Данайцы - Андрей Хуснутдинов 11 стр.


Я испытываю не страх, а неловкость – из-за того, что Юлия по-прежнему крепко держит меня. Отцеплять ее руки пред этим лоснящимся идолом представляется мне абсолютно невозможным действием. Будто нашкодившие дети, мы ждем не то окрика, не то улыбки, проходит секунда, другая, и затем, как в воду, кукольное лицо погружается в сумеречную глубину шлема, а шлем втягивается в проем люка.

Еще какое-то время мы не способны ни к движению, ни к размышлению. Мы зачарованно прислушиваемся к тому, как что-то, задевая за стены, волочится по санузлу и предбаннику. Эти звуки не просто доходят до нас – аккуратно, будто монетки со дна фонтана, мы выбираем их из порожней дыры люка. У Юлии дрожат руки, она отпускает меня. Первая мысль, которая приходит мне в голову после того как кукольный лик исчезает в люке, микроскопична и несерьезна: я думаю, а пялились бы мы сейчас на люк, если б те несколько мгновений, что были захвачены лицом, смотрели бы, скажем, в иллюминатор? И вообще, случилось бы то, что случилось, случись оно незаметно?

Спохватились мы как-то разом – я дернулся в направлении люка, Юлия поймала меня за плечо. Отцепив ее руку и не рассчитав толчка, я влетел в люк, как пушечное ядро.

Провожая стены взглядом постороннего – того, с кукольными чертами, – и различая звуки возни в стыковочном узле все отчетливей, я исполнялся какого-то мизерного, постыдного ликования. Мысль о том, что все это только что было видно кому-то еще, кроме нас с Юлией, и тем самым навсегда, необратимо как бы помечено им – и эти полуоткрытые ниши, и эти замызганные таблички на них, и эти плавающие, будто в банке, окровавленные ошметья салфеток, – приводила меня в восторг.

В стыковочном узле, уже порядком промороженном, полном снежной взвеси, кукольный безуспешно пытался отворить люк секции №1. "Там ничего нет, во вторую, американцы во второй!" – хотел сказать я, но, как всегда замешкав со своим английским, увидел, что люк первой, куда он ломится, собственно-то, открыт. И тот же час, как в подтверждение моей невозможной догадки, заторопился протяжный, гнусный скрип поддавшихся петель. Затаив дыхание, я следил за расширяющейся пастью люка и за тем, как открывается в ней желтое жерло переходной камеры.

Опомнился я от холода и от того, что заломило в затылке. Я настиг кукольного в чистенькой кабине спускаемой капсулы. Он что-то искал в выдвижных секциях под потолком и в одной руке у него откуда-то взялся плюшевый медвежонок. Изо всех сил я ударил его кулаком по шлему. Он врезался плечом в раму иллюминатора, попытался лягнуть меня, но промахнулся и застрял между креслом и пультом управления. Я дотянулся до его головы и стал бить открытой ладонью по забралу. Поначалу он пробовал ловить мою руку, но поняв, что я не доставляю ему ни малейшего вреда, затих и только наблюдал за мною. В эту минуту в кабине появилась Юлия. На ходу она заталкивала в карман какой-то продолговатый предмет, губы ее были плотно сжаты. Я понял, что продолговатый предмет – это пистолет убитого полковника. Что-то мягкое коснулось моего уха. Отшатнувшись, я увидел перед собой плюшевую морду медвежонка с расколотым глазом и отпихнул его. Кукольный поймал игрушку, смущенно взвесил ее и вдруг широко и ясно улыбнулся Юлии. Несколько секунд прошли при полной тишине. Мы молча смотрели друг на друга – верней, друг на друга смотрели кукольный с Юлией, а я во все глаза таращился на них. Странным образом молчание их обособлялось, и по мере того как тускнела, изнашивалась улыбка на лице кукольного и смягчался взгляд Юлии, я с ужасом и с ознобом начинал соображать, что я здесь лишний. Я хотел что-то сказать, но только сглотнул слюну. "К черту", – прошептал я и полез прочь из кабины.

