Праздничная книга. Январь июль - Макс Фрай 11 стр.


* * *

После полудня я отправился за сигаретами. Ларьки стояли разбитые, выпотрошенные, и я пошел искать заначку домой. Иринку потащил с собой, хотя Седой и Эдик предлагали приглядеть за девочкой.

Ирка лениво бродила по комнатам и водила пальцем по обоям. Я рылся на дне шкафа, под старыми одеялами: искал курево. Что-то громко хлопало на улице. Я нашел помятую пачку, сохранившуюся, кажется, с самых древних времен, сунул сигарету в зубы и вышел на балкон посмотреть.

Молодые трудящиеся с черными повязками на локтях палили в кого попало.

- Имеющий двойника да умрет!

Из рощи выбегали люди, много людей. Кажется, я увидел седого. И Эдика. Седой ушел дворами. Эдику в спину попала пуля, и он упал. Подъехал грузовик с солдатами. Солдаты беспорядочно повыскакивали на землю, открыли огонь. Трудящиеся в черных повязках побежали. Солдаты преследовали их. Грузовик, грохоча по битому асфальту, умчался на запад. В небе шумел вертолет: словно гигантская беременная стрекоза.

На соседний балкон вышел джентльмен в бежевом костюме. Кивнул мне, как старому знакомому, крикнул:

- Ужас, правда?

- Ужас.

Он потер руки.

Я крикнул:

- А вы как будто довольны!

Он пожал плечами.

- Папа… - Ирка дернула меня за рукав. Я прижал дочку к себе:

- Не бойся.

- Я не боюсь, папа. Я палец порезала.

- Вылечим твой палец.

- Эдичка! - через двор бежала пожилая женщина в белом воздушном платье. Остановилась у дороги, упала перед Эдиком на колени, запричитала:

- На кого же ты меня…

Джентльмен в бежевом достал фотоаппарат, стал фотографировать несчастную женщину.

* * *

В роще никого не осталось, кроме меня, Ирки и земляков. Я копал. Копал без перерыва, не останавливаясь ни на миг.

Неподалеку валялось тело Эдика-оригинала. Мать оставила его у дороги, потащила к подъезду Эдикового земляка. У того хоть сердце билось: обратной силы связь между двойником и оригиналом не имеет.

Но это всё неважно. Важно то, что я копаю и буду копать еще черт знает сколько. Пока не найду или не свалюсь от усталости.

Иринка говорит мне:

- Пап, а если мы не найдем нас?

Цепляю слой. Цепляю осторожно, чтоб не повредить живую куклу, коли она окажется тут. Землю откидываю в сторону.

- Вдруг нас уже нету? Тебя и меня?

Ирочка, девочки семи лет так не разговаривают.

- Папа, а почему под землей нет зверей и птиц?

Ирочка, я отвечу тебе честно: в жопу зверей и птиц.

Прости, конечно. С девочками семи лет так не разговаривают.

Чья-то рука. Тонкие бледные пальцы, кольцо на безымянном, длинные красные ногти.

- Папа, хватит! Я не маленькая! Слышишь?

Слышу, маленькая. Потерпи чуток. Совсем немножко осталось. Вот рукав появился, весь в мокрой земле и муравьях. Плечо выглянуло. Кофточка на женщине зеленая, знакомая до ужаса…

- Папа, вдруг мы уже умерли и сами не заметили?

Умерли?

- Умерли, потому что…

Нет-нет, мы еще не умерли. Рано нам еще умирать, да и зачем?

А вот и лицо женщины. Она не дышит, но сердце бьется. Грудь вздымается, домиком выворачивая потрескавшийся земляной пласт.

- …потому что умерла… мама?

Марина, она самая.

Нашлась.

Сажусь на корточки, убираю комочки земли с ее лица.

Иринка садится рядом. Гладит мамину голову.

- Мама…

- Эй!

Оборачиваемся.

С дороги на нас смотрит молоденький сержант. У обочины стоит грузовик. Из кузова выглядывают любопытные лица солдат. Лица измученные, грязные, красноносые. С праздничком, ребятки.

- Помочь, братишка?

Киваю.

- Помогите.

