Дальние родственники. Фантастический роман - Юрьев Зиновий Юрьевич 5 стр.


Боже, что только не проносилось в его дурной голове! Все чушь собачья. Тонкий она человек, тонкий и добрый, а что смотрит на нее вся улица, то разве она виновата? Волосы ей, что ли, посыпать пеплом и напялить на себя рогожное рубище? Он не сказал ни слова, не сделал ни жеста, но Лена, наверное, поняла все, потому что взяла его ладонь и нежно провела по ней пальцем. Блаженно было и щекотно.

- Дурачок ты у меня, - сказала она, У нее, у нее! - торжествующим хором вскричали все клетки и органы Юрия Анатольевича. - У нее! - восторженно вопили нейроны и ганглии головного мозга. - У нее! - дрожащим тенором вторил спинной мозг. - У нее! - екнула басовито селезенка. - У не-е, у не-е! - отбило такт сердце. - Мы все у нее, мы принадлежим ей и рады рабству.

Мир был прекрасен и сиял улыбками. Мимо медленно проехал "мерседес", который он только что хотел преступным образом присвоить. За рулем сидел седобородый величественный человек. Наверное, архиепископ или академик. Или зав. овощной базой.

- Юрка, хорошо, что ты сегодня не сидишь у следователя.

- У следователя? За что?

- Это неважно. Всегда найдется за что. За склонение к хищению особо крупной клизмы с использованием служебного положения. Мало? За склонение к сожительству в особо крупных размерах…

- Идиотка. Тебя уж склонишь… Так что бы сказал следователь?

- Он должен был бы вытягивать из тебя показания щипцами, лучше всего гинекологическими, для родов. А следователя нельзя восстанавливать против себя. Следствию нужно помогать. Глядишь - и зачтется.

- Что зачтется?

- Чистосердечное раскаяние.

- Раскаяние в чем?

- Неважно. Всегда найдется, в чем раскаяться.

- Хорошо, я раскаюсь.

- Пожалуйста. А то ты начинаешь и тут же останавливаешься. Единственное, что тебя хоть частично извиняет, - это головокружение от близости к своей птичке-синичке.

- За склонение синицы к сожительству…

- Все, Юрий Анатольевич, вы открылись. Все ясно. Вы долго скрывали, но теперь я поняла все: вы страдаете орнифилией, то есть извращенной страстью к птицам.

- Такого извращения нет.

- Есть.

- Нет.

- Хорошо, я тебе докажу. - Леночка выпустила руку Юрия Анатольевича и обратилась к молодому человеку в красной курточке с прыгающей кошкой на груди. Под кошкой было написано "пума".

- Простите, вы не скажете мне, есть ли такое извращение орнифилия?

- Что-о? - раскрыла рот пума.

- Страсть к птицам.

Молодой человек неуверенно рассмеялся и вопросительно посмотрел на Юрия Анатольевича.

- Не обращайте внимания, - кротко сказал Юрий Анатольевич. - Сестра немножечко… не в себе, понимаете? Ее отпустили из больницы на часок погулять со мной. Вообще-то она не опасная, скорее даже тихая, ее часто отпускают со мной погулять.

- Черт те знает что, - буркнула немолодая дама с накладным рыжим шиньоном и злыми губами. - Пьяных, слава богу, меньше стало, так психов выпускают. Лечить лень, вот и выпускают. План перевыполняют для премии.

- Ну, Ленка, с тобой не соскучишься, - покачал головой Юрий Анатольевич, - озорница ты…

- Простите, доктор, - прошептала Леночка, - мне так хотелось понравиться вам… Может, мне лучше нужно было рассказать вам, как я готовлю настоящие белорусские картофельные оладьи - драники.

- Да, Лена, да! - вскричал Юрий Анатольевич, остановился и поцеловал старшую медсестру сначала в левый, потом в правый глаз.

- Есе! - властно просюсюкала Леночка, стоя с закрытыми глазами.

- Во дают, бес-стыд-ники, - весело пропел старичок в желтой рубашке с погончиками. Слово "бесстыдники" он произнес медленно, смакуя все слоги.

Они шли рядом и молчали, дурашливость вдруг уступила место серьезности. Казалось, они оба только что сдали какой-то трудный экзамен и теперь отдыхали после испытания.

