День и правда выдался жаркий. Днем температура поднималась до восьмидесяти градусов, и сейчас воздух еще дрожал от зноя. С горы были видны в желтой горячей дымке далекие мысы, замыкающие бухту. Огромная чаша моря светилась бледной голубизной с серебристыми бликами. Жарко пахли розы, обсыпавшие кусты. Звонок, который я нажал в ту секунду, когда сообразил, что мистер Фич, возможно, и не знает, что я знаком с его женой, и этим-то вызван был ее испуг, прозвучал мелодично, как камертон перед хором ангелов. В доме сейчас же послышались негромкие голоса. А потом Хартли отворила дверь.
Меня опять поразило в самое сердце, до чего она изменилась, — в моих неотступных любовных мыслях она успела снова стать молодой. Но вот я увидел на ее лице выражение испуга, тотчас исчезнувшее, а потом я уже не видел ничего, кроме ее больших глаз, лиловатых и туманных, словно глядящих куда-то сквозь меня. Я почувствовал, что краснею, проклятая волна крови заливала мне шею и лицо.
Я нарочно не приготовил никакой вступительной фразы. Я сказал:
— Простите ради Бога, шел с прогулки, проходил мимо, ну и подумал, зайду на минутку.
Еще до того, как она ответила, я спохватился, надо было дать ей заговорить первой! Тогда, если она действительно не рассказывала обо мне мужу, она могла бы притвориться, что я продаю щетки. Я был в джинсах и чистой белой рубашке и в выцветшей, но еще вполне приличной куртке. Я попробовал заглянуть ей в глаза, но не мог в них проникнуть, и страха — перед чем? — в ее лице уже не было.
Мне она ничего не сказала, но, повернувшись лицом к комнатам, проговорила что-то вроде «Это он...» и одновременно стала закрывать дверь, так что мне уже показалось, что сейчас она захлопнет ее у меня перед носом.
Послышалось какое-то восклицание, может быть просто «Да?».
Дверь опять отворилась пошире, Хартли улыбалась мне.
— Ну что ж, зайди на минутку.
Я вытер ноги о большой чистый щетинистый оранжевый коврик и шагнул с яркого света в темноту прихожей.
Всю дорогу из Шрафф-Энда, а вернее, весь день после того, как я решил пойти к Хартли, меня поташнивало от волнения, от некоей смеси смутного физического возбуждения и отчетливого страха, похожей на то чувство (только гораздо хуже), которое я испытывал, когда в Калифорнии прыгал в воду с очень высокого трамплина, чтобы поразить воображение Фрицци. Сейчас, в полутьме, я видел Хартли неясно, но ощущал ее присутствие как некий магнетизм, мощно заполнивший весь дом, словно Хартли и дом были одно, словно меня внесло в пещеру, где она окружала меня, а я не мог ее коснуться. И от невозможности коснуться ее все тело у меня дрожало, как под действием тока. Одновременно я до дурноты ясно помнил про невидимого мужа. Я ведь заранее так живо и столько раз представил себе момент моего прихода в этот дом — как я звоню, как знакомлюсь с мистером Фичем, и мне казалось, что это будет прыжком в неведомое, да что там — в непоправимое. Но прыжок оказался мучительно медленным, словно вода, к которой я приближался, все отступала, а я все падал и падал.
Хартли же, оставив меня стоять в прихожей, ушла в одну из комнат, притворила дверь, и там стали шепотом совещаться. Прихожая была крошечная. Теперь я разглядел в ней столик, похожий на аналой, на нем вазу с розами, а над ним коричневую гравюру, изображающую средневекового рыцаря. Появилась Хартли и, распахнув другую дверь, пригласила меня в пустую комнату, как оказалось — гостиную. Она сказала:
— Прости, пожалуйста, мы как раз пьем чай, сейчас мы к тебе выйдем. — После чего опять оставила меня одного и закрыла дверь.
Тут только я понял, как глупо поступил и как это было опасно. В моем понимании шесть часов — самое время, чтобы выпить. Я вообразил, что заглянуть в это время в гости будет разумно и гуманно. А оказалось, что я прервал их ужин. Выругав себя за бестактность, я с горя стал оглядывать комнату. Большое окно фонарем с широким полукруглым белым подоконником смотрело боком на деревню, а прямо — на пристань и море. На подоконнике возле массивного кувшина с розами лежал полевой бинокль — вещь, видимо, недешевая. Море светило в комнату, как зеркало, излучающее собственный ясный свет. Этот свет возбуждал меня, выводил из равновесия и слепил так, что я почти ничего не видел вокруг себя. Пол был застелен толстым ковром, в комнате было жарко, душно и слишком сильно пахло розами.