* * *

В кузове тепло. Солдаты перемигиваются. Грузовик трясет, и Ирочка покрепче прижимается ко мне. Жена лежит у моих ног. Такая же, как при жизни. Не дышит - ну и пускай. Наша семья жива, пока Маринкино сердце бьется.

Сержант протягивает мне фляжку:

- Попей, дружище. У тебя вид такой…

Спасибо.

- Тяжко пришлось? Вот так майские праздники! Что на свете творится, а… А сколько мрази повылазило!

Повылазило, это точно.

- А своего земляного я так и не нашел…

Земляного?

- Угу. Все их так называют, разве нет?

Мне казалось, их зовут земляками.

- Земляничниками, - говорит кто-то и ржет.

- Отставить, Камушкин!

Наш с Ирой двойник - Марина.

Каждая ее царапина - наша.

- Чего-чего?

- Прости, сержант, - говорю. - Пошутил я.

- Может, водочки? У меня есть чуток во фляжке. Или закурить?

Смотрю на Иринку.

Говорю:

- Нет, спасибо.

Дочка обнимает меня.

- Вот и правильно, - говорит сержант.

И выпивает водку сам.

ПРАЗДНИК МАЙСКОГО ПОЛНОЛУНИЯ

Улита Уварова. Несчастный случай

.

ЛАГ БА-ОМЕР

Марина Воробьева. Костры до неба

.

МЕЖДУНАРОДНЫЙ ДЕНЬ БИОЛОГИЧЕСКОГО РАЗНООБРАЗИЯ

Аше Гарридо. Бедный Йорик

.

ДЕНЬ ГОРОДА

День Города в Санкт-Петербурге празднуется ежегодно, в день основания, 27 мая. По традиции, празднование начинается в ближайшие к этой дате выходные, а вся неделя объявляется Неделей Города. В эти дни проходят всевозможные культурные мероприятия, к ним стараются приурочить завершение реставрации архитектурных памятников, открытие выставок и вручение премий.

Александр Шуйский. День города

Я вошел в город по воде, я всегда вхожу в город по воде и вместе с водой, - любой город, через который течет вода, ловит за ноги чаек мелкой волной, лижет прозрачным языком ступени набережных, - любой город с водой годится для меня и открыт для меня.

А уж если она плещется в подвалах, поднимается в каналах и реках, затопляет каменные берега, вспучивает краску на домах, оседает моросью на оконных стеклах, то ее город - и вовсе мне друг и брат, даже такой город, как этот, где небо давит на виски, а солнце выходит из-за туч только в редкие летние дни.

Я вхожу на рассвете, и свет разливается в небе - молоком в темной воде. Небо становится низким и прозрачным, как изнанка раковины, как белесая плоть моллюска, посреди ее придонного колыхания - взращенным жемчугом - солнце, в котором света не больше, чем в луне, а тепла - еще меньше.

Дома вдоль набережной ежатся и тянут на себя одеяло тумана, я слышу их скрип и ворчание: тут снова лопнула штукатурка, а ведь только год назад латали, там обвалилась печная труба, а краска так и вовсе уже ни на что не похожа. Это самые старые дома в городе, но я видал дома и постарше, поэтому их кряхтенье кажется мне трогательным и забавным - тщатся выглядеть стариками, а всего-то по триста лет. Но когда один, ярко-синего цвета с белыми наличниками, кричит спросонок: "Крысы, крысы!" - я кидаюсь к нему и утешаю, и глажу по стертым ступенькам. Хуже крыс для дома только гниль или пожар. И то, как посмотреть.

Любой город хорош на рассвете, особенно весной. На улицах - ни души, в шесть утра спят даже самые отчаянные гуляки. Солнце бьет низкими лучами сквозь пряди тумана, в городе дышит каждый камень, воздух подрагивает, слагает призраков из сумерек и света. Особенное, легкое время.

Но этот - этот словно нарочно создан для белесых майских сумерек. Зима, хоть и длилась до апреля, наконец-то изгнана. Старая пыль смыта дождями, новой еще не накопилось. Деревья пока прозрачны, но каждое стоит в облаке первой мелкой листвы, а на асфальте полно зеленых гусениц - тополя сбросили сережки. Город замирает, до краев полный весной и белым светом, будто то и другое ему поднесли в подарок, а он ничем не заслужил такой роскоши, даже надеяться не смел, и не верит своему счастью.

