Дальние родственники. Фантастический роман - Юрьев Зиновий Юрьевич 6 стр.


- Анечка, вам обязательно нужно сочинять афоризмы, лаконизмы, иронизмы - как они там теперь называются.

- Спасибо. Давайте говорить друг другу комплименты… - заметила она слегка дрожащим, но верным голоском. - Помните? Булат Окуджава.

- Помню. Но только одну строчку.

- И достаточно. Если я помню хоть одну строчку, у меня все равно ощущение, что стихи эти я знаю. Если знаешь хоть один элемент пейзажа, он уже не может быть чужим…

- Гм… Вопрос, Анечка, спорный. Впрочем, я из спорных вопросов уже сутки, наверное, не вылезаю, застрял в них, как Иона во чреве кита.

- Только не тоните, милый друг. - Анечка еще раз пожала легонько его руку и тут же отдернула свою, потому что по аллее шли две ветеранши, явно изголодавшиеся по сплетням. - А что вас мучает? - спросила она и посмотрела на него, округлив от любопытства подведенные глазки.

Владимир Григорьевич вздохнул. Разомлел он на солнышке подле Анны Серафимовны. Попробуй расскажи ей… А почему бы и нет? Как раз она-то смеяться не станет, наоборот.

- Помните, вчера, когда вы рассказывали нам о…

- Хьюме.

- Да, Хьюме. Постучал Ефим Львович и сказал, что ко мне пришли.

- Да, конечно. Фимочка всегда все узнает раньше всех. Иногда мне кажется, даже раньше, чем что-либо случится.

- Ну уж…

- Это я для красного словца.

- Короче говоря, ко мне пришли посетители. Первые, должно быть, за полгода.

Анна Серафимовна вздохнула и печально кивнула. И оранжевые ее волосики тоже печально кивнули.

- Я понимаю, - сказала она. - Катька моя, слава богу, приходит ко мне каждую неделю, внучки заскочат раз в месяц - в два. Но ведь не ко мне приходят. Долг выполняют. Так принято. Для себя приходят. Для некой внутренней галочки. Представляете, Володенька, я никогда не чувствую себя такой одинокой, как когда они у меня здесь. Сидят как на иголках, чувствуешь, как они минуты каблуками шпыняют, мол, тащитесь быстрее, окаянные. Мне бы, кажется, этими минутками наслаждаться, смаковать их, а не могу. Тоже начинаю в такт секундной стрелке дергаться, представляете? А с другой стороны, чего на них обижаться? У нас же не просто разница в возрасте, разница может быть в пять, десять, пятнадцать лет. Мы же принадлежим к разным видам. Мне порой кажется, что у меня и старой собаки куда больше общего, чем у меня и моих внучек-финтифлюшек… Честное слово. - Анечка виновато улыбнулась. - Я вас, Володенька, совсем заговорила, не даю вам рта раскрыть. Рассказывайте, милый друг.

- Пришли, значит, двое, парень и девушка. Приятели внука, принесли апельсины, те самые, которыми я вас утром угощал. Марокканские. Ну-с, и рассказывать-то было бы, строго говоря, нечего, если бы я не испытывал во время их коротенького визита какое-то странное волнение, прилив сил, который, как видите, продолжается до сего момента, тьфу, чтоб не сглазить.

- Вполне все понятно. Привет от вашего любимого Саши, первый визит за долгое время…

- Вы были бы абсолютно правы, если бы не одна маленькая деталь. Молодой человек - его зовут Сергей - протянул мне кулек с апельсинами, точнее, не кулек, а сероватый такой магазинный пакетик. Я машинально протягиваю руку, чтобы взять его, и тут спохватываюсь, что рука-то левая. Она у меня после инсульта совсем стала слабенькая, не то чтобы двухкилограммовый пакет удержать, газету с трудом держишь. И автоматически, рефлекторно разжал пальцы, испугавшись, что не удержу апельсины. - Владимир Григорьевич посмотрел виновато на собеседницу, гмыкнул. - И пакет повис в воздухе.

