Связав Эмилио руки, его поволокли мимо фонтанов, которые он видел из резиденции Супаари, через боковой вход провели во дворец, а затем вниз по коридорам, пестрящим разноцветными плитками, с полами из мрамора и яшмы, мимо внутренних двориков под сводчатыми ребристыми потолками. Даже самые простые детали интерьера покрывала позолота, стены затягивала сетка из серебряной проволоки - каждая диагональ четко обозначена, искрится драгоценными камнями: изумрудами, рубинами, аметистами, алмазами. Следуя меж конвоирами, Эмилио видел комнату с широким балдахином из желтой шелковистой ткани, вышитой бирюзовыми, ярко-красными и бледно-зелеными узорами, с кисточками и бахромой из золотой нити. Роскошное убранство комнаты довершала груда подушек, красных, голубых, цвета слоновой кости, обшитых золотой тесьмой.
Комната за комнатой - ни одной прямой линии, ни одного пустого места, ничего бесхитростного в своей простоте. Даже воздух был украшен! Всюду витали запахи: сотни ароматов, которых Эмилио не мог ни назвать, ни узнать. Это самое живописное и безвкусно декорированное место, подумал он ошеломленно, которое я когда-либо посещал. И выглядит и пахнет, точно дешевый бордель, правда, драгоценные камни здесь настоящие, а каждая драхма духов стоит, вероятно, как годовой урожай деревенской корпорации.
С каждым встречным Эмилио пытался говорить как на руанджа, так и на ксане, но никто не отвечал, и сперва он решил, что все здешние слуги немые. Пока тянулся этот длинный день, ему отдавали короткие приказы на диалекте ксана, который был ему незнаком, как аристократический немецкий может быть незнаком простолюдину. Иди туда. Сиди здесь. Жди. Эмилио старался выполнять; если понимал неверно, получал затрещину. Понять его самого никто и не пытался.
Он не был связан, но не был и свободен. Помимо него, в незримых, но прочных клетках содержались и другие пленники. Можно было перемещаться из клетки в клетку, но не внутрь дворца. Зоопарк, думал Эмилио, пытаясь найти во всем этом смысл. Я в зоопарке.
Была здесь группа необычных и странных, но очень красивых руна, несколько джанаата, а еще особи, чей вид Эмилио не мог определить с уверенностью. Руна, делившие с ним эту позолоченную неволю, приходили к нему на помощь, когда он нуждался в ней из-за своих искалеченных рук. Они были необычайно ласковы и дружелюбны, старались вовлечь его в это странное сообщество, обитавшее в богато украшенных покоях. По-своему они были добры, но казались недоразвитыми, словно их вывели только ради внешности, - с шерстью необычных расцветок, пятнистой или пестрой, а одна была полосатая, точно зебра. У большинства были мелкокостные лица с признаками вырождения, кто-то имел гриву, у кого-то почти отсутствовал хвост. Никто не говорил на диалекте руанджа, который он изучал в Кашане.
Плененные джанаата содержались в отдельном помещении и не обращали на Эмилио внимания, хотя он не заметил никакого отличия в их статусе внутри зоопарка. Они были облачены в громоздкие одеяния с головными уборами, закрывавшими их лица, более мелкие, чем у Супаари. Позже Эмилио выяснил, что они женщины, а еще позднее осознал, что они, должно быть, выполняют тут роль стерильных партнеров, про которых ему рассказывал Супаари. Эмилио обращался к ним на ксана, просил объяснить ему, что это за место, но они не откликались. Он так и не смог добиться, чтобы с ним поговорили хоть на каком-то из языков.
У Супаари его кормили нерегулярно, хотя обильно, словно домашнюю зверушку, к которой утратили интерес. Здесь же еду предоставляли в любое время, по желанию, - видимо, потому что тут было много руна, нуждавшихся в постоянной кормежке. Но ему не хотелось есть. Правда, руна так трогательно радовались, когда он принимал от них пищу. Поэтому Эмилио ел, чтобы отплатить за доброту.