Я иду вдоль канала, вода сидит в нем непривычно низко, но я чую ее недобрый нрав. Когда-то этот город был обещан ей, ей были назначены каналы вдоль улиц, просторные набережные, пристани, корабли, сады и дворцы у самой воды. А сейчас у набережной ворочается с боку на бок разве что ресторан-плоскодонка с фальшивыми мачтами без оснастки, каналы засыпаны щебнем, сады отступили под натиском доходных домов, а из всех парусников остались только яхты, да и те томятся на самом краю, у большой песчаной косы.

Утро отступает, и погода портится. Прозрачное небо затягивают тучи, город темнеет и мрачнеет прямо на глазах. Каменные набережные становятся зыбки, как болото. Всюду пыль, мусор, какие-то обломки. Очертания домов проступают резко, словно скулы на мертвом лице. Здесь явно не помешала бы генеральная уборка, думаю я. Или хотя бы открытая форточка.

Прибирать и проветривать города можно по-всякому, но лучше всего действовать не снаружи, а изнутри. Заставить город перетасоваться и повернуться изнанкой, да встряхнуть ее как следует, чтобы задышала, а с изнанки у всякого города вода, кому как ни мне, знать об этом. Города стоят на реках и заливах, на озерах, на берегах морей. В любой городской воде - примесь соков его жителей, каменные прессы домов выжимают людей досуха, и влага идет на то, чтобы напоить новых, совсем еще бессмысленных младенцев, воду города они получают даже раньше, чем материнское молоко.

В воду уходят те, что держат город, не в землю, а в воду, - из воды же потом поднимаются изредка, когда этому благоприятствует луна или когда вода достаточно высока, чтобы войти по ступеням в город. Из земли могут подняться только городские мертвые. С изнанки воды приходят те, что стали здесь бессмертны.

Я раздумываю, не поднять ли мне воду. Этот город молод, но даже за такой срок должен был накопить бессмертных. Куда лучше было бы найти парочку живых хранителей, живых здесь вообще-то довольно много, но ни одного хранителя я что-то не чую. Возможно, я найду их, если заговорю первым. Когда я хочу говорить - я поднимаю воду.

Я перехожу большой мост и вступаю на остров - мне так легче. У меня вообще все лучше получается на островах, к тому же здесь все еще ворчат погребенные каналы. Убивать каналы - все равно, что убивать острова. Я вдруг понимаю, что, наслушавшись жалоб набережных, домов и пыльных улиц, начинаю жалеть вместе с ними и себя, у меня ведь тоже не все так уж ладно. Если подумать, так нет ни одного консилиума, который бы еще не вынес бы мне приговора, венок моих болезней смертелен, конец неотвратим, весь мир против меня, и помощи ждать неоткуда.

Я усмехаюсь. Ну и ну, давненько меня не посещали такие мысли. Есть города, которых держит воля, своя или чужая. А есть те, которых держит жалость к себе, опять-таки, своя или чужая. Вот ты и хлебнул ее, этой жалости, как воды из реки. Ладно, говорю я себе, не отвлекайся. Все дело в том, что здесь давно не прибирали.

Май - это уже почти лето, и в приоткрытое окно под самой крышей выдувает кисею занавески. Я знаю, что сейчас будет музыка. На мгновение устанавливается полная тишина, как перед грозой, и я как раз успеваю привстать на цыпочки. А потом на пыльную улицу выплескиваются "Времена года" Вивальди.

- Да! - кричу я городу, небу и реке, - Да! Можно!

И обрушиваю дождь.

Сверху несется стена воды, снизу ревет стена воды, реку вспучивает за пять минут, с залива налетает ветер, приносит новые тучи, гонит течение вспять.