Вошла Хартли, а за ней ее муж. В первую минуту мне сослепу показалось, что вид у Фича грубо мальчишеский. Он был невысок ростом, коренаст, с круглой головой, толстой шеей и коротко стриженными бесцветными волоса ми. У него были узкие темно-карие глаза, четко очерченный чувственный рот и крупный блестящий нос с раздувающимися ноздрями. Широкоплечий, с богатырской грудью. Ничто в нем не выдавало инвалида. Он вошел улыбаясь. Я, помаргивая, тоже расплылся в улыбке, и мы обменялись рукопожатием. «Очень приятно познакомиться». — «Надеюсь, вы не в обиде за мое вторжение?» — «Нет, что вы, что вы».
Хартли, на которой, когда она открывала дверь, было что-то синее, возможно хозяйственный халат, теперь предстала передо мной в желтом ситцевом платье с узким лифом и широкой юбкой. Она засуетилась, отводя от меня глаза.
— Ой, надо открыть окно, до чего же здесь душно. Да ты присядь.
Я опустился, вернее, вдавился в тесное и низенькое мягкое кресло.
Хартли сказала Фичу:
— Может быть, доедим здесь?
Он ответил:
— Ну что ж.
Хартли ушла на кухню и вернулась с двумя тарелками, а Фич оттащил от стены раздвижной столик и кое-как установил его на толстом ковре. Хартли передала тарелки Фичу, и он подержал их, пока она суетливо разыскивала круглые подставки. Затем тарелки, каждую со своим ножом и вилкой, поставили на место, принесли тарелку с хлебом, подтащили по упирающемуся ковру два жестких стула, и Хартли с Фичем уселись, повернув стулья вполоборота ко мне. На тарелках были начатые порции ветчины с салатом, но теперь сразу стало ясно, что аппетит у хозяев пропал.
Хартли обратилась ко мне:
— Поесть хочешь?
— О нет, благодарю, ведь я на минутку. Мне так неловко, что я прервал ваш...
— Ничего, ничего.
Фич молчал, только смотрел на меня своими узкими темными глазами, широко раздувая ноздри. В покое его большой рот выглядел страшновато.
Удивление, а возможно, некоторая растерянность и досада словно лишили их дара речи, так что я поспешил начать хотя бы подобие разговора. Я уже решил, что уйду, как только состоится обмен необходимыми вежливыми фразами.
— Какой от вас отсюда красивый вид!
— Да, замечательный, мы и дом-то купили из-за вида.
— Из моего дома видны только скалы и море. Зато для купания удобно. Вы как, купаться ходите?
— Нет, Бен и плавать не умеет.
— И окно у вас такое широкое, видно во все стороны.
— Да, хорошо, правда? — И добавила: — Мы о таком доме давно мечтали.
— А электричество у вас есть? — спросил Фич, до этого не сказавший ни слова.
Я расценил этот вопрос как верх дружелюбия.
— Нет. У вас-то, я вижу, есть, это великое дело. Я обхожусь керосиновыми лампами и баллонным газом.
— А машина есть?
— Нет, а у вас?
— Нет. Вы почему поселились в этих краях?
— Да никакой особой причины не было, мне рассказала про это место одна знакомая, она здесь выросла, а мне хотелось, когда уйду на покой, пожить у моря, и дома здесь дешевле, чем...
— Не больно-то они дешевые, — сказал Фич.
Все это время, после того как я привык к освещению,окружавшие меня предметы отпечатывались у меня в сознании с фотографической четкостью. Я ощущал свои неуклюже вытянутые вперед ноги, свое лицо, с которого еще не схлынула краска, учащенное биение своего сердца, душный запах роз, которого открытое окно словно бы и не развеяло, и свою невыигрышную позицию в этом низком кресле. Я запомнил желтый с коричневым узор ковра, песочного цвета обои, блестящие желтые плитки перед встроенным в стену электрическим камином. По обе стороны его висели бронзовые барельефы — изображения церквей. Смешной растрепанный коврик, брошенный поверх большого ковра, создавал дополнительные неудобства для одной из ножек стола. Огромный телевизор, и на нем — тоже розы. Книг нет. В комнате очень чисто и прибрано; возможно, здесь только смотрят телевизор, а остальная жизнь протекает в кухне. О том, что комната обитаема, свидетельствовал лишь толстый прейскурант в глянцевой обложке, лежащий на одном из стульев, а рядом с ним — пепельница с погасшей трубкой.
За столом Хартли и Фич сидели очень прямо, в напряженных позах, как супружеская пара на картине художника-примитивиста. Особенно примитивны были четкие контуры и поверхности, образующие своеобразное и в общем-то скорее приятное лицо Фича. Лицо Хартли, может быть, потому, что я лишь урывками робко на него поглядывал, было более расплывчатым, беспокойным — мягкое белое пятно, на котором глаза едва угадывались. Я мог смотреть только на ее пышное желтое платье вроде ночной рубашки, с круглым вырезом и рисунком из мелких коричневых цветочков. На Фиче был поношенный синий костюм в узкую коричневую полоску. Из-под незастегнутого пиджака, надетого, очевидно, когда ему сообщили о моем приходе, виднелись подтяжки. Голубая рубашка была чистая. Хартли то приглаживала, то взбивала волны своих седых волос. Я изнемогал от замешательства, от стыда, от желания поскорее уйти и разобраться в том, как все это на меня действует.
