Здравствуйте, Тинатина Константиновна. Почему не бываю на семинарах политпросвещения? Так я же газеты читаю, первоисточники регулярно… Недавно ехал в метро рядом с Сейфуль-Мулюковым. Тинатина Константиновна, драгоценная, ребенок у меня – ма-аленький такой ребенок, а работы – мно-ого… Завтра в Дом дружбы? А почему я? Знаете, я, может быть, не смогу, я занят, у меня… Вы что, какое поручение? Зачем? Да постойте же!
Тинатина удивительно легко для ее весовой категории завинчивается наверх, а я, постояв, свинчиваюсь вниз в самом отвратительном настроении. Везунок, а? За пять минут влипнуть в две работы! Не пойду я ни в какой Дом дружбы – со мной скоро собственная жена дружить перестанет…
Ну ничего. Зато…
Зато я везу в редакцию довесок переводов, и это только повод для визита. А тайная сладость его в том, что у них давно лежит подборка моих переводов, и недели две назад ушла подборочка наверх…
Фурман, как всегда, еле высовывается из-за горы справочников и словарей: привет, садись, я тут вожусь со Стенли Пирсом, роман толстенный, идет в первый номер, сумасшедший дом, ты не обращай на меня внимания, Сережа сейчас будет.
Сижу, не обращаю внимания.
Вскоре приходит Сережа – у него на столе то же, что у Натана, только гора чуть поменьше. А, привет, говорит Сережа, садится и с неподдельной занятостью начинает перекладывать бумаги с места на место. Мне это сразу ужасно не нравится.
– Я тут принес еще переводы, как договорились, – издалека подъезжаю я.
– Переводы? Давай, – говорит Сережа, но энтузиазма в его голосе нет.
– Там ничего не слышно насчет моей подборки? – небрежно спрашиваю я, уже холодея от полного прозрения.
– Забодали, – коротко констатирует Сережа, сочувствующе разводит руками, и в правой невесть откуда возникает моя папка.
– Понятно, – говорю я по возможности непринужденно. И не выдерживаю: – Почему?
– Да нет, переводы качественные, Ларионовой понравились…
Из бумаг выныривает Натан.
– Тебе просто не повезло, – вступает он своим тягучим голосом. – Тут приходил Млынаев, принес главному подборку – те же имена. Ну и сам понимаешь…
Как не понять!
– Что ж, если Млынаев. – Хмыкаю, изображая стоика, коллекционирующего громы небесные. И снова не выдерживаю тона, язвлю: – Наверно, хорошие переводы…
Фурман отвечает мне взглядом, полным неподдельной тошноты.
– Ты приноси что-нибудь еще, – оживляется Сережа. – Вообще, всем нравится, как ты работаешь.
– Я ношу, – отвечаю я.
– Дима, это нормальный ход вещей, – бубнит из-за своей горы Фурман.
– Ясно, – говорю. – Ну, побежал. Счастливо.
– Заходи, – виноватым голосом приглашает Сережа.
А, подите вы ко всем чертям! Почти выбегаю из редакции. Я ведь уже будто видел страницу со своими переводами, и даже, дурень, намекал друзьям: мол, следите за прессой… Дурень – дурень и есть! Ну что ж за невезение такое?
Начало пятого. Можно еще успеть на телефонный узел, но устал, а главное – видеть никого не хочу.
На лестничной площадке темно, и, прежде чем попасть домой, долго тычу ключом в замочную скважину.
– Дима, скорее переодевайся, обед на плите – мне лучше уйти, пока Чудище не проснулось…
За обедом получаю инструктаж: чем кормить, в чем гулять, чего не забыть, а о чем, наоборот, и не вспоминать, например, о своей тетрадке; ты уж позанимайся с ней, порисуй, почитай, не обижай мою дочку, Имка, она хорошая, все, привет, к черту, к черту…
Только закрываю дверь, как из комнаты раздается протяжный скрип: началось.
Чудище сидит в кроватке, щурясь от яркого света, и обиженно посасывает соску. Она, кажется, еще не очень понимает, где она и что с ней, но постепенно обнаруживает вокруг себя знакомые предметы и успокаивается. Все на месте. Можно жить. Теперь надо срочно вспомнить, что с нею делать, с моей дочкой. Впрочем, через пару минут она все равно делает, что хочет: поит компотиком игрушки, мои штаны и кресло, бегает по квартире с огромным ломтем сыра и орет от полноты жизни. Под шумок пытаюсь прибраться, но вместо мусора под щеткой постоянно оказывается ее сияющая физиономия.