***

В продолжение следующего часа, затаившись в углу кухни и наблюдая за тем, как кукольный суетится в дверях холодильника со светом и видеокамерой, я узнавал от Юлии вещи удивительные и ужасные. Впрочем, ценность этих вещей в качестве удивляющих фигур являлась как раз сомнительной – та отрасль моей души, что отвечала за выработку соответствующих секретов восприятия, видимо, была давно атрофирована, и я, точно скучающий зритель, попросту отмечал про себя по ходу сбивчивого пересказа Юлии (ей приходилось помогать кукольному), что следовало расценивать как ужасное, а что – как удивительное.

Удивительным прежде всего явилось то, что мы были спасены. Ужасным – что наше спасение оказывалось побочным пунктом полетного задания кукольного по уничтожению улик. Уликами следовало рассматривать сами корабли, так сказать, макроулики, уничтожение которых и было обусловлено договором с американцами. Полет Хлоя (у нашего кукольного deus ex machina было имя) готовился в авральном порядке и засекречен, так что причину сбоя в контурах подрывного механизма (находящегося на нашем корабле) не следует связывать с живым присутствием на борту. С нами, то есть. Оба корабля оборудованы "смешанными" датчиками габаритов, и пока на Земле – у нас и у американцев – приемники фиксируют штатные габариты машин, ни одна из сторон не вправе считать себя свободной от договорных обязательств.

Постепенно из моего поля зрения вымывался хлопочущий Хлой, и я во все глаза таращился на Юлию. Закончив съемку, Хлой улыбнулся ей, она взяла из ниши дисковую пилу, и они скрылись в холодильнике. Я было вознамерился ждать их, но как только послышался хруст разрываемого пластика, сбежал в "спальню". В туалетной комнате я нашел свой скафандр. В нем было неудобно и сыро, как в норе, но при опущенном забрале не было слышно пилы. Из мутного, заляпанного зеркальца в стене, точно из лужи, на меня глядело мое туманное отражение. Некоторое время спустя мимо дверей туалета что-то с шумом и позвякиваньем проволочилось в направлении предбанника, скрипнули петли крышки люка, и я услышал возбужденные голоса Юлии и Хлоя. Хлой говорил, что это невозможно, а Юлия возражала, что уж если и приходится говорить о возможности, так единственно об этой. Тональность их спора, как мне казалось, ощутимо и опасно повышалась, и, вспомнив о пистолете в кармане Юлии, я затаил дыхание. Но тут, занятые грузом, они замолчали, а те несколько фраз, что были обронены за стыковочным узлом, сошлись неожиданным хихиканьем. Я выбрался из туалета. Зажмурившись, в который раз я вспоминал рассказ Юлии о том, как ее заставляли глядеть в гроб с телом Ромео, и думал о том, что неужто, прошедшая кафельный ад анатомички, она могла испугаться тогда?

Я потащился в кухню и зачем-то принялся копаться в посудных шкафчиках. Повсюду в отсеке была разбрызгана грязная, пахнущая хлоркой вода. Мысль о Ромео не отпускала меня и, разгребая посуду, мысль эту я с ужасом сознавал внутри себя как некую наспех сколачиваемую конструкцию для поддержания чего-то еще более ужасного. Но, впрочем, то ужасное, что затем утвердилось во мне, то необоримое намерение – заглянуть в холодильник – не было ли первым оно? Не знаю. А в холодильнике потом я увидел обезглавленные тела. То есть, надо понимать, уликами, помимо кораблей, являлись головы несчастных, расстрелянных под "спальней".