Сначала несмело, будто пробуя мокрой ногой сушу, река карабкается по ступеням, потом все быстрее взбегает вверх, выплескивается на набережные, захватывает тротуары, крутит мусор и уцелевшие от зимы листья. Отовсюду, от топких подвалов, из решетчатых люков, по трубам с крыш, от самого дна реки и самого дна неба несутся, сталкиваются, плещут потоки. И вот уже улочки превратились в каналы, припаркованные машины нелепо тычутся друг в друга, едва касаясь колесами асфальта. Я иду по щиколотку в воде и выкрикиваю что-то в рифму.

Из окна с кисеей высовывается голова, смотрит на потоп, затем быстро исчезает. Я слышу топот ног по лестнице. В распахнутом подъезде появляется человек - в джинсах, сандалиях и наспех натянутой футболке. Он смотрит сквозь ливень и воду и произносит с восторгом и ужасом:

- Ой, что же это я наделал!

Меня окатывает этим ужасом и восторгом, как теплой волной зеленого залива. Я хохочу, я совершенно счастлив.

- Ах ты паршивец! - раздается у меня за спиной.

Грубые сильные пальцы хватают меня за ухо и тянут вверх.

- Ты тут пошто безобразишь, а?

Я вырвался, отскочил и обернулся, готовый убить обидчика.

Он возвышался надо мной, как башня, на голову выше меня, темный и заросший. Седая шевелюра окружала зеркальную плешь, а усы и борода порыжели от табака и были полны табачных крошек. Одет он был в какие-то лохмотья, в несколько слоев: из-под дворницкого ватника в пятнах выглядывал шитый золотом мундир, блеклые галуны свисали до самой воды и плыли по ней, как змеи. Из-под мундира юбкой торчал кафтан, когда-то хорошего сукна, а теперь весь в прорехах. Из левого рукава выглядывало кружево манжета, правая рука была забинтована, бинт едва угадывался под слоем грязи.

К тому же, он источал запах. От него пахло мочой, сыростью, подгнившей рыбой, горячим постным маслом, стоялой водой и снегом. Но откуда-то, из-за левого плеча или, быть может, из кармана камзола, просачивался запах водорослей в пресной воде, нагретого на солнце песка и цветущего шиповника, и я смягчился. И даже изобразил раскаянье на своей физиономии.

- Э, да ты, малец, нездешний, - растерянно сказал старик. - Вот те на. А я тебя за человека принял. А все одно, безобразить нечего.

Он внушительно погрозил мне пальцем, а потом обернулся на человека в дверном проеме. Нагнулся, зачерпнул воды и плеснул ему в лицо.

- Кыш домой!

Человек встряхнулся и заморгал, как со сна. Вода стремительно уходила. Человек пожал плечами, усмехнулся сам себе и побрел вверх по лестнице.

- Вот так вот! - сказал старик ему вслед. - Нечего тут. И так делов наделали.

Он махнул мне рукой - иди, мол, за мною, - и вошел в подъезд. В подъезде оказалось неожиданно темно, только угадывалась большая лестница наверх да проход под нее. В конце прохода, будто вырезанный из света, маячил золотой прямоугольник черного хода. Старик шел прямо на него. На пороге он остановился и снова поманил меня.

- Вишь, что вы наделали-то?

За черным ходом открывался двор, залитый таким ярким солнцем, что я даже зажмурился. Весь центр занимал крохотный сквер: две скамейки, четыре куста сирени и две дорожки накрест. По двум углам сквера, смыкаясь ветвями, росли исполинские тополя, огромные, выше дома. Асфальт был густо усеян зелеными "сережками".

- А? Каково?

Старик снял с пояса огромную связку ключей, апостолу Петру впору, и одним из этих ключей тыкал в сторону двора.

- Замечательный двор, - сказал я. - Фонтанчик бы еще сюда.

- Куда как замечательный, - отозвался старик. Он отпихнул меня с порога, дотянулся до двери черного хода и захлопнул ее, только солнечные щели остались. Вставил ключ в замок и начал поворачивать, приговаривая: - Открывают, открывают, закрывай за ними потом. А что открывают, сами не знают.

С каждым поворотом ключа свет в щелях становился слабее, пока вовсе не исчез. Что-то щелкнуло. Запахло сырой штукатуркой и кошками.

- Да ты просто апостол Петр, - усмехнулся я.