- Так что же с Владимиром Григорьевичем? - спросила наконец Леночка.

- Он был очень слаб. Инсульт. Левосторонний гемипарез, кровоизлияние во внутреннюю капсулу правого полушария…

- Я знаю, - прервала его сестра.

- Сегодня я не мог узнать его. Шел без палочки, почти не хромая. Да что шел! Он у меня в кабинете сделал приседание! Я б ни за что не поверил, если б не видел своими глазами. И давление, и пульс - как будто не его. Сто сорок на семьдесят пять, пульс семьдесят, наполнение - как у стайера.

- Ничего удивительного, - покачала головой Леночка, - пациент доктора Моисеева. Да, да, того самого Моисеева…

- Я не шучу.

- Я тоже. Ты столько вкладываешь в наших старичков, что любой мало-мальски порядочный человек просто обязан поправиться хотя бы из чувства благодарности. Так и знай, если кто-нибудь болеет, то это просто из-за скверного характера, назло.

- Спасибо. Но самое удивительное, что чувство благодарности почему-то одновременно сработало и у его соседа, у Константина Михайловича. Ты его помнишь? Этот, абер дас ист ничево.

- Конечно.

- У него улучшение, может, и не такое драматическое, но все равно заметное. Ты ведь знаешь эти постоянные движения при Альцгеймере, он то застегивает рубашку, то расстегивает, ну, провалы в памяти, с трудом находит нужное слово. Сегодня он был другим человеком. "Юрий Анатольевич, - говорит, - хотите, я вам всю таблицу умножения продекламирую? Я, - говорит, - и двадцать лет назад никогда не был твердо уверен, сколько будет семью девять. А сейчас знаю - шестьдесят три! Сам себе не верю. Не верите, спросите у Ефима Львовича, я его заставил себя проэкзаменовать".

- Гм… - промычала Леночка.

- Удивительное совпадение, птичка-синичка.

- Ты у меня замечательный, - серьезно сказала Леночка и поцеловала его в щеку. - До завтра.

- Так быстро?

- Мама что-то хандрит, я обещала, что не буду задерживаться.

- Что делать… Хочешь, я посмотрю ее?

- Нет, лучше не нужно. Я ее депрессии лучше кого угодно изучила. До свидания, Юра.

Лена исчезла в чреве метро, а он все стоял недвижимо. Мимо тек людской поток, а он все стоял, улыбаясь, когда его толкали, и вид, наверное, у него был такой блаженный, что никто не ругал его. Наоборот, глядя на него, начинали улыбаться и прохожие, разглаживались усталые после рабочего дня лица. Он чувствовал себя счастливым и одновременно опустошенным. Так, наверное, чувствуют себя марафонцы после своих сорока двух километров. Он посмотрел на часы: половина шестого. Домой ехать не хотелось. Он просто не мог быть сегодня один. Он лопнул бы от переполнявших его чувств, как глубоководная рыба, поднятая мгновенно на поверхность. Ну, конечно же, надо подъехать к Севке. Он еще вчера звонил. Сейчас он на базе. Вот и отлично, поеду на базу, решил Юрий Анатольевич, а потом, может быть, поедем вместе к нему.

Вечерняя тренировка была в самом разгаре. Юрий Анатольевич шел вдоль бортиков, и белесые ледяные потеки на линолеуме пола казались странными в разгар лета. Еще более странным казался пронизывающий холодок, скрипы и взвизги коньков, облачка ледяной пыли, взлетавшие вверх при резком торможении, глухие бухающие удары шайб о борт, потные лица игроков в вылинявшей, штопаной форме, которые подъезжали к бортику, чтобы тяжко перевалиться через него на скамейку; резкий голос тренера, усиленный мегафоном: быстрее, быстрее нужно работать!

Севка увидал его издали и махнул рукой. Юрий Анатольевич подошел, поздоровался, кивнул массажисту, второму тренеру и кому-то еще, кого он не знал. Все они почему-то сидели не на самой скамейке, а на ее спинке.