***

Юлия перед самым моим носом захлопнула дверцу холодильника, взяла меня за руку и вытащила из кухни. Торопясь закончить объяснение прежде, чем мы достигнем стыковочного узла, она сказала, что, хотя ей и удалось убедить Хлоя взять один баллон с жидким кислородом (тут каким-то образом я догадался, что и меня берут только благодаря баллону), проблемы с фильтрами это все равно не решит, и ей придется сделать мне инъекцию, после которой я засну и моя дыхательная функция будет снижена. Она так и сказала: "твоя дыхательная функция будет снижена". Мне было все равно, я лишь попросил ее не делать укола до расстыковки. "Хорошо", – ответила она.

Через час Хлой задраил люки переходной камеры. Сидя взаперти в его жилом отсеке, я рассматривал в иллюминатор нашу ракету и думал о том, что Юлия предала меня. В чем именно состояло ее предательство, я не мог бы сказать. Да это уж было и неважно. За девять дней полета, за двести с лишним часов падения в эту сияющую бездну я понял лишь то, что не знаю и никогда не узнаю ее.

Наконец включились двигатели, последовал толчок, и корабль наш стал удаляться от нас. Похожий в сцепке с близнецом-американцем на замысловатый слесарный инструмент, он словно бы погружался в чистейшую воду. Я с замиранием сердца ждал бесшумного кислородного зарева, но, слава Богу, так и не дождался его: мина если и сработала, то уже далеко за пределами видимости взрыва.

***

В детстве я был уверен, что путь к Луне лежит не через безвидную пустыню космоса, а через мглистую желтоватую долину, и стоит только найти эту долину, как отпала бы нужда в космических кораблях и космонавтах. Впоследствии, конечно, выяснилось, что еще с допотопных времен эта желтоватая долина открыта – и не только открыта, но регулярно посещается – лунатиками, однако столь приземленное объяснение никогда не представлялось мне исчерпывающим. На лунатиков так можно было списать все, что угодно. Потом я представил, что и к Земле путь из космоса может проходить через такую же мглистую долину, и стал думать, как следовало именовать тех, кто ходит по ней к нам, – ведь не землянами же? Тысячу раз я пытался вообразить себе этих удивительных существ. Кто они? Какого роста? На каком языке говорят? И – главное – чего хотят? И вот теперь, когда, набирая скорость, мы тоже устремлялись к Земле, как следовало именовать нас? Кем мы-то были?

Удивляясь тому, что Юлия до сих пор не сделала мне укол и, похоже, вовсе забыла о нем, я стал снимать с себя скафандр и нечаянно порвал его. На своих голенях я увидел обширные пятна йода, а на разбитых икрах целые острова пластыря. Странно, что ничего подобного я не заметил прежде, когда надевал скафандр, а теперь, разглядев смешанную с йодом и загустевшую кровь, не почувствовал боли. Впрочем, боль была, но какая-то неопределенная, посторонняя, будто болела та часть моего тела, которая могла находиться в соседнем помещении. Дверь отсека оказалась приперта чем-то снаружи. Другую я увидел совершенно случайно. Правда, скорее это походило на лаз с заслонкой, чем на дверь. "А малый с приветом", – подумал я про Хлоя и сдвинул заслонку. В лицо мне дохнуло сырым, гниловатым теплом. От заслонки брал начало узкий округлый ход, через полметра отвесно уходивший вниз и обраставший ступенями-скобами. На дне его горела тусклая красноватая лампочка. Судя по тому, что ток тепла не иссякал, ход выполнял еще функцию вентиляционной шахты, а значит, помещение внизу было проходным. Сначала я решил спуститься до уровня лампочки и вернуться обратно – в любой момент в отсек могли зайти Хлой или Юлия, – но внизу, через решетку фильтрующей магистрали, выходившей как раз под лампочкой, я услышал их голоса и понял, что им, занятым непринужденной беседой, не до меня.