Ему пришло в голову, что теперь он совершенно бесполезен и, вероятно, содержится здесь в качестве диковинки, столь же необычной и странной, как яркие безделушки, которыми, как он видел в тот первый день, набиты палаты и альковы Галатны. А затем Эмилио снабдили ошейником, украшенным драгоценными камнями, и его унижение сделалось полным. Он стал точной копией капуцина, которого держал на золотой цепочке какой-нибудь европейский аристократ шестнадцатого века.
Супаари, сколь бы холодно и высокомерно он ни держался, был, по крайней мере, умным собеседником. Ныне Эмилио пытался противостоять разрушительной силе полного интеллектуального одиночества, быть терпеливым к пустой нереальности, которую ощущал. Он решал в уме арифметические задачи или пел песни, молился, но вдруг в ужасе осознавал, что смешивает языки. Он больше не был уверен в различиях между испанским и руанджа, и это пугало его столь же сильно, как недавние трагические события. Настал день, когда Эмилио понял, что не может вспомнить имен своих соседей в Пуэрто-Рико. Я теряю рассудок, подумал он.
Все это время Эмилио был растерян и подавлен безотчетным страхом, но заставлял себя придерживаться какого-то режима, выполнять упражнения. Это веселило его сокамерников-руна, но он не сдавался. В распоряжении узников имелись пахучие ванны, изощренные и вычурные, как и все прочее в этом месте. Поскольку тут никто ему не приказывал, Эмилио выбирал воду с наименее отталкивающим запахом и старался как мог содержать себя в чистоте.
- Расскажи нам, - услышал он голос отца Генерала.
- Я думал, что меня продали в качестве зоологического образца, - сказал Эмилио Сандос, дрожа всем телом, уставившись в стол; каждое тихое слово - отдельный акт самоконтроля. - Какое-то время я полагал, что нахожусь в зверинце, которым владеет Рештар Галатны. Аристократ. Великий поэт. Автор многих песен. Господин разносторонних вкусов. На самом деле это был гарем. Подобно Клитемнестре, я должен был выучиться смирению и покорности.
Минуло три недели или месяц, когда один из охранников подошел к месту, выделенному для Эмилио, и заговорил с руна, пыхтевшими, подергивавшимися и теснившимися вокруг него. Эмилио не имел понятия, о чем речь, поскольку не прилагал никаких усилий выучить что-то, кроме самых элементарных фраз, на языке, который был тут в ходу. Наверное, это было формой протеста. Если он не станет учить язык, то и не должен здесь оставаться. Глупо, конечно. По причинам, которые Эмилио не мог сформулировать, он вдруг испугался, но успокоил себя мыслями, которые очень скоро вдребезги разобьют его душу. Он сказал себе: я в руках Господа. Что бы ни случилось со мной, случится по воле Божьей.
Ему выдали одеянье, очевидно, сшитое специально для него, так как оно пришлось впору. Одежда была тяжелой и жаркой, но лучше так, чем разгуливать нагишом. Крепко держа за руки, его отвели в простую и пустую белую комнату, лишенную мебели и запахов. Она поразила его. Эмилио испытал такое облегчение, выбравшись из сумбура, из зрительной, обонятельной и слуховой неразберихи, что едва не пал на колени. Потом он услышал голос Супаари и с забившимся сердцем ощутил прилив надежды. Супаари заберет меня домой, подумал Эмилио. Все это было какой-то ошибкой, решил он и простил Супаари за то, что тот не пришел раньше.
Когда Супаари вступил в комнату, Эмилио попытался заговорить, но стражник ударил его по затылку, и, оступившись, он упал, потеряв равновесие в непривычно тяжелом наряде. Эмилио давно перестал сердиться на плохое обращение и устыдился своей неловкости. Поднявшись на ноги, он взглядом поискал Супаари и нашел его, но затем увидел джанаата среднего роста и безграничного достоинства, с фиолетовыми глазами исключительной красоты, которые встретили и захватили взгляд Эмилио своим - столь прямым и ищущим, что ему пришлось отвести глаза. Рештар, понял он. Его дух исполнен большой учености и таланта. Супаари рассказывал ему о Рештаре: великий поэт, автор потрясающих песен, которые привели Эмилио Сандоса и его товарищей на Ракхат…
И тут Эмилио осенило, и восторг переполнил его. Он шел сюда дорогой потерь и страданий, шаг за шагом, чтобы встретиться с этим сыном Ракхата: Хлавином Китери, поэтом… возможно, даже пророком… Скорее он, чем кто-либо из его народа, мог знать Бога, которому служил Эмилио Сандос. Это был момент раскрепощения - столь желанный и столь нежданный, что Эмилио заплакал, устыдившись, что его вера разъедена зародившимся страхом и изоляцией. Он старался взять себя в руки, стать более сильным, более выносливым - лучшим инструментом для исполнения замысла своего Господа.