- В воздухе?

- Да.

- Ваш этот… Сергей заметил?

- Н-нет как будто. Пожалуй, нет. Он никак не обратил на это внимания.

- А видел он висящий пакет?

- Не могу ручаться, но, наверное, видел.

- Он вам протянул пакет?

- Да.

- Тогда он видел.

- Почему вы так уверены?

- Судите сами. Вот мы с вами разговариваем. Я хочу что-то вручить вам. Куда я смотрю? В сторону? Назад? Нет, конечно. Я смотрю на то, что вручаю вам. Вот так. Согласны?

- Наверное, - неуверенно кивнул Владимир Григорьевич.

- Не наверное, а наверняка. Молодой человек видел повиснувший в воздухе пакет и не высказал при этом ни малейшего удивления или волнения. Так?

- Так, - ответил Владимир Григорьевич.

- Так, так, - передразнила она его добродушно, экий вы у меня недогадливый.

- А о чем я должен был догадаться?

Анна Серафимовна с трудом сдерживала торжество:

- О чем, милый друг? Вы спрашиваете, о чем? Да о том, милый Володенька, что для вашего Сергея ничего необычного в этом не было. Вот о чем!

- Да-а…

- Вы-то, поди, рот рескрыли от изумления, признайтесь.

- Да, естественно.

- А он ноль внимания, представляете? А это может значить только одно.

- Что же?

- Что ваш Сергей экстрасенс, причем необычайно сильный.

- Гм… Я об этом даже не подумал.

- Меня как-то подруга познакомила с одним кинорежиссером. Что-то на "Мосфильме" он как будто ставил, но что - убей, чтобы помнила. Пойдем, говорит, я тебя познакомлю с необыкновенным человеком, живым экстрасенсом. Было это, наверное, лет двадцать назад, и ни в какую парапсихологию я не верила. Чушь и суеверие, самоуверенно выносила я приговор, когда кто-нибудь рассказывал о телепатии, телекинезе или о чем-нибудь подобном. Не то, чтобы я что-нибудь знала об этих материях, что-нибудь специально читала, думала. А так просто. Из духа отрицания. Раз другие интересуются - скажу, что чепуха. Другие б ноль внимания, я, наверное, поклонницей парапсихологии стала бы.

Подруга говорит:

"Аньк, надо ему бутылочку взять, режиссер это любит".

Ага, думаю, все понятно. После бутылочки-двух чудеса легче проходят. Приехали. Режиссер вроде бы был человек еще молодой, но какой-то изрядно подержанный. Порхает так, сюда, прошу, спасибо за жертвоприношение. Это он о бутылке. Грязь в квартире фантастическая. Я такой пыли ни до него, ни после не видела. Не пыль, а вековые отложения. На луне, наверное, такая. И кухня вся - причем, представляете, дом послевоенный, кухня метров двенадцать - заставлена пустыми бутылками, и лишь дорожка пешеходная к мойке проложена. Закусывали одним плавленым сырком. То есть закусывал и выпивал в основном хозяин квартиры, а мы с Тоськой - так подругу звали, умерла, бедняжка, три года назад - только делали вид. Режиссер, надо отдать ему должное, особенно и не настаивал. Сам отлично управлялся.

Какую-то он нес околесицу, рассказывал о каких-то древних тибетских книгах, в которых якобы во всех деталях расписана будущая история Земли, хвастался, что его способности никакими приборами не измерить все зашкаливаются, намекал на какие-то таинственные и всемогущественные учреждения, которые круглосуточно опекают и охраняют его. А я про себя посмеиваюсь: охранять, может, и охраняют, но убраться не помогают, это уж точно.

Потом режиссер показывал какие-то карточные фокусы. То есть, может быть, и не фокусы, потому что уж как-то особенно лихо угадывал он карты, которые я держала в руках, но, во всяком случае, похожие на фокусы. Я себе говорю: глупость. Не может того быть. Обман зрения. Не хотела верить и не могла. Вдруг он посмотрел на меня:

"Редко, - говорит, встречал такую недоверчивую женщину. Вы, - спрашивает, - ведь актриса?" "Да".

