Лют живо вскочил на ноги, подхватил шест с тряпкой, навязанной на конце, и погнал в небо севших было голубей, уже не памятуя ни о Видге, ни о варягах, ни даже о завтрашнем княжеском суде…
20
Дюжие бородатые гридни княгиню пропустили не прекословя: молча расступились перед ней, сунули в скважину замка трубочку-ключ… Дверь заскрипела, поворачиваясь на петлях. Затхлой, нежилой сыростью пахнуло Звениславке в лицо. Давным-давно никто не сидел в княжеском порубе. И были-то здесь, должно, последними те самые хазары, которых ещё пустили домой с мечом, нарисованным на бересте…
А теперь здесь сидел Улеб.
Он поднялся из угла навстречу княгине, неловко скользя по брёвнам связанными руками.
– Княгинюшка…
Звениславка остановилась на пороге. Заговорила не сразу – еле справилась с голосом:
– Как же это ты… Улеб Тужирич…
Всё было здесь. И Бирка, залитая холодным весенним солнцем, и Невское Устье, усеянное, что муравьями, чёрными лодками ижор, и тонущий кнарр, окутанный, как смертным покрывалом, розовым озёрным туманом.
Улеб тяжко вздохнул, затоптался по гнилушкам, выстлавшим пол, – большой, громоздкий, безмерно виноватый.
– Ты уж прости дурня, матушка Звенислава Малковна. Тебе-то не думал я обиду учинить…
Княгиня шагнула вперёд, вытянула из рукава, из-за створчатого серебряного обручья, острый маленький нож. И полетели верёвки с запястий стеклу кузнеца. Ладожанин почти с испугом посмотрел на свои кулаки:
– Ох, вот спасибо… да не наказал бы тебя Мстиславич… крутенек супруг твой.
– Не накажет, – сказала Звениславка спокойно.
Улеб неожиданно пододвинулся к ней, пал на колени, схватил её за обе руки и горячо, сбивчиво зашептал:
– Княгиня… всё сказать тебе хотел… В кузнице нашей… там, где я льячки держал… серебро под полом зарыто. Делал я, что люди просили, копил… добрая ты… а всё одно выкупиться на волю хотел… Вели вырыть, княгиня, возьми. Хоть не рабом помереть…
– А не казнят? – спросила Звениславка, чувствуя – вот сейчас расплачется.
Под коленом Улеба треснула прогнившая щепка.
– Уйду, – ответил он, и даже в полутьме было видно: говорил о давно выношенном, о заветном. – К полудню подамся. В Киев город на Днепре. Туда-то… сокол варяжский нескоро долетит.
Звениславка молчала.
– Не истребил я ни самого, ни слугу, – продолжал Улеб. – Знать, Роду великому то неугодно. Судьба, стало быть, самому уходить… коли пустят… да не пустят, знаю я Мстиславича твоего… не поминай плохо, княгиня…
– Просить буду, – сказала Звениславка тихо. – Тебя не оставлю.
Улеб прижался к её руке бородатой щекой.
– Много ли напросишь… а серебро возьми… свободным родился, свободным и кончусь. А князю скажи, что и ему кукушка на сухом дереве куковала. Понюхает ещё, чем сапоги варяжские пахнут…
Звениславка выпрямилась, как от толчка. Вырвала у него руку.
– Как смеешь! – хлестнул Улеба всегда ласковый голос. – Холоп!
Мелькнула в сумраке белая кика. Чмокнула в разбухший подбой деревянная дверь.
И опять одно только горе-злосчастье незряче пялилось на Улеба из темноты. Весь рассыпался окатистый бисер, разбежался мелкий по щёлочкам, поди теперь собери…
Вечером того дня князь Чурила Мстиславич пошёл проведать Людоту. Отроки говорили, будто кузнец ещё с утра отослал парней, приставленных качать ему меха, и, небывалое дело, весь день просидел, не бравшись за молоток.
– Что с тобой, рукодел? – спросил Чурила с порога. – Недужен, сказывают?