Я долго прислушивался, но так и не смог различить ни единого слóва – словá, раздробленные эхом, утрачивали всякий смысл прежде, чем достигали решетки. Все же, благодаря эху я совершенно ясно мог понять другое – что Юлия пытается произвести впечатление на Хлоя, заискивает перед ним. Открытие это не то чтобы было неприятно, но поразило меня как удар. Никогда и ни с кем до сих пор она не опускалась до подобных интонаций. И тут я вспомнил, как она пыталась произвести впечатление на меня в пору нашего знакомства и как иногда она смотрела на полковника, и, отшатнувшись от решетки, я ударил по ней ладонью и закричал: "Боже, как это все понятно и страшно! Как страшно и пошло!.." Красная лампочка мигнула, из решетки потекла пыль, я встряхнул ушибленной рукой и стал спускаться дальше. Представляя себя на месте Хлоя и воображая заискивающую, принужденно улыбающуюся Юлию, я думал о плюшевом медвежонке с расколотым глазом, и невесть с чего мне казалось, что вся тайна обаяния кукольного напрямую связана с этой его игрушкой. Ход постепенно расширялся. Поглощенный своими мыслями, я пропустил две или три вспомогательных палубы – "подворотни", как их называли техники – и вышел наугад в какой-то затхлый, составленный из огромных дощатых контейнеров закоулок. Голоса Хлоя и Юлии, еще более разреженные, выхолощенные, были слышны и здесь.

– Да, конечно, она предала меня, – провозгласил я и, позируя кому-то невидимому, развел руками. – Но что, скажем, если существуют условия, при которых предательство может быть оправдано? В самом деле – можно ли обосновать такие условия хотя бы теоретически?

Сей логический реверанс, заключавший мою похабную позу, был забавен не только сам по себе, но и потому, что уводил меня в сторону от Юлии, и я продолжал на ходу обдумывать его – что-то показалось мне тут чрезвычайно важным, хотя и зыбким. Ход, все расширяясь, разламывался лестничными маршами. Чем далее вниз, тем было меньше света, тем гуще воздух насыщался пылью. Так я миновал еще несколько "подворотен", пока не понял, что вышел в большой коридор, что шорох моих шагов стелется по высоким потолкам, а вырастающие на пути фигуры в медицинских халатах молча шарахаются меня, грохоча накрахмаленной материей. Коридор я узнаю с некоторой заминкой – все-таки сказывается привычка узнавания "от вешалки" – и хотя внутри меня начинают греметь громы небесные, я стараюсь ничем не выдать своих чувств, даже улыбаюсь халатам. С гудящей лестницы слышатся многоярусные, разбегающиеся по этажам шепотки, и вот уже, точно бильярдные шары, они скачут по всему зданию и хлопают дверьми, и кто-то куда-то звонит, и кто-то, стремясь опередить меня, бросается к выходу, и весь этот окаменелый кишечник сводит спазмой панической возни.

В кабине лифта я оказываюсь заодно с млеющей от ужаса девицей, которая на вежливый мой вопрос: "вниз?" – только закатывает глаза. На пунцовом ее лице белки кажутся вдавленными в маслянистую глину яйцами. Я стараюсь не глядеть в ее сторону, а когда дверцы кабины раскрываются в вестибюле – пустом, с перевернутой кадкой пальмы в дверях, – слышу позади себя мягкий грохот обморока.

На улице я первым делом оглядываюсь на здание: четыре этажа. Я вспоминаю, что корпус энцефалодиагностики всегда казался мне излишне приземистым строением, но даже сейчас для меня остается загадкой то, как удалось замаскировать надстройку, из которой я только что спустился. Ведь это как минимум еще пять этажей. Однако на карнизах крыши я вижу важно расхаживающих голубей, их взбитые ветром загривки, а ближе к центру, притопленная восходящей плоскостью стены, торчит роскошная супрематическая конструкция антенны.

Дальше, на огромном асфальтированном пустыре, горит наша ракета. Собственно, разлитые взрывом фрагменты обшивки и обугленные куски металла уже нельзя назвать ракетой, но то, что все это наше, я заключаю по тюку – он, как видно, вывалился из предбанника до столкновения ракеты с землей. Его измеряют и фотографируют, будто это не куль с интендантским пометом, а тунгусское диво.

