Хельги смотрел на них, держа в руках забытую кольчугу.
Чурила ещё загодя снял повязку со лба – не хотел пугать жену. Густые волосы прятали засохший след вражеского железа. Но чуткие княгинины пальцы мигом нашарили у него на груди, под рубахой, плотно стянутую тряпицу, и глаза испуганно округлились:
– Да ты ранен? Это даны тебя? Тебе больно?
Чурила наконец отыскал в себе силу оторвать её от себя, разжать, отвести в сторонку её руки.
– То не рана… полраны. Ты что о госте позабыла, княгиня? – и, опускаясь на лавку, обратился к Виглафссону: – Рад я тебе, Виглавич… Что редко бываешь?
Он уже успел забыть о Любиме, как забывают о грязной луже, ненароком попавшейся под ноги. Но синие глаза Хельги неистово вспыхнули.
– Не хочу часто бывать в твоём доме и не могу!
Звениславка замерла в ужасе, побелевшие пальцы зашарили у горла. Она хорошо знала их обоих.
Хельги стоял перед князем, подпирая льняной макушкой потолочные слеги, – высоченный, могучий, такой красивый… Чурила ответил неожиданно миролюбиво:
– Я, что ли, нехотя тебя обидел? Так ты, чем зло таить, лучше скажи, да и помиримся…
Хельги швырнул кольчугу на пол – она звякнула коротко и зловеще.
– Не бывать мне частым гостем в твоём доме, Торлейв Мстицлейвссон! Потому что я люблю твою жену, конунг, и любил её с того дня, как впервые услышал её голос, и ты этого не можешь понять. И я не мог бы спрятать это, даже если бы захотел! А ведь я бы ей дал не меньше, чем ты!
Может быть, он ждал, что Чурила выхватит меч. Но князь не пошевелился. Тогда Хельги засмеялся – обидно и хрипло. И шагнул за дверь…
– Звениславушка, – обернулся Чурила к жене. И увидел – та потихоньку сползала с лавки на пол, слабо теребя пальцами шейную застёжку. Чурила мигом подхватил её на руки: – Звениславушка, любая моя, да что с тобой?
Звениславка посмотрела на него виновато. Дурнота оставила её столь же внезапно, сколь накатила. Князь усадил её, спросил заботливо и беспомощно:
– Полегчало?
Кто ещё похвастается, что видел страх, неприкрытый страх на его лице. Звениславка уложила голову ему на плечо.
– А у меня радость для тебя, Чурило… угадай какая…
Вечером в Урманский конец пришла вышивальщица Любомира.
– Мне бы к Туру Годиновичу, – смущённо сказала она караульщику, встретившему её у незапертых ворот. И пояснила: – Он кику мне богатую вышить велел… Вот я и принесла.
Красивый хромой урманин по имени Эйнар, стуча костылем, повёл её к дому.
– Как он… Годинович-то? – спросила Любомира робко. Эйнар не ответил, только сумрачно махнул рукой.
Торгейр сын Гудмунда лежал на спальном месте, которое хозяин дома, Хельги, ещё при вселении отвёл ему рядом со своим. Резная скамьёвая доска, придававшая постели такой уютный вид, была снята. И Торгейра Любомира увидела сразу.
Глаза его были закрыты, а лицо казалось иссиня-белым даже в тёплом свете очага… Только клеймо на лбу, между прядями тёмных волос, было, как всегда, красно-багровым.
Собственное дыхание вдруг показалось Любомире непомерно шумным.
– Годинович…
Торгейр не отозвался, даже не пошевелился, но что-то сразу изменилось в его лице, сказав ей: он слышал.
– Я кику принесла, ты вышить велел…
Она развернула её, принесённую от посторонних глаз в платочке, и радужный бисер так и вспыхнул сотнями цветных огней. На кике скалились, извивались, сплетались два диковинных зверя.
Хельги, сидевший подле побратима, и тот повернул голову полюбоваться.