Бывают периоды, скажет он Рештару, когда мы оказываемся на середине жизненного пути, - моменты, равноудаленные от рождения и смерти; моменты красоты, когда природа или любовь полностью раскрываются нам; моменты ужасного одиночества - вот в такие минуты на нас нисходит священное и пронзительное понимание. Оно принесет глубокое внутреннее спокойствие или прилив захлестывающих эмоций. Может показаться, что оно пришло извне, нежданное и божественное, или из глубин души, вызванное прекрасной музыкой или дыханием спящего ребенка. Если в такие моменты мы распахиваем сердца, мироздание открывается нам - во всем своем великолепии и полноте. И когда мы переживаем такие моменты осознания, наши сердца жаждут запечатлеть его навеки в словах, дабы остаться верными его высшей правде.
Он скажет Рештару: "Когда мой народ искал имя для правды, которую мы чувствуем в эти моменты, он назвал ее Богом, а когда это понимание воплощается в вечной поэзии, мы зовем ее молитвой. Услышав твои песни, мы поняли: ты тоже нашел слова для того, чтобы назвать и сохранить такие моменты правды. Мы знали, что твои песни были зовом Бога, дабы привести нас сюда и узнать тебя…"
Он скажет Рештару: "Я здесь, чтобы изучать твою поэзию и рассказать тебе о нашей".
Вот почему я жив, сказал он себе и всей душой возблагодарил Господа за то, что тот позволил ему пребывать здесь и наконец понять все это…
Сосредоточенный на прихлынувших мыслях, захваченный уверенностью в своей правоте, Эмилио почти не следил за диалогом, продолжавшимся без его участия, хотя тот происходил на диалекте ксана, на языке Супаари. Он не был шокирован, когда с него сняли одежду. Нагота сделалась привычной. Эмилио знал, что он инопланетянин и что его тело представляет такой же интерес для ученого, как и его мышление. Какой образованный человек не ощутил бы любопытства, впервые видя иной разумный вид? Кто не стал бы комментировать странность почти полной безволосости, неразвитый нос? Необычные темные глаза… удивительное отсутствие хвоста…
- … но соразмерные пропорции, элегантная мускулатура, - говорил Рештар.
Восхищаясь этой грациозной миниатюрностью, он задумчиво двигался вокруг экзотического тела, выставив одну руку, и своими острыми когтями оставлял на безволосой груди тонкие линии, на которых вскоре проступали красные бусинки. Он провел ладонью вокруг плеча и, разглядывая изгиб шеи, охватил ее своими кистями, отметив ее хрупкость: да ведь этот позвоночник можно переломить одним движением. Его руки двинулись снова, легонько гладя безволосую спину, опустились ниже - к причудливой пустоте, к пленительной уязвимости бесхвостия. Отступив, он увидел, что чужеземец дрожит. Удивленный столь быстрым откликом, Рештар надвинулся, чтобы проверить готовность, - подняв подбородок чужеземца, посмотрел прямо в темные нечитаемые глаза. Его собственные глаза сузились, оценивающе приглядываясь к жертве: голова быстро отвернулась, демонстрируя покорность, глаза закрылись, все тело затряслось. Жалкий в некотором отношении и необученный, но невероятно привлекательный.
- Повелитель? - напомнил о себе торговец. - Ты доволен?
- Да, - сказал Рештар, отвлекаясь.
Он посмотрел на Супаари, затем нетерпеливо подтвердил:
- Да. Мой секретарь работает над юридической стороной договора. Ты можешь заключить контракт по вязке с моей сестрой на любую дату, которая тебе подходит. Брат, да будут у тебя дети.