"Актриса должна быть доверчивая. Тогда и ей поверят. Актер не может быть холодным скептиком. Хоть я сегодня и не в форме, попробую убедить вас".

"В чем?" - спрашиваю.

"В том, что самоуверенность - удел невежд или полузнаек".

У меня, помню, даже кровь в лицо бросилась. Ах ты, думаю, хвастун ничтожный. Выставил двух дур на бутылку и куражишься. Тибетские, видите ли, книги он видел. Вся будущая история в них написана, весь мир молчит, один наш хозяин знает. А я как раз незадолго перед этим одну книжонку популярную прочла, в которой ученый автор камня на камне не оставлял от всяких парапсихологов и экстрасенсов. Очень убедительно с ними расправился.

Наш хозяин вдруг состроил какую-то страшную гримасу, стал как-то хрюкать, хватая судорожно ртом воздух, потом успокоился неожиданно.

"Лежит перед вами на столе коробок спичек?" - спрашивает.

"Да".

"Проверьте, не привязаны к нему какие-нибудь ниточки, что-нибудь в этом роде. Как следует проверьте, не стесняйтесь, со всех сторон".

"Нет, - говорю, подняв спички, - как будто ничего нет".

"Как будто", - усмехнулся он, еще раз страшно хрюкнул и пристально уставился на коробок. Лицо его побагровело, на виске одном вздулась жила, пульсирует, вот-вот лопнет. Столько лет прошло, Володенька, а как будто я сейчас вижу его перед собой.

Вдруг Тоська сжала мою руку своей и прошептала:

"Смотри!"

И действительно, коробок как будто бы вздрогнул.

Черт те знает, думаю, может, он стол незаметно наклонил, тем более на нем не скатерть, а клеенка. Мысль мне эта понравилась, как-то я даже возгордилась, мол, как я сразу все раскусила. И тут режиссер хрюкнул особенно страшно, крякнул, и я увидела, как коробок оторвался от дрянной липкой клеенки и поднялся сантиметров на двадцать над столом. Поднялся и повис, чуть-чуть покачиваясь.

"Руку!" - вдруг гаркнул режиссер.

Тоська, наверное, эту процедуру уже знала, видела, потому что быстро провела рукой над и под коробком, убеждая меня, что он ни на чем не подвешен.

Тут и я провела рукой. И испытала странную такую раздвоенность: голова моя, немолодая, заметьте, голова, кое-что уже видевшая, голова недоверчивая, бубнила, что это невозможно, что это, как утверждал автор разоблачительной книжки, обман, суеверие, эксплуатация доверчивости, нарушение незыблемых физических законов, вздор, чушь. А глаза и руки вопили: так вот же она, коробка спичек, висит сама по себе. И не знала я, кому верить.

А режиссер тем временем вошел в раж, весь налился какой-то темной яростью: покатил по столу взглядом шариковую ручку, поднял ее в воздух, поднял тоже сантиметров на двадцать чашку с блюдцем. Посмотрел на Тосю мою, заскрежетал зубами, прошипел:

"Ложитесь, Антонина Яковлевна!"

Та покорно брякнулась на ковер. Господи, думаю, это еще что такое? А он хрюкает, руки над ней простер, дышит тяжко, как астматик. Тужился, тужился, потом сразу обмяк.

"Не могу. Левитацию сегодня не могу, не в форме я. Это, - говорит, - редчайший дар. Знаете, за всю письменную историю цивилизации зарегистрировано всего несколько достоверных случаев левитации. А я подымал, подымал. Вот, смотрите". - И подает нам фотографию известной киноактрисы, называть не буду, жива она еще. И на фото надпись: человеку, который поднял меня.