Любомира положила кику возле руки больного. Торгейр чуть приоткрыл глаза, чтобы посмотреть на любимую. И шевельнул пальцами, отодвигая убор. И прошептал:
– Это… тебе…
– Мне?
Торгейр не ответил. Любомира нерешительно взяла кику, подержала её в руках, точно не зная, что с ней делать. Потом вновь завернула её в платок.
– Пойду я…
– Мирошка, – вдруг проговорил Торгейр внятно.
Любомира остановилась. Один-единственный звал её так. Муж, Ждан-гридень.
– Пойду я, – повторила она. И увидела, как в бескровном лице раненого снова что-то неуловимо изменилось.
– Иди…
Вздохнула Любомира, с трудом отвела в сторону взгляд. Спрятала кику, переступила с ноги на ногу… и никуда не пошла. Хельги молча поднялся, уступая ей место.
Совсем поздно, уже почти ночью, в Урманский конец явился нахмуренный Лют. Он вел за руку малолетнего Ждана Ждановича, обиженно хлюпавшего носом.
– Мамку его ищем, – объяснил Лют тому же Эйнару. – Люди сказывают, к вам пошла…
Наконец весь город угомонился до утра. Уснул Урманский конец; только немногие женщины сидели над ранеными мужьями, да ещё Любомира, подперев голову рукой, всё глядела на тихо и ровно дышавшего Торгейра. Сынишка спал возле херсира, в ногах, свернувшись калачиком под меховым одеялом, благо лавка была широченная. А по лицу Любомиры бродили не то отсветы очага, не то тени раздумий – о сиротской вдовьей судьбе и о будущем, которое посулил ей этот израненный калека-урманин, такой непохожий на её удалого, весёлого, бесшабашного Ждана…
Спали на другом берегу и Верхний, и Нижний конец. Спали в Старом дворе Чурила Мстиславич и молодая княгиня. А в Новом, в просторных резных сенях, – устроенные с великим почётом Олеговы варяги.
И только в высоких хоромах боярина Вышаты, в чистой ложнице, всё не угасал в мерянском глиняном светильничке узкий огненный язычок. Сцепив за спиной руки, ходил и ходил по знакомым до сучка половицам старый боец.
Невесёлая дума тяжким облаком лежала у него на челе. Если и не сложит он буйной седой головы в лихом бою, под славным кременецким стягом, – быстро минет ещё пять, ну десять лет… и поселится в таких ещё сильных руках противная старческая дрожь. А там и смертные сани подкатятся, неслышные, по белому ли снегу, по зелёной ли траве…
И кому оставит он, Вышата, высокие хоромы, широкий двор, всей жизнью накопленное богатство?
Не было у него на этой земле наследника. Продолжателя. Сына. Трое звались, правда, Вышатичами, да что толку.
Вот и шагал из угла в угол, мерил ногами ложницу неудержимый в сечах воин. Любим! Румяное яблочко, а внутри – червячок… Куда, старый, смотрел? Что не брал с собой ни в поход, ни на зверя? Жалел, берёг? Кто Люта берёг? То-то он, не Любим, и щит возит за князем, и копьё. Лют – сын настоящий, сын – любому на зависть. Да только слова такого не знает – отец… а кто в том виноват?
Вышата опёрся руками о стол и даже застонал, как от боли. Тихо, больше про себя, чтобы не услыхал прикорнувший за дверью слуга. Да какое от боли – это-то он бы вытерпел молча…
Одна была у него родная кровиночка, дочь, доченька… Нежелана… Сам не понимал теперь боярин Вышата, как повернулся у него язык дать ей, единственной, неласковое, недоброе имя… Ненаглядой звать бы её, лебёдушку, Зарёной, Надёжей, Любавой…
Представил боярин смеющееся лицо дочери – и будто солнце глянуло в душу. Да ненадолго. Скоро, скоро отыщется на его лебедь сизокрылый орел – налетит неведомо откуда, скогтит, и поминай как звали. И останется он, старый, один, совсем один…
Тихо, не разбудив спавшего раба, приоткрылась дверь – Вышата и тот не услыхал и даже вздрогнул от неожиданности, – и в ложницу бочком скользнула Нежелана.
