Бабушка с дедушкою Сабуровы умерли еще до ее рождения от заразной инфлюэнцы. Бабушка де Роскоф тоже умерла, когда Панны не было на свете, в первые годы французских бедствий. За дедушку де Роскофа отчего-то молятся как за усопшего, хотя наверное об его кончине ничего не известно. Но дедушка и бабушка де Роскоф все одно почти сказочные, за тридевять земель, и дороги туда нет. А в Сабурове все привычное и близкое, и так легко вообразить, что хозяева его живы-здоровы, ждут в гости любимую внучку Панечку. Отчего ей кажется, что с бабушкой и дедушкой ей было бы куда проще изливать свое сердце, нежели родителям?
Или это просто игра, с тех времен, когда она, маленькая, впервые приметила сходство свое с Елизаветою Федоровной, столь приветливо взиравшей на нее из тяжелой рамы портрета? Ни единого украшения не было на молодой бабушке, только черная роза красиво выделялась на темно зеленом бархате платья. А эти их общие волоса, у бабушки зашпиленные на затылке! У Панны была привычка подолгу разговаривать с бабушкиным портретом. Странно, отчего нужен был ей безмолвный друг, когда папенька не чает в единственной дочке души? Папенька не чает… А маменька? Ах, да кто ж ее разберет, маменьку Елену Кирилловну!
Сад, осыпанный яблоневым цветом, уходил вдаль. Белые лепестки плыли по ручейкам, устремляясь к искусственным маленьким водопадам. Скорее за кисти, покуда зелень не победила весеннего сияния, покуда голы стволы! Как же не любит она неинтересное, сплошь зеленое лето!
Из дому Панна успела ускользнуть еще до завтрака, утащив из кухни пару бриошей со стывшего на окне противня. Путь предстоял долгий - в обход яблоневого сада, через кленовую рощицу, давшую некогда прозванье усадьбе, вдоль озимых до старого большого дуба, мимо заливных лугов, снова лесом, на сей раз смешанным, в обход деревеньки с ее огородами, полем. Здесь, на равном удалении от четырех усадеб, с отрочества положил встречаться дружеский их круг.
Сие место свиданий было немалым предметом гордости Платона и Панны. Березовая роща по пути от Сабурова к Кленову Злату. Разросшееся раздвоенное дерево подступило к одинокой чугунной оградке. Странный памятник! Ни плачущей аллегорической фигуры, ни античной урны… Только закрытая мраморная книга на высоком постаменте-колонне, частично задрапированной складками мраморной же ткани. Мраморная закладка в книге, довольно близко к самому ее началу. И, словно бы заглавье книги, надпись на белом камне: "Аристарх Сабуров. 1759–1783". Книга, не прочтенная до конца. Безупречный вкус Прасковьиной бабушки выразился в сем лаконическом и простом монументе.
Панна и Платон, каждый втихомолку, подозревали, что получили б хорошую трепку от матери, узнай она, что сия могила является местом сборищ. Но это ведь так романтично - настоящая могила без креста, настоящая роковая история в семье! Можно сказать, настоящая гробовая тайна! Ничего подобного не было ни у Тугариных, ни у Медынцевых. Сережа, правда, пытался отыграться, убежденно повествуя, что род их ведется от отданной в жертву дракону девушки, слишком приглянувшейся чудовищу, чтоб ее съесть. Но заимствование из "Рассказов о временах Меровингов" слишком проглядывало, чтобы Сережины попытки предъявить те либо иные наследственные признаки огнедышащих рептилий пользовались большим успехом. Платон же написал нехудой стишок о том, что мраморная книга на могиле самоубийцы может открываться под руками потомков: разумеется, без сторонних свидетелей. Прочесть в ней, конечно, можно было очень много интересного и загробного, но опять же для своих, без пересказа.
Солнце вошло в зенит. Панна пристроила этюдник поудобнее напротив могилы. Платон давно уж умолял ее написать мраморную книгу для украшения его комнаты, но Панна, самая сговорчивая и уступчивая в семье, в отношении живописи проявляла редкую необязательность. Хоть год за ней ходи, если ей теперь не интересно, за карандаш и кисти нипочем не возьмется. Что именно увлечет ее, нельзя было угадать нипочем. Платон обижался неоднократно: ну как можно не захотеть написать черную розу, надгробие, какой-нибудь на редкость печальный закат… Впрочем, когда сестре удавалось извлечь куда больше меланхолии из ничем не примечательных зарослей терновника либо натюрморта с банальным домашним серебром, он всегда отдавал должное.