– Катенька, хочешь мармеладку?
Катенька хочет мармеладку. Успеваю хоть со стола вытереть.
– Ущё!
– Больше нельзя, Катя.
– Ущё-ё-ё!
Вот он, наш фирменный ультразвук. Глазищи угольками, кулачки сжаты, мордочка от возмущения красная – одно слово: Чудище. Мармелада не даю. Откупаюсь чтением стихов о двух девочках, которых хлебом не корми – дай поухаживать за растениями.
– Чтобы выросла капуста,
Это целое искусство.
Утром встанем-ка, ребятки,
И прополем наши грядки! -
декламирую я, давясь текстом.
– Ущё чутать это.
– Катенька, мы это уже прочли.
– Ущё чутать это!
Читаем ущё, потом ущё.
– А где лошадка? – пытаясь незаметно слинять, озабоченно спрашиваю я. Номер не проходит, и прежде чем удается улизнуть из комнаты, я четверть часа работаю коверным. Потом шмыгаю в ванную и запираюсь. Отжимание подгузников успокоит мои нервы, поврежденные девочками-растениеводками. Полмиллиона экземпляров. У-у, халтурщики!
Привожу в порядок и мысли. Во-первых, сегодня надо сильно продвинуться с халтурой: завтра времени не будет, а послезавтра сдавать. Во-вторых, до конца недели прочесть этот талмуд – ну не прочесть, проглядеть для рецензии, а то Копылова заест. В-третьих… Что-то еще было в-третьих, надо обязательно вспомнить!
В-четвертых, слетела подборка. Зашел к главному Млынаев, который и русского-то языка не знает, отдал свою рукопись – и моя, целый год смиренно ползшая к печати, походя давится редакторским сапогом. "Нормальный ход вещей". Огнемета на вас нет.
Выйдя на кухню с тазом белья, вижу Чудище, с интересом изучающее содержимое помойного ведра.
– Екатерина! – ору я нечеловеческим голосом.
В ответ с нагловатой улыбкой всеобщей любимицы Чудище извлекает из мусорных недр фантик и протягивает мне. Кажется, это взятка.
– Ах так?
Слова кончаются. Я хватаю нахалку под мышки и несу в комнату – Чудище вопит и извивается дождевым червяком. Пытаюсь поставить ее на ноги, но она мешочком валится на пол и заходится от плача. Макаренко из меня, прямо сказать, хреновый. Пожираемый змеем раскаяния, я сбегаю на кухню, пускаю посильнее воду и принимаюсь четвертовать картошку. Ох, отольются папе дочкины слезы… Сметаю очистки в ведро, вожу по столу губкой, мою руки, вытираю посудным полотенцем – черт с ним, Ирка не видит!
У двери в комнату слышу такую пронзительную тишину, что на спину выбегает сразу стая мурашек. Влетаю – так и есть. Чудище добралось до отвергнутой папки – придя, я в сердцах шлепнул ее на край стола. Мои качественные переводы живописно разбросаны по полу, а на них сидит Чудище и изучает парочку наиболее качественных.
Вот так люди зарабатывают инфаркты.
Я вызволяю бумаги, медленно считаю до десяти иначинаю собирать вещи для гулянья. Минут за пятнадцать, вешая на уши родной дочке лапшу, умудряюсь впихнуть ее в кофту, рейтузы и комбинезончик – и начинаю искать сапожки. Один нахожу за дверью, другого нет.
Если в нашей комнате взорвать пару ручных гранат, вы не сразу заметите перемену. Сапожок, безусловно, где-то здесь. Стараясь не волноваться, становлюсь на четвереньки и начинаю обход.
Чудище с воем восторга вскарабкивается мне на спину. Кажется, я лошадка.
Через десять минут, на грани нервного истощения, сапожок я нахожу – в тазу под ванной. Господи, на что уходит жизнь, а?
… На улице темно. Немного отойдя от горячки последнего часа, я снова начинаю колдовать над своей мирной поступью. Чудище, восседая в колясочке маленьким Буддой, молчит, умница, смотрит на фонари, на небо. Интересно, о чем она сейчас думает? Как отражается мир в этой головенке с хвостами?
