержать!

Геолог удовлетворённо откинулся к стене и как бы нечаянно глянул на девушку.

- Удержать? - повторил Берестов это поразившее его слово. Он будто вслушивался в него, потом сказал - Ну что ж, пожалуй, в чём-то вы правы… Удержать… Запечатлеть, оставить людям то, что уйдёт, то, чего больше не будет… Разве людям это не нужно? - Он обернулся к девушке. - Вот вы, как вы думаете?

Он видел, что она прислушивается к их разговору. Несколько раз она поднимала глаза то на своего соседа, то на Берестова.

Назад Дальше