Но мраморную книгу Панна не видела теперь печальной. Щедрый весенний свет так играл на мраморе, так чист и весел был прозрачный воздух, так полны пробуждающейся жизни березовые ветви, наклоненные над оградой… Чего больше в этом воздухе, голубизны или сизых теней? А вот с белилами-то как раз надобно осторожнее…
"Тебе этот ящик дороже меня. Как он сам не смог сообразить, что сегодня он - третий лишний?"
Арсений, также пеший, одетый как германский студиозус, подошел незаметно для увлеченной работой Панны. Каштановые кудри его, старательно расчесанные свинцовым гребнем, чтоб гляделись потемней, красиво спадали на легкий плащ.
"Платон очень просил пейзаж с нашей могилой, - отчасти лукавя, ответила Панна. Не дороже, конечно, не дороже, только как объяснить, что если кисть легко легла в руку, выпустить ее почти невозможно?"
"А я между тем насилу отбился от родителей: хотели меня вместе с младшими к тетке везти. - Арсений уселся на землю. - Ну и ладно, буду тут воплощать живую аллегорию Упрека".
"Не будешь, я уже заканчиваю, облака набежали, - Панна стянула старенькие, все в пятнах краски, перчатки, в которых обыкновенно занималась живописью на открытом воздухе. Свежие, кружевные, были тут же, в муфте, но она не успела их надеть. Арсений тут же завладел обеими ее открытыми руками и прижал их к лицу".
"Конопляным маслом пахнут, с которым ты краски трешь. А ты не отнимай, мне и такой запах нравится, он твой, с детства еще".
"В детстве я разводила краски водой, - Панне неудобно было стоять с плененными руками, и она тоже опустилась под сень памятника. Теперь лица их были вровень. Арсений немедля воспользовался этим, выпустив руки подруги и торопливо клюнув губами куда-то в ее щеку: целоваться в уста они еще робели".
"Ну, не знаю, ты уж давно забросила акварели".
"Не заговаривай мне зубов, если еще раз такое посмеешь сделать, я тебя стукну открытым ящиком!"
"Почему открытым? - засмеялся Арсений. Они стояли на коленях у чугунной оградки, глядя друг на дружку, растерянные и взволнованные".
"А чтоб от красок долго отмывался! Медынцев, ты был предупрежден, не смей!"
"Да, вид будет отвратительный - синие, красные, бурые пятна на таком-то светлом плаще! Да еще на лице, в волосах… Но знаешь… Я подумал обстоятельно, дело того стоит. Стукай, пожалуй! - Арсений, не иначе для симметрии, поцеловал Панну в другую щеку - на сей раз уже не столь поспешно. Что-то иное, прежде не знакомое, было в этом поцелуе, и Панна, покраснев, вскочила и, отворотив от юноши лицо, кинулась собирать свои рисовальные принадлежности".
"Панечка! - перепуганный Арсений вскочил следом. - Я не шутил, бей чем хочешь, только не сердись!"
Она продолжала отворачиваться, как попало сваливая все в ящичек.
"Панечка, я больше не буду, право, не буду, ну прости!! - отчаянно взмолился юноша".
"Знаешь, мы с тобой дурно поступаем, - теперь Панна казалась спокойна. Румянец сошел с ее щек. - Родители сквозь пальцы смотрят на все наши встречи, мы ведь росли как родные. Только мы уж выросли. Единственно мужу с женой прилично такое. Обещайся мне, что больше такого не случится, покуда мы не поженимся, нето я с тобой больше никогда одна не останусь!"
"Панечка! - На Арсения жалко было смотреть. - Во-первых, муж с женой целуются в губы, а во-вторых, ну как я могу обещаться не целовать тебя?! Легче умереть! Когда мы еще поженимся, года через два, а то и через три, это целая вечность! Ну, позволь я завтра же приду к твоему папеньке руки просить? Он скажет, что для помолвки рано, но все одно будет знать наши намеренья. Ты же самое не разрешаешь…"
"Нет, Арсюша, не вздумай…"
"Да почему?!"