Людота поднялся перед ним, и Чурила сразу приметил, как необычно опрятен был нынче неряха коваль. Вымыт, расчёсан и даже в чистой рубашке… не то на смерть, не то на свадьбу.
– Здрав будь, батюшка князь, – поклонился кругличанин. Он стоял возле наковальни, сложив руки у пояса… Руки дрожали.
– Да что с тобой? – чуя недоброе, повторил Чурила. И, суровея, приказал: – Говори!
– А сам знаешь что, Мстиславич, – запинаясь под его взглядом, тихо выговорил кузнец. – Улеба под плети положишь, меня рядом клади. А голову рубить сдумаешь, руби и мне…
Немало скрытой отваги жило, оказывается, в сердце обычно трусоватого Людоты… Чуриле вдруг показалось, что тот даже вырос, раздался в плечах, стал молод и необыкновенно красив. Ибо мало что так красит человека, как мужество. Неслыханную дерзость следовало наказать – но гнева почему-то не было. Только удивление… и ещё обида.
– За что, коваль? – спросил он негромко. – С Улебом братаешься? А как вот этот меч вместе работали, забыл?
Людота страдальчески покосился на его ножны.
– Ты… князь, – ответил он уж вовсе еле слышно, но с прежним отчаянным мужеством. – Ты, ведаю, мальчишкой отцу колодцы рыть помогал, да ведь лет-то сколь минуло… Теперь тебе и колодец забава, и кузня забава. А кормить, так тебя нынче меч кормит да ноги резвые, точно волка. Улеб же, как я: что руки наработают, с того и сыты…
Голос звучал всё тише, погасая, как огонек на конце лучины, и наконец вовсе затих.
Чурила слушал молча. Именитые бояре давно не бывали столь смелы с ним, как этот коваль, им же пригретый… Сдвинувшись с места, он не спеша обошёл Людоту кругом. Тот закрыл глаза, взмокая от страха. Жидкая бородёнка обречённо торчала вперёд.
Князь сел на подвернувшийся чурбак, поставил длинный меч между колен и долго сидел так, ничего не говоря. Зловещее молчание наказывало Людоту хуже всяких плетей.
– Лют, – позвал он в растворенную дверь. Негромко позвал, но кузнец так и задрожал. Вот сейчас князь укажет на него вошедшему плечистому пареньку, что и без того поглядывает на Людоту куда как неласково… И – в тёмный поруб, к бедолаге Улебу… И прости-прощай только-только обжитый дом, и многотрудное любимое дело, и самая жизнь…
А князь протянул руку, взял Люта за ворот, заставляя нагнуться, и принялся что-то объяснять ему на ухо. Совсем помертвевший Людота напрасно напрягал слух.
Но наконец Лют послушно кивнул и выскочил вон. И опять придавила тяжёлая тишина. Чурила сидел молча, утвердив подбородок на рукояти меча. Не двигался и на Людоту не смотрел. Зато тот изредка взглядывал на него – и тут же отводил глаза…
Вернулся запыхавшийся Лют. Сунул руку за пазуху и отдал плотно набитый кошель. Не заглядывая внутрь, Чурила протянул его кузнецу:
– Держи!
Людота отскочил, как от змеи. И замотал головой, пряча за спину руки.
Чурила рывком поднялся. Едва по плечо ему оказался Людота коваль.
– Держи, говорю, – повторил он, как прежде, негромко, но кругличанин явственно понял – ещё чуть, и вышибет из него душу железный княжеский кулак. Он зажмурился, во рту мигом пересохло. Ждал услышать, как затрещат его же белые косточки. Ан нет… Только звякнуло в кошеле, шлепнувшемся на наковальню, а с неё на пол.
– Дружка своего выкупишь, – трудно переводя дыхание, сказал Чурила сквозь зубы. – Зарезал бы гостя моего… обоих отдал бы Богам, чтобы дуб наш рос получше! Ныне же… не вас милую, волочуг… жену мою, княгиню, а кабы не непраздна была, и её бы не послушал. Ноги ей целуйте, холопы…
Сказал, повернулся – и только стукнула дверь. Людота поднял трясущуюся руку, отёр рот. Потом провёл ладонью по глазам. Да так и сел прямо на пол, у деревянного подножия наковальни.