- Не замерзнешь? Дать тебе куртку? - спросил Севка. Был он великолепен в небесно-голубой адидасовской куртке, в бело-голубой адидасовской шапочке, в сине-белых адидасовских кроссовках, с синим адидасовским саквояжиком, стоявшим рядом на скамейке, и с голубыми адидасовскими глазами.

Стой, Юрочка, одернул себя Юрий Анатольевич, не злобствуй от низкой зависти. Глаза у него вполне отечественного производства и даже добрые.

- Спасибо, Сев, пока даже приятно после улицы.

- Смотри, стариканчик. Как там твои божьи одуванчики?

- Ничего, спасибо.

Глаза у Севки опять приняли импортный оттенок, и Юрий Анатольевич хмыкнул.

- Ты чего?

- Да так, показалось, что у тебя все такое адидасовское, что и глаза тоже с полосатым трилистником.

Сева на мгновение задумался, решая, должно быть, обидеться или нет, и сказал серьезно:

- Нет, тебе это показалось. Глаза у меня фирмы Купер, знаешь, хоккейное снаряжение.

Он, может быть, и обиделся бы, подумал Юрий Анатольевич, но у такого расчетливого парня, как Севка, он, видимо, и обиды не заслужил. На всех обижаться прокидаешься.

Они поулыбались, и Севка сказал:

- Стариканчик, ты думаешь, я спросил про божьих одуванчиков просто так? Нет, Юрка. Я тебе не хотел ничего говорить раньше, но вчера я беседовал о тебе с зампредседателя нашего ЦЭЭС. Врач, говорю, изумительный, опыт огромный, хотя парню всего тридцать лет, спортсмен, чист, как стеклышко…

- В каком смысле чист?

- В прямом, в анкетном. Никаких пунктов. Везде нет, не был, не имею. В общем, расписал тебя, как икону. И самое страшное, что все правда. Короче говоря, зам хочет поговорить с тобой и, если ты приглянешься, возьмет тебя на велосипедистов.

- На велосипедистов?

- Ну что ты так смотришь? Врачом в велосипедную команду. Место изумительное, я у ребят спрашивал.

- А что там делать?

- О господи, - вздохнул Сева, - ну, там ушиб, растяжения, ахиллес, трещинка в ребре, не дай бог, переломчик изредка, обычные дела. Зато Сочи, Крым, сборы. Годок поработаешь, поедешь куда-нибудь дальше, все будет зависеть от тебя, стариканчик. Есть, конечно, свои нюансы, но это зато не в твоей богадельне сидеть, это уж точно. Поверь, стариканчнк, неслабое место. Я тебя, дурака, уговариваю, а люди за такой джоб всю жизнь кланяться будут. Да что кланяться! Отстегнут штуку как минимум, это уж точно.

- А сколько нужно будет отстегнуть, это сколько штука?

- Обижаешь. Неужели я с тебя взял бы!

- Не знаю, Сева.

- Будем считать, что ты шутишь. Так удобнее.

- Доктор, - сказал совсем молоденький хоккеистик, подъезжая к борту и вынимая руку из огромной драной кожаной перчатки. По сравнению с перчаткой, рука казалась совсем маленькой. - Заморозь.

- Что случилось? - спросил Сева, раскрыл чемодан и быстро вытащил флакон с заморозкой.

- Да Колька клюшкой рубанул. - Он пошевелил мизинцем и поморщился.

Сева нажал на клапан, направляя струйку заморозки на пальцы.

- Перчатки совсем разлетелись. Скажи хоть ты Семенычу.

- Ладно.

- Доктор! - крикнул в мегафон старший тренер, и Севка быстро пошел к нему по льду осторожными шажками.

Да, думал Юрий Анатольевич, это, конечно, не наша богадельня. Мало того, что вся медицинская энциклопедия сокращается здесь до нескольких страничек, флакона с заморозкой и мотка лейкопластыря, здесь "Жигули" из абстракции превращаются в сугубо реальный автомобиль. Севка в команде третий год, а уже вторую машину меняет. И "бабок", как он выражается, побольше, и питаешься вместе с командой, командировочные, валюта…

Он посмотрел на лед. Шла двусторонняя игра. Та самая игра, которую он не раз видел по телевизору. Та самая и другая. Она была ближе, жестче, объемнее. Он слышал хриплое дыхание - это ж сколько кислорода нужно прогнать через легкие, чтоб обеспечить такие нагрузки! - гортанные выкрики "мне", "сюда", "сзади", быстрый, как у дятла, стук клюшкой о лед, чтобы привлечь внимание партнера, глухой звук сталкивающихся тел, скрип и писк стальных лезвий о лед.