По затейливой параболе от пустыря навстречу мне, отмахиваясь локтями от наседающих сзади халатов, семенит Болик. Он задыхается от волнения и ходьбы и что-то кричит. Меж его расставленных рук алым разрядом бьется шелковая лента, на большом пальце правой руки болтаются ножницы. Я хочу обойти его и сворачиваю с бетонированной аллеи, но так как соответствующим углом загибается и парабола, возвращаюсь на аллею. Земля раскисла после дождя, и мои избитые, не прикрытые ничем, кроме пластыря, ноги тяжелеют от грязи. Подкатываясь чуть ли не вплотную, Болик подает мне ножницы, отступает на шаг и, опрокидывая кого-то из халатов, протягивает на вытянутых руках шелковую ленту. Я должен ее разрезать. Замечая краем зрения нацеленные на меня объективы камер и микрофоны, я качаю головой. Лицо Болика в эту минуту делается похожим на лужу остывающего парафина. "Вы ответите за все", – говорю я негромко и вхолостую клацаю ножницами. Мои ноги разъезжаются в грязи. Лента в руках Болика провисает, это начало сердечной судороги. "Ведь для такого предательства, – продолжаю я тихим голосом, указывая ножницами на тюк, – для такого предательства потребна и соответствующая мера любви. А любовь вы подменили деньгами. И как та история, взятая за вычетом несчастных, притянутых за уши тридцати сребреников, лишена для вас всякой мотивации, так и эту вы пытаетесь оправдать экономически. Вы решили, теперь вам хватит триллиона. Стоит только заграбастать побольше, решили вы, и все встанет на свои места. Но ведь думая так – думая экономически, – вы пытались экономить на всем! Сотворив главное экономическое чудо, вы уверовали, что все остальные чудеса, помельче, совершатся сами по себе… Так чего ж вы хотите теперь? Что вам нужно от нас? Благодарности приговоренных?" У Болика на губах зацветает пена, он хочет что-то возразить мне, страшно ворочает фиолетовым, как у чау-чау, языком, однако я знаю, что любые его возражения не имеют силы до тех пор, пока не разрезана шелковая лента. Поэтому я вытаскиваю из ножниц соединительный винт, разнимаю их на две половинки и бросаю в грязь по разные стороны аллеи. Болик хватается за грудь. Заросли микрофонных штативов с треском смыкаются над ним. Я продолжаю свою обвинительную речь. Уже никто не смеет возражать мне. Серебряные ситечка микрофонов с жадностью впитывают каждое мое слово. Мои разоблачения убийственны, мои аргументы бесспорны, но странное дело – по мере того как я продвигаюсь к самому главному, к самому ужасному своему разоблачению, голос мой делается все тише. И чем быстрее и громче я стараюсь говорить, чтобы достичь этого разоблачения, с тем большим сопротивлением движется во рту мой язык. В конце концов кто-то из халатов подает мне вечное перо и просит расписаться на фотографии Бет. Чувствуя, как целый массив земли, подобно гигантской океанской волне, начинает приподыматься подо мной, я расписываюсь на карточке. Бет приветливо улыбается мне. На ее белоснежной шапочке с вуалькой сидит малиновое пятнышко. Вечное перо оказывается заправленным не чернилами, а нашатырным спиртом, и я тоже бросаю его в грязь. Но перо летит в пустоту, за горизонт, который закругляется бетонным полушарием возле самых моих ног. Я вспоминаю, что точно такую Землю кто-то вышиб из рук бетонного Атланта в нашем школьном дворе, вспоминаю дыру с ржавыми прутьями на месте Европы и, задыхаясь, прошу, чтоб поскорее убрали Европу – нашатырный запах делается невыносимым.

Назад Дальше