– Звал, батюшко?
Она куталась в длинный шерстяной плащ, в котором ездила верхом. Из-под плаща выглядывала вышитая рубаха, на щеках лежал сонный румянец.
– Не звал, – с привычной суровостью буркнул Вышата.
Нежелана подошла к нему, снизу верх заглянула в глаза, ласково потерлась щекой о его плечо.
– А я проснулась, показалось – зовёшь…
Повернувшись, боярин взял её за плечи, притянул к себе, обнял, зарылся лицом в тёплые волосы. Нежелана обвила руками его шею, стала гладить седые отцовские кудри.
– Ты не уходи, – попросил Вышата тихо. – Посиди со мной, солнышко ты моё…
19
После возвращения из похода князя стали видеть в городе редко. Что ни день – пропадал где-то вместе с варягом. То садились на коней и ехали смотреть округу, а заодно тревожить в чаще птицу и зверя; а то уходили на снекке далеко на великую реку и встречали там солнце, пробуждавшееся в тумане…
Олег расспрашивал обо всём, и Чурила рассказывал – прятать было нечего. Почему-то воеводу особенно интересовали меряне: и кто такие, и как живут, и почему раньше давали дань булгарам, и как Чурила переманил под свою руку Барсучий Лес.
А вечером юная княгиня гордо разворачивала перед ними свои грамоты, и князь улыбался, слушая, как она читала любопытному гостю, откуда пошёл славный город Кременец и кто издавна в нём сидел…
Олег слушал с величайшей охотой. А потом принимался говорить сам, и тут вдруг оказывалось, что и к ним на море Варяжское приходили когда-то трое братьев, не менее славных, чем кременецкие пращуры… И тут уже Звениславка хваталась за бересту и костяное писало, и Чурила, не первый год потихоньку над нею смеявшийся, щурил глаза, и шрам на его лице разглаживался, пропадал.
Он смотрел на жену, прилежно выводившую буквы. Слушал вполуха и всё представлял, как она будет качать вот на этих руках маленького пискливого сына… или дочь…
Старый Мстислав из дому выползал по-прежнему нечасто. Но всё творившееся в городе и вокруг знал получше любого здорового. Усевшись на солнышке, князь подолгу наблюдал за вагирами, поселёнными у него в Новом дворе. Слушал, как они говорили между собой на своём языке, столь родном словенскому и всё-таки чужом. Как, поминая Олега, опять уехавшего куда-то с Чурилой, неизменно прибавляли: храни его Святовит…
Бог этот, Святовит, жил далеко, на острове посреди Варяжского моря, в священном граде Арконе. И туда, к руянам, рассказывали, съезжалось молиться всё варяжское побережье. Не один месяц пришлось бы человеку ехать туда из Кременца, но Боги – не люди: без помех протягивают руку над сушей ли, над морем… Или не сидел в Ладоге Рюрик, и не сновали по озёрам и рекам проворные снекки, и не становилось их, что ни год, всё больше?
– Хочу в другой ваш город сходить, – сказал однажды Чуриле Олег. – В Круглицу. С Радимом Радонежичем познакомиться хочу, посмотреть, что за муж такой буйный да гордый. Не осерчаешь?
Чурила сердиться не стал, только предупредил:
– Поедешь – доглядывай. Соседушка наш того… и вилами приветить может.
А едва закрылись за Олегом городские ворота – молодого князя призвал к себе отец.
Стоял тёплый вечер: бабьим летом звали это погожее время, когда серый плащ осени ещё раз, напоследок, показывал цветной испод… Щурясь против солнца, Мстислав смотрел на сына, шагавшего через двор. Ресницы дробили свет, и по временам старому блазнилось, будто рядом с Чурилой шли статные, широкоплечие братья – Мстислав, Ингорь, Славута, Стемид… Но стоило раскрыть глаза пошире, и сыновья исчезали.
Отец сидел в деревянном кресле, вытащенном для него из дому. Чурила опустился у его ног на тёплую землю.