Хочешь - верь. Не хочешь - не верь. И в каком смысле поднял… Но теперь уже сомневаться было трудно, прямо скажу.

Когда мы собрались уходить, он посмотрел на меня с ухмылкой и говорит:

"Вы ведь практически не пили?"

"Нет", - говорю.

"И Антонина Яковлевна не пила. Я, к сожалению, один целую бутылку спроворил. Практически без закуски. Так?" "Так".

"И пахнуть у меня изо рта должно соответственно. Так?" "Наверное".

"Наверное, - усмехнулся он. - Вы, очевидно, никогда не целовались с выпившим человеком. Если это так, позвольте мне в экспериментальных целях поцеловать вас практически в губы. Заполним, так сказать, брешь, в вашем жизненном опыте".

Антонина смеется:

"Смелее, Аньк, ты ж такое вытворять умела…" Я повернула голову, и он поцеловал меня в губы, раскрыв рот таким, знаете, влажным поцелуем. И ни малейшего запаха алкоголя. Он еще раз усмехнулся и так дохнул на меня - ха… Не скажу, чтобы источал он запах свежих роз, но сивушного запаха совершенно не было.

- Вы не устали от моего рассказа, Володенька?

- Что вы, Анна Серафимовна, я слово боялся пропустить.

- Спасибо. Но ведь это не просто возрастные мемуары. Я хотела рассказать вам, что висящий в воздухе пакет с апельсинами вовсе не обязан быть галлюцинацией или фокусом.

- Что же вы хотите сказать, что мой гость - экстрасенс?

- Не просто экстрасенс, а выдающийся экстрасенс, который даже не обращает внимания на свой необыкновенный дар. Режиссер, о котором я вам рассказывала, хрюкал, делал гримасы, тужился, а Хьюм даже не замечал, что иногда парил над креслом, помните?

- Да, - задумчиво кивнул Владимир Григорьевич. - Может быть…

Владимир Григорьевич лежал в темноте и слушал, как дышит спавший Константин Михайлович. Вдыхал он долго, как йог, с легким шипением, а выдыхал сразу, легким выхлопом - пхе… Ему не спалось. Нет, он не мучился от бессонницы, он чувствовал, что стоит ему отпустить тормоза, как он тут же скатится в долину снов. Но не хотелось ему засыпать, не хотелось расставаться с непривычной наполненностью сознания. Душу и память его волновали в эти минуты странные, беспокойные ветры. Они проносились, легкие и озорные, оставляя за собой летучую рябь.

Столько месяцев, может, даже лет жило в нем стоячее болото: ни ветерка, ни просто дуновенья воздуха, ни новых впечатлений, лишь привычное стариковское оцепенение, сменившее острый вначале страх смерти.

А теперь полнился он светлой всепонимающей легкой печалью, настолько легкой, что не давила она, а, наоборот, помогала смаковать жизнь, те капли, что еще оставались. И легкую руку Анечки чувствовал он на своей руке, и хрупкая стариковская нежность непривычно и мягко тянула за сердце. Нежность чистейшая, выросшая не на гормональной закваске, как у молодых влюбленных, а из душевной симпатии. Нежность хрупкая и сильная, как травинка, лезущая вверх через трещинку в асфальте. И вспоминал он Наденьку, свою жену. Боже, неужели она умерла уже двадцать четыре года назад? Кажется, только вчера он говорил ей:

"Ты, Надька, подумай как следует, ведь за старика идешь".

Надежда, которой было тогда… Да, перед самой войной, в сороковом году, двадцать лет, поднимала на него смеющиеся глаза, притворно вздыхала и задумчиво кивала:

"И то ведь верно, батюшка, за старчика иду".

Сколько же было тогда старчику? Тридцать два года. Ну, конечно, тридцать два, а Надежде двадцать, была она его моложе на двенадцать лет и училась тогда на филфаке.