Его взгляд вернулся к чужеземцу.
- Теперь оставьте меня, - велел он, и Супаари Ва Гайджур, произведенный в Основатели нового рода за свою службу Рештару Галатны, вместе с охранником, доставившим Сандоса из сераля, пятясь покинул комнату.
Оставшись наедине с диковинной тварью, Рештар сделал еще один круг, но остановился позади чужеземца. Затем он сбросил собственную одежду и некоторое время стоял с закрытыми глазами, сосредоточившись на восприятии запаха, более интенсивного, более сложного, чем раньше. Мощный, будоражащий аромат, бесподобный и неотразимый. Мускусное благоухание незнакомых аминов, странных масляных и каприновых углеродных цепей, затуманенное простыми строгими диоксидами прерывистого дыхания и сдобренное запахом крови, содержащей железо.
Хлавин Китери, Рештар Дворца Галатны, величайший поэт своего века, который облагораживал презираемое, возвеличивал обычное, увековечивал мимолетное, чье своеобразное вдохновение сначала концентрировалось, а затем высвобождалось, усиливаясь несравненным и беспрецедентным, глубоко вдохнул. Об этом будут петь в течение поколений, подумал он.
Язык, труд его жизни и его услада, язык, который Эмилио Сандос начал забывать в заточении, ныне отказался ему служить. Содрогаясь в неистовых волнах унижения, он обонял тошнотворную железистую вонь собственного ужаса. Лишенный дара речи, он был неспособен даже мысленно подобрать слово для неописуемого обряда, в котором ему предстояло исполнить неведомую роль, - даже когда его схватили сзади за руки. Но когда мощные хватательные ступни стиснули его лодыжки, а сзади прижался живот и началось прощупывание, Эмилио оцепенел от бездонного ужаса, наконец поняв, что сейчас произойдет. Проникновение исторгло вопль из его глотки. А после стало еще хуже.
Спустя десять минут его оттащили в незнакомую комнату - истекающего кровью, всхлипывающего. Оставшись один, Эмилио блевал, пока не изнемог. Долгое время он ни о чем не думал, лишь неподвижно лежал, открыв глаза в углублявшуюся темень. В конце концов пришел слуга, чтобы отвести его к ваннам. К этому моменту жизнь Эмилио безвозвратно поделилась на "до" и "после".
Тишину кабинета отца Генерала нарушил Йоханнес Фолькер:
- Я не понял. Чего хотел от вас Рештар?
"Боже, - думал Джулиани, - у гениальности, возможно, есть пределы, но глупость безгранична. Как я мог поверить…". Закрыв глаза, он услышал голос Эмилио, тихий, мелодичный и опустошенный:
- Чего он хотел от меня? Да того же, полагаю, чего педераст хочет от маленького мальчика. Славной, тугой норки.
В наступившем остолбенелом молчании Джулиани поднял голову. "Романита, - подумал он, - римский дух. Знай, что делаешь, и поступай без жалости, когда момент настал".
- Ты кто угодно, но только не трус, - сказал Эмилио Сандосу отец Генерал. - Расскажи нам.
- Я все рассказал.
- Сделай так, чтобы мы поняли правильно.
- Мне наплевать, как вы понимаете. Это ничего не изменит. Думайте, что хотите.
Джулиани пытался вспомнить название рисунка Эль Греко: эскиз умирающего испанского дворянина. Романита исключает эмоции, сомнения. Это должно произойти сейчас, здесь.
- Ради собственной души - скажи это.
- Я не продавал себя, - яростным шепотом сказал Сандос, не глядя ни на кого. - Меня продали.
- Этого недостаточно. Скажи все!
Сандос сидел неподвижно, глядя в пустоту и дыша с механической регулярностью, словно бы тщательно планировал и выполнял каждый вздох; пока не наступил миг, когда Эмилио вдруг отшатнулся от стола, упершись ногой в край, и перевернул его, развалив на куски, - в вулканическом взрыве ярости, расшвырявшем остальных по краям комнаты. Лишь отец Генерал остался на прежнем месте, а все звуки мира свелись к тиканью старинных часов и хриплому тяжелому дыханию человека, одиноко стоявшего в центре комнаты, чьи губы складывали слова, которые они едва могли слышать:
- Я не давал согласия.