Да, это не богадельня. Коньки делали и без того рослых спортсменов сказочными великанами в сказочных доспехах. Их тела излучали мощь. Он чувствовал, как мгновенно взрываются могучие мускулы, толкая вперед стокилограммовые тела в стремительном ускорении. Ноги - поршни. Руки - рычаги. Сухожилия - стальные тяги.

Очередная смена обессиленно переваливалась через бортик, и хоккеисты жадно пили из пластмассового контейнера с торчащим хоботком, передавая его друг другу. По лицам с запавшими глазами тек юный обильный пот.

Это не богадельня, еще раз мысленно повторил про себя Юрий Анатольевич. Ему было почему-то грустно. Он только что восхищался чудом, когда Владимир Григорьевич осторожно сделал перед ним приседание, а эти ребята могли бы присесть… сто, двести раз, да еще, наверное, положив на плечи штангу килограммов в пятьдесят.

Что это, разные люди или разные виды? Что общего у этих богатырей с его жалкими пациентами? Или эти люди тоже со временем согнутся, их мускулы усохнут и станут дряблыми, ноги-колонны истончатся, а животы, наоборот, вывалятся? Может ли это быть?

Может, может. И пока они объяты гордыней своего телесного могущества, все двести причин старения уже присматриваются к ним, примериваются, договариваются, кому первому сбивать с них спесь.

И вдруг понял Юрий Анатольевич, даже не понял, а ощутил с пугающей ясностью, что не сможет уже вырваться из крепкого плена немощных своих пациентов. Глупо, смешно, но не сможет он уйти, везде будет видеть всезнающие печальные глаза, обращенные к нему с надеждой без надежды.

Прощай, "Жигули", прощай, сборы, прощайте, элегантные стюардессы международных линий, прощайте, доллары и марки… Каждому свое. Особенно дуракам. Ему бы за свою идеалистическую глупость хоть какую-нибудь компенсацию получить. Например, начать презирать других и считать себя подвижником. Вы, жалкие материалисты, гоняющиеся за "бабками" и зарубежными командировками, вы, жалкие шустеряги, вы смешны мне, Чистому и Возвышенному. Так и этого нет. Если и мог Юрий Анатольевич относиться к кому-то с брезгливым презрением, то скорее к себе. На то он и дурак, на то он и рохля.

Сидеть на лавочке было покойно, послеобеденное неяркое солнце грело деликатно, и Анечкино присутствие придавало ощущению приятности некую законченность. Да что приятность, подумал Владимир Григорьевич, это же счастье, неслыханное, невероятное счастье: сидеть на скамеечке, дышать, ощущать теплоту солнышка и видеть Анечкины подведенные глазки. Может, мудрость - это умение видеть и чувствовать счастье. Увы, постигаем мы ее слишком поздно, если постигаем вообще, и платим за нее чересчур высокую цену. А может, мудрость иначе приобрести нельзя. Не вводить же в школе два урока мудрости в неделю, не выдавать же ее в ателье проката.

Владимир Григорьевич усмехнулся мысленно: как-то очень уж уверенно зачислил он себя в мудрецы. А это опасно. Не успеешь оглянуться, а уже поучаешь всех, как жить.

Дворовая собака, которую одни звали Пальма, а другие - Жучка, попыталась обойти группку суетливых воробьев, но те все равно вспорхнули и раздраженно зачирикали. Пальма-Жучка подошла к скамейке и кротко посмотрела на Анечку и Владимира Григорьевича. У нее были философские глаза профессиональной нищенки. Она, наверное, давно уже поняла, что можно прокормиться и смиренностью.

Владимир Григорьевич достал из кармана заготовленный для такого случая кусочек хлеба и протянул собаке. Она благодарно вильнула хвостом, и Владимиру Григорьевичу показалось, что она сделала легкий книксен. Впрочем, хлеб она взяла скорее из приличия, чтобы не обидеть благодетеля, потому что отнесла кусочек в сторонку, положила на землю и отошла, чтобы не мешать воробьям с гамом накинуться на хлеб.