"Смотри, Надежда, не ошибись, - еще раз говорил он серьезно. - Знаю ведь, по расчету идешь, а расчет-то пшиковый. Что у меня есть-то, у журналистика? Старый "ундервуд" модели одна тысяча двенадцатого года, вечная ручка "паркер" с золотым пером и треснувшим колпачком, костюм полушерстяной бэу и четырнадцать метров в доме с коридорной системой на Рождественке напротив архитектурного института".

"А-ить и то немало, батюшка", - по-старушечьи склонив милую свою головку набок, кивала Наденька. Такая была озорница, игрунья, сразу хотелось ей играть сто ролей: и чеховской старушки, и женщины-вамп, и простодушной комсомолочки, и влюбленной душечки… И оттого глаза ее всегда смеялись, и лексику путала от нетерпения. Так, так, скажет, батьюшка, же ву при, мсье Харин…

Веселая, как птичка, обожавшая танцевать. Вскоре после свадьбы купили они патефон. Вначале была у них единственная пластинка. На одной стороне фокстрот… гм… да, веселенький такой фокстротик, конечно, он еще назывался "Девушка играет на мандолине". На-на-на… Танцевали они преимущественно рано утром. Он всегда просыпался первым и, побрившись, заводил патефон, целовал Надю в нос и восклицал:

- Надежда, девушка и мандолина готовы, позвольте пригласить вас на тур фокстрота.

Надя выпрыгивала из постели в длинной своей ночной рубашке, заспанная, излучающая еще ночное сонное тепло, делала книксен, говорила "мерси, Вольдемар", прыскала со смеху и клала ему руку на плечо. Они танцевали под прыгающую мелодию фокстрота, а она напевала в такт дурашливые придуманные слова: за-хотелось ста-рику пе-ре-плыть Моск-ву-ре-ку, до середки до-тянул, а по-том и уто-нул. При этом он живо представлял себя, седовласого старика, почему-то обязательно в белой нательной рубахе, который, отдуваясь, отплевываясь, плывет по Москве-реке, все реже и реже показывается на поверхности.

А вскоре одним прекрасным утром Надя добавила:

"Однако, гражданин Харин, седни будем мы плясать утроем". - На этот раз играла она роль темной бабы.

"Ето почему ж?" - в тон ей спросил он. Неужели…

"А потому, товарыщ, что жена ваша понесла. То есть тяжелая, обрюхатевшая. Выражаясь опять же научно, забеременевшая…" О господи, мысленно воскликнул Владимир Григорьевич, неужели это было? Какая длинная у него жизнь. Отмерил ему кто-то, что называется, с походом. И счастье было, и горе.

В сорок первом году почти два месяца он был в окружении. И уже не военным корреспондентом, а простым солдатом, измученным и оборванным, пробирался он к своим, через пять кругов ада прошел, чтобы какой-то пухлый чистенький смершевец спрашивал его с ухмылкой:

- Это что же вы хотите сказать, что целых два месяца не могли выйти из окружения?

- Ну и сволочь вы, - сказал Владимир Григорьевич. Он валился с ног от нечеловеческой усталости, он руку дал бы отрубить, чтобы только узнать, что с Надей, где она, а тут эта ухмыляющаяся гадина. Он понимал, что совершает нечто непоправимое, но он падал, и не было сил остановить падение.

- Как ты смеешь, немецкий выбл… - смершевец вскочил и схватился за новенькую скрипучую кобуру.

Владимир Григорьевич рванул вверх край стола, опрокидывая его, раздался грохот, кто-то вскочил в комнату, и сквозь густеющий туман обморока Владимир Григорьевич услышал голос:

- Харин, неужели ты?

Не случись тут знакомый корреспондент из "Комсомолки", неизвестно еще, как бы все обернулось.

Надя была в Москве, но не одна, а с крошечным комочком, который она почему-то называла Валентиной, хотя комочек имени еще явно не заслуживал.

А в общем, должен он быть благодарен тому чистенькому тыловому смершевцу. Хоть бы за то, что использовал он этот слегка измененный эпизод в своей первой пьесе "Во весь рост".

Назад Дальше