– Звал, отче?
Мстислав помолчал, не торопясь начинать разговор. Не зря, должно, вспоминались рано ушедшие сыновья… Показалось вдруг – не Чурила сидел возле ног, а весь Кременец светлыми глазами смотрел на своего старого князя, ожидая, что-то он ему скажет…
– Сыне, – положил он руку на вихрастую черноволосую голову. – Не первый день, как ты вернулся, а дома не видать. Люди говорят, братом стал тебе Олег. О чём беседуете с ним?
– Ни о чём, отец, – улыбнулся Чурила. И по-булгарски поджал ноги, устраиваясь поудобнее. – Гость он у меня.
Мстислав легонько стукнул его по затылку, а после сложил руки на своём костыле и, расправив усы, опустил на руки подбородок. Так в былые годы опирал его на меч, слушая своих бояр.
– Молод ты, – проговорил погодя. – Того не разумеешь, что неспроста Рюриков муж приехал сюда к нам.
Сын повторил упрямо:
– Отче, гость он у меня. На Рось же за данами прибежал. А до Рюрика мне дела нету.
– Зато Рюрику, знать, до тебя есть, – сказал Мстислав сурово. – Олегу ты, может, и друг, да зачем, думаешь, он в Круглицу ныне поехал? Тоже ведь вызнаёт, как ты тогда у мери, – где тут побогаче живут!
Холодом повеяло от этих слов на молодого князя… По-новому крутанулись перед внутренним оком все прошедшие дни: и мерянский поход, и бой с ютами, и любопытные Олеговы расспросы… а ну не ошибся премудрый отец – и посулит ему вагир свою дружбу и помощь, посулит за пушистые куны, за звонкое серебро?
Олег вернулся из Круглицы на другой же день. У Радима, видно, ему не пришлось и переночевать – снекка подошла к городу с рассветом. Воевода сошёл по сходням посмеиваясь, несмотря на явную усталость.
– Как это говорят у вас? – сказал он князю, вышедшему встречать. – Семерых съел, восьмым подавился?
Чурила долго размышлял после разговора с отцом. Всё обдумывал, как же быть дальше. Знать бы, не от предложения ли платить дань взбеленился гордый Радим…
Беда грянула в ту же ночь, когда варяги отсыпались после поездки. Стряслось то, чего в Кременце не помнили от века. Лютый срам: сыскался человек, поднявший руку на гостя.
В глухой час пришёл, не скрываясь, на Новый двор ладожанин Улеб. И охранные отроки, чьи подруги ходили в стеклянных обручьях, не остановили его. Кто-то даже позвал:
– Слышь, Тужирич, иди сюда, жёнка пирога испекла…
Улеб поблагодарил, отказался. Пропал в темноте… А самую малость спустя из покоев, где жили варяги, послышался шум. Расторопный Олегов муж по имени Дражко отвёл смерть от воеводы, выбив у челядина нож.
Примчавшийся Чурила увидел Улеба уже связанным. Ладожанин лежал на полу, и его ноги были закинуты на лавку: не вскочишь. Безучастно глядел он в потолок. В который раз счастье показало ему спину…
Олег сидел тут же. Усатый Дражко всё никак не мог унять кровь, бежавшую по его руке.
– Мои люди говорят, будто его подослали, – сказал вагир. Чурила так и встрепенулся, но воевода поднял здоровую руку: – Погоди, друже. Ведаю, что это не так. Мы-то с ним старые знакомцы…
Улеба подняли. Он не сопротивлялся и по-прежнему безучастно глядел в темноту, мимо князя, мимо варягов.
– Пёс шелудивый, – подойдя вплотную, сквозь зубы сказал ему Чурила. – На месте бы тебя, пса, пришибить, да Правда не велит.
Олег встал, осторожно неся перевязанную руку.
– Что с ним сделаешь? – спросил он Чурилу. – Я так слышал, княгиня его…
Чурила отрезал:
– За то, что тебя, гостя, убить хотел, судом судить будем. А пока в поруб собаку!