Гуляние оказывается плодотворным; возвращаясь, я твержу как попка, чтобы не позабыть, следующий перл: и дороги бескрайние вились, и бу-бу-бу, бу-бу-бу– в боях, чтобы трубы заводов дымились, и комбайны шумели в полях!
Я твержу эту тарабарщину без перерыва, потому что иначе она исчезнет без следа, как рассыпанный набор, потому что это набор и есть – случайных слов, никак не связанных с этим вечерним небом, с жизнью… Ну что же, заполнить бу-бу – и две строфы уже есть. Эта будет второй, а та – третьей. Или наоборот. Без разницы.
Пока варится картошка, мы рисуем. Не знаю, как моя дочь, – я от своих рисунков балдею. Где кошка, где собачка, определит только судебная экспертиза. Картошку тем не менее я досолить забываю, а потом забываю ее остудить. Чудище обиженно кричит и царственным жестом скидывает тарелку со стола. Я ловлю тарелку на лету, дую на ложку, кормлю игрушечное стадо, исполняю с выражением весь репертуар – словом, цирк!
Впихнув все, что можно, в дочь, быстро подчищаю остатки: вот и поужинали…
Шабаш! Отбой всем службам. К укладыванию Ирка обещала быть.
Тупо и блаженно досматриваю программу "Время"– ничего мне не надо, только дайте посидеть, мозги расслабив да ножки вытянув, сколько жилплощадь позволяет. В ящике все как обычно; план года – досрочно, в Ливане – война, биржу лихорадит, у белых позиционное преимущество, в Москве без осадков.
Ну и слава богу.
– Как вы тут жили? – спрашивает Ирка, входя.
– Ничего, – отвечаю.
– Ты не обижал мою девочку?
– Ее обидишь, твою девочку.
Ирка осматривает места боев.
– Ну и бардачок…
"Бардачок" – это мягко сказано.
– Сейчас все уберу, – жалобно говорю я.
Расчет верный: меня, несчастного, не трогают. Немного очухавшись, снова беру тетрадку, сижу, бессмысленно глядя на лист. Нет, на сегодня все. Пальцы мои высосаны до костей. Слушаю, как бубнит за стенкой Чудище, смотрю, как беззвучно дергается на экране какой-то урод с микрофоном.
День кончается.
Пашка. Боже мой, неужели этого пацана и вправду– нет? Не надо об этом думать. А о чем надо? О том, как дописать строфу и припев; когда прочесть толстенную папку, лежащую в "дипломате", откуда взять сто рублей за перевод телефона и трешку на сантехника – да мало ли о чем еще?
Входит Ирка, опускается на табурет.
– Спит?
– Засыпает.
Мы сидим, глядя друг на друга и не видя. Потом я подмигиваю, и Ирка морщит нос в ответ.
– Привет, кенгуренок.
– Привет, папуас, – откликается она старым паролем.
– Ужинать будешь?
– Буду.
– Я картошку сварил.
– Ага.
– Ты даже не спрашиваешь, сдала ли я "хвост", – обиженно бурчит Ирка через минуту, ковыряясь в картошке.
– А я знаю, что сдала, – отвечаю я. И уточняю: – Хоть по чему "хвост"-то был?
Ирка перестает жевать.
– Ой, – говорит она наконец совершенно упавшим голосом. – Ой, Дим, не помню.
Минут через пять, а может двадцать пять мы перестаем икать от смеха и ползем баиньки.
Ставлю будильник. Опять досидели до полпервого.
Ложась в постель, вспоминаю, что завтра, может быть, увижу Пашку. Потом вспоминаю, что забыл позвонить Косицкой. Потом гашу свет и, как в бездонный колодец, лечу в сон.
Глава II. ПЯТНИЦА
Будильник верещит как поросенок. Прибив его, снова опускаюсь на кровать и прислушиваюсь к организму: то ли мне, как хотел вчера, поработать на свежую голову, то ли, как хочу сегодня, послать все к чертовой матери и положить эту несчастную голову обратно на подушку. Отчаянным рывком поднимаю себя в вертикальное положение и отправляю тело в ванную.