Круговорот материи в природе, лениво подумал Владимир Григорьевич, а есть ли, интересно, круговорот доброты? Вряд ли. Природа благотворительностью не занимается. Воробьи-то уж, во всяком случае, явно не собирались возлюбить ближнего своего. Они распускали для свирепости перышки на шейках, толкались и наносили друг другу короткие уколы рапиристов.

Благо бы только воробьи. До Пальмы-Жучки жила при Доме одноглазая собачонка редкого уродства и обаяния. Смотрела она на обитателей Дома так умильно, так заискивающе, так трогательно вертела хвостом и вибрировала всем телом, так подмаргивала единственным глазом, мол, войдите в положение, православные, что кормили ее все на убой. Она подходила к ветеранам так, чтобы им легче было погладить ее желтую шерсть, и сладостно, по-кошачьи изгибала под их старыми ладонями спину. Владимиру Григорьевичу казалось, что она, как дама легкого поведения, привычно имитирует получаемое удовольствие, но все равно гладить Одноглазую любили все. Когда ты давно уже утратил способность давать кому-нибудь радость своей лаской, станешь благодарен и собачке, вихляющей задом под твоей рукой.

И эту-то собачонку сдали живодерам. Дом гудел, как растревоженный улей, ветераны роптали, проклиная бесчувственного завхоза, который, по слухам, и избавился от Одноглазой. Впрочем, негодовали далеко не все. Иван Сергеевич, например, даже одобрял завхоза.

- Главное, - сказал он, - отлов и отстрел должен быть организованный.

- Позвольте, - возразил ему запальчиво Ефим Львович, - при чем тут организованность? Разве организованность оправдывает жестокость?

- Жестокость - это качество, так сказать, индивидуальное. А действия государственных органов не индивидуальны, а стало быть, и не могут быть жестоки.

- Стало быть, стало быть, - наскакивал на него, передразнивая, Ефим Львович. - Стало быть! Откуда такая у вас уверенность в своей непогрешимости, Иван Сергеевич? А что, когда сотни тысяч крестьян сгоняли с насиженных мест при коллективизации и как кулаков…

"Что же, и кулаков, по-вашему, не было? - саркастически спросил Иван Сергеевич.

- Может, единицы и были, но не столько, просто с работящими крестьянами расправлялись…

Иван Сергеевич несколько секунд молчал, от негодования в нем лишь что-то шипело, булькало, потом он усмехнулся:

- Вы-то откуда русскую деревню знаете, Е-фим Ль-во-вич? Вы-то что о ней печалитесь?

Местоимение "вы" он произнес с многозначительным ударением. Большинство понимало, что именно хотел он сказать этим ударением, но то ли соглашались с ним в душе, то ли стеснялись ввязываться в спор, но только промолчали…

- Вы задремали, Володенька? - спросила Анна Серафимовна и положила свою легкую сухую лапку на его пятнистую от старческой пигментации руку.

- Нет, Анечка, разморился на солнце, согрелся подле вас.

Анечка выдержала легкую паузу, словно обдумывала, шутит ли он, или серьезен, и благодарно сжала его ладонь.

- Вы добрый, - сказала она задумчиво.

Удивительно, как она умела настраиваться на его волну: только что в голове его медленно проплывали обрывки мыслей о доброте, благотворительности. Ощущение совпадения волны было приятно: как будто точно настроил приемник, и звук получался чистый, без помех и хрипоты.

- Добрый… - повторил он. - Не знаю, друг мой, Анечка. Не знаю. Не уверен… Явного зла, пожалуй, людям не делал, но особенно творить добро тоже не кидался… Это ведь, знаете, очень просто. Главное - сразу не кинуться, по первому неразумному импульсу, удержаться. А сразу не кинешься - тут тебе здравый смысл тотчас охапку причин подсунет, почему именно в данном конкретном случае не следует торопиться. Конечно, принято сейчас на времена все списывать, но боюсь, я им особенно и не сопротивлялся…

- А я вам, Володенька, не верю. Злой человек никогда не забудет подчеркнуть свою доброту.

Назад Дальше