21
Утро хлынуло в дверь, затопив поруб косыми потоками прохладного света.
– Эй, тать! – долетело снаружи. – Выходи!
В глубине шевельнулось – выплыла светловолосая голова, повела туда-сюда всклокоченной бородой. Улеб явился из темноты, как из воды: лицо, плечи, грудь, а там и весь ладожанин возник в солнечных лучах, непугливо посматривая на двоих хмурых воинов – постарше, что поигрывал ключом, и второго, совсем молодого парня, державшего в руке копьё.
– Что смотришь, иди, – сказал молодой.
Улеб не спеша наклонился подтянуть завязки кожаных, красиво вырезанных поршней. А потом так же неторопливо зашагал впереди воинов, в Верхний конец, мимо хором боярина Вышаты, к Новому княжескому двору. Люди выглядывали из-за заборов. Мало не весь город выскакивал из калиток, шёл следом. Ни дать ни взять, на вече.
В самом же Новом дворе было ещё малолюдно. Не князьям ждать, пока приведут судимого, – пусть-ка сам постоит на утреннем солнышке, посмотрит на него, может, в самый последний раз, да и добрым людям даст на себя посмотреть…
И не было у Улеба родни, что с мечами пришла бы посмотреть, по чести ли вершился над ним суд. А в случае чего встала бы за сородича, оспаривая неправый приговор, отстаивая истину в единоборстве… Один Людота. Тот-то пришёл раньше всех, да толку… Улеб, вступив во двор, увидел его сразу. Коротко глянул на него кругличанин, почему-то виновато покраснел и отвернулся, моргая. Ну что же, спасибо и на том… Улеб разгладил пятёрней бороду и встал посреди двора.
Ждали князей. Седоголовые деды припоминали давнишнее. Молодые грызли орехи, сплёвывая под ноги шелуху. Парни, похваляясь силой, пальцами давили скорлупки, угощали ядрышками девчат. Те переглядывались, кидали с плечика на плечико тугие косы. Вертелась под ногами ребятня, которой, конечно, тоже до всего было дело.
Впрочем, говорить было особо не о чём. Совсем другое дело, если бы у кого пропало добро или, сказать, того же Олега сыскали бы уже холодного, а рядом невесть чьи следы… Тут, глядишь, и раскалили бы железо или вынесли горшок с кипятком и живо разобрались бы, кто прав, кто виноват. А то – дали бы тяжущимся по мечу и велели бы, согласно прадедовскому обычаю, решать дело самим…
Пришли на суд и урмане. В городе на них смотрели уже как на своих: потеснились, дали место, угостили орехами. Видга с непривычки о первый же орех намял пальцы, но ничего, совладал. Скегги попробовал тоже, не осилил, но и не опечалился – сунул в рот и разгрыз.
– А у вас как судят? – спросила Скегги бойкая ровесница, дочь одноглазого ярла. Юный скальд сперва смутился, польщённый необыкновенным вниманием, потом ответил:
– У нас судят редко…
– Как так? – подняла брови боярышня. Пришлось объяснять:
– Это у вас конунга позовут, он и выйдет из дому. А у нас он большей частью где-нибудь далеко и сражается, да и судит обычно только своих врагов, когда берёт их в плен… Так что люди сами решают дела… а кто не может справиться с обидчиком, тот жалуется на тинге, но так бывает редко. Вот наш Халльгрим хёвдинг…
Видга слушал с завистью: Скегги болтал по-гардски как на своём родном. Дочь Радогостя хотела спросить о чём-то ещё, но не успела. Во двор вышли вагиры. Эти все были оружны, и их, а особенно Олега с его перевязанной рукой, встретил сдержанный гул. Воины, караулившие Улеба, приметили, как ладожанин напрягся, точно перед прыжком, и на всякий случай подступили поближе. Но Улеб не двинулся. Только сцепил пальцы за спиной – и будто закаменел…
После варягов, более не медля, появились князья.