Проснувшись окончательно, ставлю чайник и вольготно раскладываю бумаги на кухонном столике. Вот она, благодать: утро, тишина, час для работы… Если бы еще не дрянь всякую шарашить, а для души… Но – господи, воля твоя! – надо уже сбагрить это наконец.
Открываю тетрадь и перечитываю. Нормально. Если не вслушиваться в слова, то вообще хорошо. А кто будет вслушиваться? Никто и не будет.
Сижу, прихлебываю чай, рисую на чистом листе квадраты и треугольники. Изрисовав лист, выдираю его и с минуту гляжу на чистый. В голове вакуум. А говорят, природа не терпит пустоты; еще как терпит. Вот проснется сейчас Чудище – и прощай, утречко. С перепугу из моей черепушки, как чертик из коробочки, выскакивает строка. Не бог весть строчечка, прямо сказать – убогонькая, но казенному Пегасу в зубы не смотрят.
По принятии второго стакана чаю у меня уже имеется трехстрочная болванка: "нас великое выбрало время, чтобы бу-бу-бу-бу-бу росла, и бу-бу-бу, бу-бу поколенья…" На "росла" фантазия взыгрывает и выдает оптом с десяток рифм, от "козла" до "санузла". Наливаю третий стакан чаю и бухаю побольше сахару – говорят, помогает.
Просто удивительно, до какой степени может отупеть человек, когда долго пишет незнамо чего.
"Бу-бу-бу-бу не ведая зла!"
Гений. Может, так и оставить с "бу-бу"? Оставить– а Пепельникову объяснить, что это новое слово в поэзии: ноу-хау! каждый имеет возможность вставить недостающее по своему вкусу! творчество– в массы! Только он ведь и гонорар мой поделит с народом, я ж его знаю. Нет уж, добубукаю сам. Сваять еще одно четверостишие, припев, а потом уж гулять среди этих "буков" до посинения. Близость финала почему-то не добавляет мне сил, а наоборот – я почти готов сойти с дистанции. Хилый я марафонец… Ну нет, давай, Скворешников, давай – у финишной ленточки лежит целая куча денег, хватит на долги и телефон, жми, Скворешников, осталась сущая чепуха, сутки и четыре пары рифм, попей еще чайку и вперед, только про что бы их, черт побери, рифмовать?
Попробую, как раньше – ни про что.
Но время упущено: на первой же нетленной строке – "бу-бу-бу-бу весенних рассветов" – меня настигает веселый голосочек из комнаты. Ладно, хоть что-то успел, не зря вставал… Убрав тетрадь в недосягаемое место, заглядываю в "склерозник" – ух, сколько сегодня всего! – и уже схватившись за трубку, вспоминаю про Пашку. Чуть не забыл.
Отвечает незнакомый женский голос: они только что уехали, будут звонить; вчера была нелетная погода, сегодня, видимо, уже привезут; позвоните ближе к часу; похороны завтра.
Голос совершенно механический, раз за разом повторяющий одно и то же людям, обрывающим этот телефон…
Значит, завтра.
Значит, все остальное – сегодня! Где ты, "склерозничек"?
– Диспетчерская!
– Вы знаете, у нас тут кран…
– Адрес.
Говорю адрес.
– Будет в течение дня.
Не успеваю рта открыть – гудки. Ненавижу, когда бросают трубку. Так вот, кажется, взял бы за горло и душил их, пока не научатся хорошим манерам. Дозваниваюсь снова: нельзя ли уточнить время?… Нельзя. А почему?… А потому что. Нас много, а они одни, и никто нам не обязан… Теперь, значит, еще куковать дома, сторожить сантехника. Гран мерси.
В комнате идиллия. Привет, дрыхалы! Я-то? Как всегда, часов в шесть. Шучу, в полвосьмого. Все равно, вы дрыхалы, а я рабочий класс. Чудище, ты выспалось? Набралась сил наша девочка? А что это, Чудище, за тетка валяется на моей тахте? Вот только не надо швыряться подушками, это грубо.
Через полчаса все вокруг уже кипит-свистит, и стою я, раб божий, в задумчивости и соображаю, чего мне сегодня хочется больше: пылесосить или кормить девочку? Я выбираю пылесосить – тут по крайней мере знаешь, чего ждать от оппонента.