Двое отроков взяли Улеба под локти, поволокли в дверь. Проходя мимо князя, стеклу кузнец сказал ему без обиды, без гнева, с какой-то тихой печалью:
– Попомнишь, Мстиславич, когда самого холопом назовут. Да поздно не было бы…
С тем его и увели.
Настал день. Чурила посоветовался и отложил суд до завтра: пусть люди узнают, пусть поговорят между собой. И жизнь города текла в привычных берегах. Неторопливо выплыло из ворот стадо коров, просеменили тонконогие овцы… стали выезжать из-за стен всадники, отплывать от берега лодки…
В одной из лодок пересекал Медведицу Видга. Он знал от Скегги, что на том берегу его ждали. Но не хвалят мужа за спешку. И он не показывался в городе несколько дней.
Ибо Видга был воином, а воин редко сидит без дела. Женщины подождут. Терпеливо латал он и переделывал по себе огромную датскую кольчугу, устраиваясь подле Левши, когда того выносили из дому. Торгейр смотрел на его работу с неизменным интересом. Иногда советовал, как поступить. И ради него Видга терпел даже мальчишку Ждана, липнувшего с расспросами: а что, а как, а для чего. Ждана извиняло только то, что он сам был сыном воина и спрашивал о достойном. Торгейр, правда, почему-то сразу забывал о них обоих, когда вблизи показывалась Любомира…
Так или иначе, но в этот день внук Ворона решил побывать в Верхнем конце. Правду сказать, в Урманском конце тоже только и говорили, что про Ульва трэля и конунгов суд. Но мужу не пристало изменять принятому решению. И вот Видга грёб через реку, посадив к рулю верного Скегги. И радовался, потому что длинные вёсла слушались его легко и охотно.
Причалив, он зашагал к городским воротам, и бисерная нитка покачивалась у него на груди, спрятанная в холщовый мешочек. Она ещё будет хранить тепло его тела, когда он наденет её Смэрне на шею. Смэрна обрадуется и заробеет, и зальётся румянцем, и опять испугается, как бы кто не отобрал, а он, Видга, успокоит её и скажет ей… скажет ей… и, если соберётся с духом, может быть, возьмёт её за руку… Тогда, перед походом, он так на это и не отважился.
Свист, пронзительный, отчаянный свист резанул уши! Пригибаясь, Видга вертанулся на пятке…
Задумавшись, он, оказывается, дошёл до самого дома Вестейна. А на крыше боярских хором, свесив босые ноги, сидели Вышатичи – Лютинг, сын ярла, и его красавица сестра. Над их головами кружилось и ворковало сизое облако.
Крепким кулаком Нежелана полушутя, полусердито замахивалась на брата – ужо тебе, баловнику! Зато Лют смотрел с крыши кошачьими глазами, небрежно заслоняясь от сестры локтем и насмешливо спрашивая:
– Напугался, княжич?
Казалось, он был уверен, что Видга вот сейчас схватит из-под ног первый же камень и промажет со злости, запалив им через забор. Или в бессильной ярости закричит что-нибудь по-урмански. То-то будет потеха! Ишь, разбойник, повадился в Верхний конец, ровно к себе домой…
Но Видга смотрел на него молча. А после не торопясь пошёл по улице дальше.
Уж он-то не стал бы пугать другого свистом из-за спины! Да ещё прикрываться от мести – стыдно выговорить – сестрой…
Молчаливое оскорбление угодило точно в цель. Теперь уже Люту хотелось ринуться за Видгой или проорать вслед нечто такое, чтобы молодой викинг вернулся и подождал, пока он, Лют, слезет вниз и перемахнёт через тын, и вот тогда-то они…
– Лютище! – толкнула его Нежелана. – Заснул ты, али что? Рябой, рябой-то, смотри!
Лют живо вскочил на ноги, подхватил шест с тряпкой, навязанной на конце, и погнал в небо севших было голубей, уже не памятуя ни о Видге, ни о варягах, ни даже о завтрашнем княжеском суде…