Помогая себе костылем, опираясь на сильную руку сына, степенно прошествовал старый Мстислав. Приблизился к деревянному креслу и сел, и когда, распрямив спину, зорко оглядел разом притихшее подворье, стало видно, каков был в молодости этот князь… Чурила стоял рядом с отцом, и отличались они друг от друга по большей части тем, что один был сед и согбен, а другой чёрен и прям, точно кондовая сосна.
Вышли и обе княгини и сели на скамейку чуть поодаль от мужей. Бок о бок – всем на удивление.
Тут стало очень тихо. Неугомонная молодежь и та попрятала свои орехи, убрала с лиц улыбки.
– Слушай, господине славный Кременец, – выждав немного, проговорил старый Мстислав. Отчётлив и громок был его голос, и люди притихли ещё больше, и даже Улеб, стоявший гордо, и тот не выдержал, провёл языком по губам. – Жестокую обиду тебе нанесли, – продолжал князь. – Виданное ли дело – гостя тронуть! Одно добро, что собака та не нашего рода, не кременецкого… Отвечай, господине, каким судом его судить!
Народ зашевелился, но все голоса покрыл, точно трубой, Радогость.
– А что его судить, холопа! – сказал одноглазый воин. – В куль да в воду, как у мерян!
Улеб вздрогнул, а Чурила поднял руку:
– Ты погоди с холопом, боярин… – И обратился к ладожанину: – Ты, я слыхал, вчера ещё рабом был, да успел выкупиться у жены моей… За холопа, глядишь, хозяйка бы словечко замолвила, а то и виру заплатила, какую надо… Помнишь ли, что здесь ты изгой, ни мира у тебя, ни родни? Так как с тебя спрашивать?
Улеб крикнул яростно и хрипло:
– Как с вольного!
Звениславка сидела ни жива ни мертва, словно это не Улеба, а саму её выставили на погляд и посрамление. Смотрела, низко опустив голову, на носки своих башмачков. Не хотела видеть ни Улеба – за глупость его, за безумство, – ни Чурилу, хотя тот-то и был виновен только в том, что взяли люди да поставили его над собой князем…
Добронега что-то говорила ей – она не слыхала. Только и чувствовала, как жала ей руку Нежелана, сидевшая рядом.
– Дозвольте слово молвить, добрые люди! – сказал между тем стеклу кузнец. – Выслушайте, казнить потом станете. То правда, не вашего я рода, только всего, что, как вы, словенин…
Князья слушали напряжённо. Мстислав – уже провидя мыслью весь его рассказ и торопясь услышать, как ответит Олег. Чурила – угрюмо… Хоть и взяла с него жена святое княжеское слово, что постарается он спасти строптивого ладожанина… только ведь не из любой паутины выпутаешь человека, а тем паче если он сам себе её усердно плетёт.
Улеб же продолжал:
– Из Ладоги я, люди! И ныне бы там жил, добра наживал… кабы не эти! – Взъерошенная борода указала на вагиров. – Сглупу позвали их оборонить нас от свеев! Ихнего народу ведь у нас от веку жило… люди как люди… А Рюрик-князь с дружиной, с зипунниками своими, как наехал… Меня, пёс варяжский, за честные слова свеям же продал! Спасибо княгине вашей, Звениславе Малковне, мимо ехала, купила у них… – Он повернулся к Звениславке, отвесил низкий поклон, ни разу так не кланялся в холопстве. И заговорил снова, торопясь, глотая слова, – пока не перебили: – То я про князя, про Рюрика, Олег же – пёс его верный! А где пёс, там и хозяин ждать не заставит! Ныне гость, да навек бы не загостился! Слезами умоешься, господине Кременец, попомнишь Улеба! Тогда и решишь, обиду я тебе чинил или беду отвести хотел! А коли лжу говорю, бери меч, воевода, при всех посмотрим, у кого правда на языке!
Люди забыли дышать: неожиданно великое дело решалось у них перед глазами. Всего Кременца внезапно коснулось оно – и предков в курганах, и любопытных детишек, и тех, кто вовсе ещё не был рождён… Даждьбог и тот, казалось, остановился на небе, и лёгкие тени от необъятных сил, что поднялись вдруг за спинами споривших…
Олег выслушал оскорбительную речь, не дрогнув лицом. Не попытался перебить. А слов про поединок и вовсе будто не заметил.