То, что живет у нас в квартире под кличкой "Ветерок", – это не пылесос, а замаскированный распылитель, маленький враг народа. Под его интимное жужжание я ползаю на карачках, потом сдаюсь и перехожу на ручной сбор кусков пыли. С кухни доносятся звуки боев – высокие договаривающиеся стороны пытаются кормить друг друга яйцом.
Сами, как всегда, едим в суматохе, глотаем, давясь, свой кофе с тостами, благо черствого хлеба и загибающегося сыра в доме всегда навалом. Чудище орет и требует это все себе. Прорвочка, а не девочка. На, на тебе твою "гьенку", ненасытное!
– Привет, кенгуренок.
– Привет, папуас.
– Выспалась?
– Дорогой, мне снился ты…
Язва! Но это мы переживем; было бы хорошее настроение у нашей половинки – тогда наша половинка не будет пилить свою половинку на четвертинки.
Мы едим, ускоряясь по мере того, как догрызает свою "гьенку" Чудище. Догрызет ее – примется за нас.
– Дим, ты когда картошку принесешь?
Даю честное папуасское, что вот-вот принесу, и тут же освобождаюсь от гулянья. На мне сегодня – кухня.
Выпроводив девушек на улицу, я врубаю Высоцкого и под "Охоту на волков" принимаюсь отскребать сковородку. Эх! Вытерев последнюю ложку, с досадой хлопаю по клавише и, расчистив место, сажусь со злосчастной тетрадью.
Бу-бу-бу-бу весенних рассветов! Главное – не задумываться. Обернешься – окаменеешь. Помни, товарищ: награда ждет самого мужественного и отважного– того, кто дорифмует до конца и не спятит; двести рублей ему, мерзавцу, и приз "За волю к победе!".
"Бу-бу-бу-бу весенних рассветов…" А почему, собственно, весенних, что за лирика в государственный праздник? Может, таежных – это посуровее? Или полярных. Нет, это совсем сурово.
"Бу-бу-бу-бу полярных рассветов, и пустынь азиатских бу-бу. (Что бу-бу? Жара, конечно!) – это дней наших бу-бу примета…" Нет, жара не примета наших дней. Тут надо плеснуть чего-нибудь героически-созидательного. Форэкзампиль, как говорил мой однокурсник Жора по прозвищу Утятя – форэкзампиль, то бишь например: новостройки в полярных рассветах, и сады в бу-бу-бу-бу пустынь – это дней наших славных (ура-а!) примета… Это дней наших славных примета… (Ну!) Это дней наших славных примета… Получи гонорар и остынь. Ой.
Хорошенького понемножку. Я захлопываю тетрадку: еще минута такой поэзии, и у меня предохранители полетят.
А ну-кась, чего нам Копылова подбросила? Папочка со шнурочками и на пружинке. Отлично, папочку оставим себе, этот будет гонорар. Смотрим содержимое. Город Курган, Рудольф Коняхин, "Шекспировское в творчестве Джорджа Гордона Байрона". Одиннадцать глав и заключение. Сто шестьдесят страниц, и список литературы на сорок пунктов. Убил бы гада.
Тяжко вздохнув, наугад раскрываю тяжеленную папку. Потом перелистываю пару страниц и вчитываюсь снова, желая без лишних тонкостей зацепиться за главную идею. Наливаясь злостью, штудирую еще с десяток листов, прежде чем идея доходит до меня во всей прозрачности: Коняхину хочется в кандидаты искусствоведения. А певец Гяура ему по такому же барабану, как и всем остальным.
Гипотеза заинтересовывает меня, и уже с неподдельным любопытством я погружаюсь в рукопись. Ах, какая прелесть! Сладкая волна мщения вдруг подкатывает к сердцу: я, черт возьми, тоже не лыком шит, меня на мякине не проведешь, я тебе сейчас покажу "Шекспировское в творчестве Байрона", я к тебе сам буду призраком являться…
Схватив тетрадь, я нахожу чистую страницу и начинаю строчить рецензию. Пишу я все в одной тетради – и переводы, и халтуры, и что купить в магазине – пишу сразу со всех сторон, вырывая листы по мере ненадобности, и кончается моя тетрадь обычно на середине, когда в районе скрепки начинается зеркальное письмо.
Для разгрома избираю стиль строго-классический, сухой даже стиль: знай наших. Увлекаюсь и не сразу подхожу к телефону.