- Скажи это, - неумолимо повторил Джулиани. - Так, чтобы мы слышали.
- Я не был проституткой.
- Нет. Не был. Кто же ты был тогда? Скажи это, Эмилио.
Отделяя каждое слово, измученный голос наконец выдавил:
- Я был изнасилован.
Они видели, чего ему стоило это произнести. Он стоял, слегка покачиваясь, с застывшим лицом. Джон Кандотти выдохнул: "Мой Бог", - и где-то на дне своей души Эмилио Сандос нашел ржавое и хрупкое железо рыцарских доспехов, напомнившее ему, что надо повернуть голову и мужественно стерпеть сочувствие в глазах Джона.
- Ты так думаешь, Джон? Это был твой Бог? - спросил он с ужасающей вкрадчивостью. - Видишь ли, для меня как раз в этом дилемма. Потому что, если Бог вел меня к Божьей любви, как это казалось, если я признаю, что красота и восторг были реальны и истинны, тогда остальное тоже было волей Божьей, и это, господа, повод для горестных раздумий. Но если я просто обманутая обезьяна, слишком серьезно воспринявшая ворох старых сказок, тогда я виновник своих бед и гибели моих товарищей и вся эта история становится фарсовой, не так ли? Учитывая обстоятельства, я нахожу, что проблема атеизма в том, - продолжал он с академической аккуратностью, каждым едким словом электризуя воздух, - что мне некого презирать, кроме себя. Если же я предпочту верить, что Господь порочен, тогда у меня, по крайней мере, будет утешение в ненависти к Богу.
Эмилио наблюдал, как на лицах слушателей проступает понимание. Что они могли сказать ему? Он почти смеялся.
- Угадайте, о чем я думал за секунду перед тем, как мной попользовались впервые, - предложил Эмилио, снова начав прохаживаться. - Это забавно. Это очень смешно! Видите ли, я был напуган, но не понимал, что происходит. Я не представлял… да и кто мог представить такое? Я в руках Господа, думал я. Я любил Бога и доверял Его любви. Занятно, не правда ли? Я убрал всякую защиту. У меня не было ничего, кроме любви Господа. И меня изнасиловали. Я был нагим пред Богом, и меня изнасиловали.
Взволнованная ходьба прервалась, когда он услышал собственные слова; его голос сорвался, когда Эмилио до конца осознал свою опустошенность. Однако он не умер, не провалился сквозь землю, а, переведя дух, посмотрел на Винченцо Джулиани, который встретил его взгляд и не отвел свой.
- Расскажи нам.
"Два слова. Это самое трудное, - подумал Винченцо Джулиани, - что я когда-либо делал".
- Вы хотите еще! - спросил Сандос, не веря своим ушам. Затем он снова сорвался с места, не в силах сохранять неподвижность или молчать.
- Я могу засыпать вас подробностями, - предложил он, теперь став театрально экспансивным и беспощадным. - Это продолжалось… я не знаю, как долго. Месяцы. Они казались вечностью. Он делил меня со своими друзьями. Я сделался весьма модным. Немало изысканных субъектов приходило попользоваться мной. Думаю, это было формой дегустации. Иногда, - остановившись, сказал Эмилио, глядя на каждого из них и ненавидя за то, что они стали свидетелями его признания, - иногда там бывали зрители.
Джон Кандотти закрыл глаза и отвернулся, а Эдвард Бер молча плакал.
- Прискорбно, не правда ли? Дальше будет хуже, - заверил Сандос со свирепым весельем, двигаясь как слепой. - Импровизированные стихи были продекламированы. Были сочинены песни, описывающие новый опыт. И концерты, конечно, были переданы по радио - в точности как и те, которые слышали мы… Аресибо еще коллекционирует записи? Должно быть, вы уже слышали и те творения, где поется обо мне. Это не молитва. Боже! Не молитва - порнография. Песни звучали очень красиво, - признал он, скрупулезно точный. - Меня заставляли слушать, хотя я был, пожалуй, неблагодарным ценителем этого искусства.
Сандос осмотрел их, одного за другим, бледных и безмолвных.