Чурила хотел было сказать – какие такие ещё мечи, ранен воевода, – но Мстислав шевельнул пальцами, и он промолчал.
Олег проговорил лениво:
– Много чести мне с тобой биться.
И исчезло, растаяв, видение двух сошедшихся сил. Только два человека, из плоти и крови, как и все стоявшие вокруг.
– Боишься! – закричал Улеб с торжеством. – Лжу защищаешь!
Олег всё так же спокойно пожал плечами: как хочешь, тебе же хуже. Вытянул из ножен широкий – в развернутую ладонь – длинный франкский меч и перебросил узорный черен в здоровую левую руку.
– Рубись правой, если хочешь, – с насмешкой сказал он Улебу. – Мне едино.
Забор княжеского двора трещал под тяжестью насевших. Людота глядел на друга из дальнего угла, по-гусиному напрягая шею и в кровь кусая губу. Пень еловый, ну что бы захватить с собой из кузни новенький, только что сделанный, отточенный с бережением и любовью… а в рукоять вложить язык чёрной змеи, чтобы помог в единоборстве…
– Слышь, плечо-то пусти! – обернулся стоявший впереди. – Вцепился, клещ!
Князь Мстислав пристукнул по земле костылём.
– Когда так, пусть бьются.
И дали Улебу меч. Не последней выделки, но тоже бесскверный, не придётся после каждого удара выпрямлять его ногой. Улеб попробовал лезвие ногтём, взвесил меч в руке и ничего не сказал. Должно быть, остался доволен.
И стали они сходиться для боя – ладожский умелец и воевода-вагир… Без щитов – одна рука нынче у Олега. А глаза у воеводы были серые, как само море Варяжское под непогожим северным небом. Холодное, неприветливое море.
Вот сошлись. И первым, не стерпев, скакнул вперёд Улеб. Занёс меч без большого умения, но с силой и яростью – на двоих. Варяг спокойно принял свистящий клинок, заставив ладожанина охнуть от боли, пронизавшей напряжённые пальцы. Отвёл Улебов меч в сторону и тут же ударил сам, срезав с макушки соперника лохматую прядь. Улеб только мотнул головой. И вновь прыгнул на варяга, ухватив меч уже не одной, а двумя…
Долго ли, коротко ли бились, Звениславка не видела. Как прижалась к Нежелане, как спрятала лицо у неё на плече – так и сидела. От железного лязга останавливалось сердце. Вот-вот прозвучит смертный крик одного из двоих. И свершится страшное, несправедливое – кто бы то ни был…
…когда вдруг донёсся до слуха хлёсткий удар, а следом – глухой шлепок и шум повалившегося тела. Люди заговорили все разом. Но смерти не было. Она поняла это ещё раньше, чем открыла глаза посмотреть.
Улеб лежал лицом вверх, раскинув руки. Оглушённый. Меч, выбитый из ладони, валялся поодаль. Олег стоял над упавшим, и конец варяжского клинка подрагивал над Улебом, у горла. Олег по-прежнему держал его в левой руке. Правую он так и не пустил в ход.
Вот шевельнулся ладожанин, открыл глаза, глянул вверх и снова опустил ресницы: тошнёхонько… Во второй уже раз, вот так, униженный, побитый в неравном поединке, лежал он у чьих-то ног… и даже Боги, которых он звал встать с ним за справедливость, выдавали, бессильные против чужеземца. И не всё ли равно теперь, убьёт ли, спросит ли виру, назовёт ли снова рабом…
Усмехнись Олег, скажи что-нибудь – как есть бросился бы на его меч и кончил стыд с жизнью заодно. Но Олег молчал.
– Выкуп! Выкуп! – кричали два голоса. Сиплый, срывающийся – Людоты, и звонкий, серебряный – Нежеланы. Не знала Звениславка, что ходил в кузницу князь. Набила серебром тугой кошелёк и ещё загодя отдала подруге: самой было никак…