"Нет, неловко как-то… Стыдно даже! Не хочу! Уж станем вовсе взрослые, тогда как-нибудь спросимся…"
Панна не вполне понимала себя. Одно знала она наверное: когда тайна их выйдет наружу, сие будет концом старой компании. Не только потому, что могут раздружиться Арсюша и Сережа, который весь последний год тоже ищет малейшей возможности побыть с нею наедине, но просто всем сразу станет как-то не так при наличии жениха да невесты. Не охота, вовсе не охота выходить из теплой доброй детской, век бы в ней оставаться, ведь оно так беззаботно и весело! Арсюша и без того с нею каждый день, к чему взрослеть? Что меж ними есть нечто особое, что он ближе ей не только Сережи, но и Платона, она поняла с тринадцати еще лет, с пустяка, сущего пустяка. Было то в Камышах, в один из дождливых насквозь, сумрачно темных летних дней, когда так невыносимо досадно сидеть в комнатах, а на двор не высунешься. "Право, коли завтра не прояснится, я слягу с мигренью, - пожаловалась госпожа Медынцева компанионке. - Так, должно быть, алеуты кричат, да и то не всегда! От их крика нельзя спрятаться, он несется по всему дому! Стоит детям не подышать свежим воздухом, как начинают беситься, словно одержимые. Пусть Татьяна им сладких пирожков, что ли, подаст, что от десерта остались, может их хоть лакомство утихомирит ненадолго!" Пирожки с земляникой не утихомирили, но послужили поводом к буйному, с хохотом, дележу. Выхватив из-под носа Арсюши уже надкушенный им пирожок, Панна, смеясь, убежала вверх по лестнице, где начала, дразнясь, доедать добычу. И, проглотив последний кусочек, вдруг перестала смеяться. Что-то было не так. С младенчества она была невероятная брезгливица. Почему же она теперь не побрезговала надкушенным? С этого Панна начала примечать другие странности, вроде бы и не предосудительные, но вместе с тем такие, что о них никому невозможно было поведать. Самое странное, только перед ним она не боялась оказаться некрасива - накусают ли лицо комары, падет ли на руки загар. Отчего-то знала она, что в глазах товарища детских своих лет попросту не может она, Панна Роскофа, быть некрасивой. Странности между тем все множились. Однажды Арсений все никак не мог красиво приколоть бутоньерку к отвороту, и Панна взялась помочь ему. Арсений еще не выпустил фарфоровой вещицы из своих пальцев, когда Прасковья за нее ухватилась своими. Персты их соединились, а в следующее мгновение произошло вот что: словно бы все остальное тело перестало существовать, во всяком случае - ощущаться, все средоточие жизни осталось в пальцах, и только там, где они соединились с пальцами друга. Зато как билась она в кончиках пальцев, эта сила жизни! Откуда она знала, что Арсений ощущает то же самое, что сквозь них словно проходит какая-то невидимая магнетическая сила, одна на двоих? Она знала, потому что, когда нескончаемо долгое мгновение миновало, оба они безумно смутились. Никто ничего не заметил, да и было ли что замечать?
Сколько прошло еще месяцев, покуда сделалось ясным, что означают все эти странности? Немало. Панна ни разу не задумалась, отчего задолго до первых неумелых признаний десятки незримых нитей связали ее с Арсением, и никак не могли б связать с кем-то другим. Сережа Тугарин, если подумать беспристрастно, был красивей: темноволосый, и волосы не надобно было ему чернить, но светлоглазый. Особенно хороши были, по восторгам всех взрослых, эти его большие светлые глаза в обрамленьи длинных черных ресниц. Но Панна беспристрастно не думала. Сережа был дорогой и близкий, а с Арсюшей они, словно бы день ото дня, становились одним целым.
Зачем только Сережа в нее влюблен! Как все сложно стало в их безмятежной, их веселой компании!
"У Платона какая-то тайна появилась, между прочим, - заявил Арсений, шевеля подобранным березовым прутиком свежие травинки".
"Тайна? - Панна задумалась. - В смысле… ну, как у нас? Он тоже в кого-нибудь влюбился?"
"Влюбился он в Лёльку Ямпольскую, бедняга, но это не тайна. Я про другое. Зачем он так надолго после курса в Сибирь ездил? На добрых четыре месяца".
"Так у нас там родственники, - Панна задумалась. Наличие сибирской родни без того немало смущало ее. Что ж это за родня такая, о коей не рассказывают житейских анекдотов, кою не перечисляют поименно, коей нету ни портретика, ни силуэта… Давно уж она поняла, что семья их - не совсем обычная семья, и живет не тем и не так, что другие семьи. Зачем так долго гостил Платон у загадочной родни, о чем часами беседовал с отцом по возращении?"
"Хотел бы я представить, чем может быть четыре месяца занят Платон Роскоф у родни, которая живет по модам позапрошлого сезона и читает апрельские журнали в июне? - хмыкнул Арсений".
"Положим, не четыре, а два, не забудь про дорогу. А в Лёльку Ямпольскую Платон не может быть влюблен, - сменила тему Панна. - Она vulgar. Красивая, конечно, но vulgar".
"А вот в этом я не уверен", - Арсений, несомненно, отвлекся от непонятной Сибири.
"Как это - ты не уверен, - возмутилась Панна. - Кабы ты слышал, что она мне о прошлой неделе ответила, когда я спросила, понравилась ли ей "Смерть в желтом домино"?"
Сказав, она тут же залилась краской. Повторить же сказанное девицей Ямпольской было просто немыслимым. "Превосходные ужасы, - сказала Лёля одобрительно. - У меня со страху аж позвоночник чуть в панталоны не осыпался".