- Куда мне! - отозвался старик польщенно. - Питер я. А за дверью этой не рай, а детство. Таким этот двор был, когда ему три года было. Потому и тополя громадные. В настоящем мире таких нету. Оставить их, - а они прогниют да рухнут, да на дом! Да и солнца я столько не напасусь, неоткуда мне его взять. Пошли, покажу, каков этот двор на самом-то деле.

Мы вышли из парадного подъезда и свернули в арку. В арке было сумрачно и пахло подгнившими овощами; в самом дворе и свет, и запах слегка усилились. У брандмауэра выстроились мусорные баки с темными лужами под ними. Двор был наглухо залит асфальтом, его перегораживал ряд машин, причем одна из них явно зимовала здесь не первый год.

Старик подошел к тому месту стены, куда открывался черный ход, быстро очертил узкий прямоугольник и перечеркнул его от косяка к косяку. В стене появилась старая, рассохшаяся дверь с железной полосой поперек. Я поднял глаза. На верхнем этаже, боком на подоконнике, сидел и курил мой человек. Он смотрел во двор, который только что выглядел совсем иначе, смотрел на машины и трещины в асфальте, и лицо его не выражало ничего, кроме усталости. Питер возился с замком на железной полосе, и я тихонько сказал: "Эй".

Солнце ударило в маленький двор, асфальт превратился в желтые плиты мостовой, крыши обросли черепицей, стены покраснели, окна вытянулись вверх, обросли синими ставнями и белыми каменными наличниками. В центре двора появился фонтанчик с питьевой водой, с маленькой мраморной чашей, в чаше плескались голуби. Узкая лестница вела из двора на галерею, опоясывающую двор на уровне второго этажа.

Меня снова окатило знакомой волной; сигарета, скуренная наполовину, упала вниз и рассыпалась искрами по асфальту. Я улыбнулся и убрал наваждение. Ко мне с довольным видом обернулся Питер.

- И все крыто-заперто! - объявил он. - Ибо сам Петр Лексеич написал Леблону на чертежах жилых домов: окна да двери делать в два раза уже, понеже у нас не французский климат!

- Я слыхал, он окно в стене вырубил, когда ему душно показалось, - заметил я, глядя на него.

- Ну, мало ли! - насупился Питер. - Это вообще в Голландии было, потом легендами обросло. А скажи-ка лучше, откуда ты взялся. С виду - малец совсем. Из тех краев, что ли? Сателлит при столице?

- Ну, вроде того, - рассмеялся я. - Уж не Рим, во всяком случае!

- Ты на праздник, что ли, прибыл?

- Я просто путешествую. А что за праздник?

Питер приосанился.

- День рождения мой завтра празднуют. Весь город во флагах да штандартах, ночью корабли придут, карнавал будет. Фонтаны пустят, которые еще не пустили.

- Фонтаны! - протянул я почти завистливо. - Здорово как. Я бы посмотрел.

- Так ведь и сейчас многие работают. У Адмиралтейства, да на Невском, да много где. Ты что ж там, не был еще?

Я отрицательно помотал головой. Питер улыбнулся и сделал широкий жест.

- Добро пожаловать, гость заморский. Пойдем, покажу тебе все.

Мы выходим к набережной и идем мимо барж, груженых лесом, мимо большого моста, за которым вдруг возникают фигуры двух сфинксов ("Египетские, за великие деньги перекупили у французов!" - поясняет Питер), мимо дворцов и скверов. Питер перечисляет: Академия художеств, Румянцевский сад, дворец Меньшикова, манеж, Университет. Всюду колонны, лепнина, большие окна в частых переплетах. Даже не верится, что я только что вышел из вонючего двора, где всех украшений - мятые водосточные трубы.

- Вот были люди - цари, полководцы, европейские светила! - сетует Питер. - А нынешние что? Измельчали. Не люблю нынешних людей. То есть не то что не люблю, - не понимаю. Ведь живут среди такой роскоши, так хоть ценили бы! Нет, им все мало. И рушат, рушат, старое рушат, а новое строят такое, что уж лучше бы дыра оставалась. Живут у меня, как у Христа за пазухой, а порядку все не знают.

Назад Дальше