"А я и слышал, - ответил Арсений, и Панна покраснела еще больше".
"И, по-твоему, она не vulgar?!"
"Ну… видишь ли, vulgar это все ж-таки когда человек не знает, как надо и как не надо. А она ведь прекрасно знает. Захоти, могла бы быть очень бонтонной, право. Ей нравится эпатировать".
"Может статься, ей и нравится эпатировать, только едва ль Платону может понравиться эпатирующая девица, - Панне стало не слишком приятно, что Арсений оправдывает в чем-то Ямпольскую. - Платону может понравиться только особа безукоризненно изысканная".
"Знаешь, - Арсений словно на мгновение отстранился от собственных гессенских сапог, блондов, подтемненных волос и сделался старше. - Платоше нашему собственной изысканности, пожалуй, достанет на двоих. Пересыщенный раствор кристаллы не растворяет, помнишь, нам в физике объясняли? А мне так, Панечка, неохота в Архивах служить, а папенька рогом уперся. Говорит, самое лучшее для продвижения в обществе".
"Да, родители вечно чего-то хотят на свой манер, - Панна вздохнула. - А ты послужи год, папенька успокоится, а там видно будет. Понимаешь, все ведь дело в том, что они нас еще всерьез не принимают. Ты сейчас говоришь, "не хочу", а он еще думает, будто ты от манной каши отказываешься. Мало ль, чего ты не хочешь. А со службы воротишься через год, будешь как бы сам по себе, и "не хочу" твое будет другое".
"Ты такая взрослая иногда, - Арсений вздохнул. - Мне даже больно, какая ты иногда бываешь взрослая. Откуда в тебе это?
Ты ж меня на три года моложе. А служить я вообще не хочу. Мы будем жить в деревне, читать и принимать у себя немногих друзей, тех, с кем есть о чем говорить. Ведь больше нам ничего не надобно, правда?"
"Правда".
И тут уста их слились, впервые, по-взрослому, как, надо думать, свойственно целоваться только супругам.
Узурпатор в те дни еще не снялся из Дрездена, но войска уже выстраивались в восточном направлении. Это были дни глубочайшего падения христианской Европы. Император Австрийский и король Пруссии как с ровней встречались с трактирщиковым сыном Иахимом Мюратом, венчанным "королем" Неаполитанским. Бонапарту же они воздавали почести как высшему, называя его "императором" и "Наполеоном Первым". Теперь уж Бонапарт приходился Императору зятем, коли можно назвать так владыку наложницы, поскольку брак с Марией-Луизой Австрийской от живой жены Жозефины Богарне не был законен.
"Зачем было австрийцам точить сабли свои о ступени французского посольства?! - отчаянно повторяла в Кленовом Злате Елена Кирилловна. - Теперь бы им стоило этими самыми саблями зарубить друг дружку насмерть!"
"Почему? - спрашивал Платон, как-то начавший в то лето перетекать от младших друзей в общество взрослых".
"Да потому, что самоубийство - грех, - сердилась Елена Кирилловна. - Но и жить мужчинам после такого позора тоже никак нельзя!"
И австрийская принцесса теперь не только разделяла ложе узурпатора, но и успела дать жизнь младенцу, прозванному Римским королем и долженствовавшему, по чаяньям Бонапарта, стать французским Императором. А в пыльной стклянке, в убогой лавчонке аптекаря, билось сердце другого мальчика, законного Государя Франции. Даже революция представлялась теперь не столь страшна, поскольку в ней еще можно было отделить Добро от Зла. Ныне в старой Европе смешалось все. Лишь две державы явственно копили силы для сопротивления тому, кто уже видел себя владыкою мира: Великобритания и Россия.
Не защищенная морскими глубинами, Россия готовилась принять чудовищный удар, после предательства Австрии это было ясным всем, кто жадно следил за газетными листами.
Как большинство подростков, Панна и Арсений нисколько не интересовались событиями политической жизни. На первых шагах из детской, они еще худо знали жизнь, то и дело разминываясь с нею то во времени, то в пространстве. Смысл собственного бытия, философия, искусство составляли единственную пищу для их юных умов. Мимоходом, между мыслями об Арсении и живописи, Панна видела, что отец пребывает в непрестанной тревоге. Но разве не все последние годы он тревожился вестями с первой родины? И нездоров он был тоже не со вчерашнего дня. Из всего этого никак не вытекало, что отец может умереть. Посещая могилы и много-премного размышляя о смерти, они в нее на самом деле нисколько не верили.
Еще полтора месяца отделяло их от того дня, когда самая простая данность об один день завершит их повзросление: враг ступит на Русскую землю.