За столом Хартли и Фич сидели очень прямо, в напряженных позах, как супружеская пара на картине художника-примитивиста. Особенно примитивны были четкие контуры и поверхности, образующие своеобразное и в общем-то скорее приятное лицо Фича. Лицо Хартли, может быть, потому, что я лишь урывками робко на него поглядывал, было более расплывчатым, беспокойным — мягкое белое пятно, на котором глаза едва угадывались. Я мог смотреть только на ее пышное желтое платье вроде ночной рубашки, с круглым вырезом и рисунком из мелких коричневых цветочков. На Фиче был поношенный синий костюм в узкую коричневую полоску. Из-под незастегнутого пиджака, надетого, очевидно, когда ему сообщили о моем приходе, виднелись подтяжки. Голубая рубашка была чистая. Хартли то приглаживала, то взбивала волны своих седых волос. Я изнемогал от замешательства, от стыда, от желания поскорее уйти и разобраться в том, как все это на меня действует.
— И давно вы здесь живете?
— Два года, — сказал Фич.
— Еще не совсем обжились, — сказала Хартли.
— Мы вас смотрели по телевизору, — сказал Фич. — Мэри обрадовалась не знаю как, она вас вспомнила.
— Ну конечно, она меня запомнила со школьных лет, конечно.
— Мы ни с какими знаменитостями не знакомы, то-то ей было лестно, а?
Чтобы покончить с этой ненавистной темой, я спросил:
— А сын ваш еще в школе?
— Сын? — спросил Фич.
— Нет, он не в школе, — сказала Хартли.
— Он ведь у нас приемный, — сказал Фич. До этого они еще время от времени брались за вилки, словно собираясь поесть, теперь же совсем о них забыли. Они смотрели не на меня, а на ковер у моих ног. Фич раза два бросил на меня быстрый взгляд. Я решил, что пора уходить.
— Ну, спасибо вам за гостеприимство. Мне надо бежать. Еще раз простите, что прервал ваш... ваше чаепитие. Очень надеюсь в ближайшее время видеть вас у себя. У вас телефон есть?
— Есть, — сказал Фич, — только он что-то не работает.
Хартли поспешно поднялась с места. Я тоже встал и споткнулся о растрепанный коврик.
— Какой коврик симпатичный.
— Да, — сказала Хартли. — Он из лоскутков.
— Из чего?
— Из лоскутков. Бен их сам делает. — И открыла дверь. Фич поднялся медленно, и теперь, когда он посторонился, чтобы дать мне дорогу, я заметил, что он хромает.
— Вы идите вперед, — сказал он. — У меня нога барахлит. Военная рана.
Я сказал, пробираясь полутемной прихожей на слепящий овал окошка:
— Ну, будем знакомы, я очень, очень надеюсь, что вы ко мне заглянете, и мы выпьем по стаканчику, и я покажу вам мой забавный дом, и...
Хартли распахнула парадную дверь.
— До свидания, спасибо, что зашли, — сказал Фич.
Я стоял на дорожке из красных плиток. Дверь за мной затворилась. Едва свернув за угол дома, я пустился бежать. Я запыхался, пока добежал до деревенской улицы, и уже медленнее пошел по тропинке, срезающей путь к шоссе. И тут у меня появилось в спине какое-то тягостное, неуютное ощущение, которое я мог выделить из множества бушевавших во мне путаных ощущений и эмоций как ощущение, что за мною следят. Я хотел было оглянуться, но вдруг сообразил, что нахожусь в поле зрения «Ниблетса» и в пределах видимости полевого бинокля Фича, если бы тому вздумалось усесться на подоконник и проследить за моим уходом. Часть деревенской улицы была из «Ниблетса» видна, но церковь и кладбище скрывали деревья. Не этим ли объяснялось беспокойство Хартли — не опасением ли, что Фич мог увидеть, как я встретил ее и повел к церкви? Я вспомнил, что она шла не рядом со мной, а следом. Странную мы, должно быть, являли картину, я — свихнувшийся Орфей и она — ошарашенная Эвридика. Но что страшного в том, что она встретила кого-то на улице, пусть даже меня? Устояв перед искушением оглянуться, я бодрым шагом продолжал путь и скоро очутился среди низкорослых деревьев, кустов утесника и голых скал у шоссе, уже не видных с горы. Все еще было жарко. Я снял куртку. Под мышками она промокла от пота, и краска сошла на рубашку.
Тут я стал много чего обдумывать — от мелких насущных дел до туманных, можно сказать, метафизических проблем. Первым на очереди стоял вопрос, который я с таким запозданием задал себе, когда звонил в дверь коттеджа. Судя по всему, Хартли сказала мужу, что знакома со мной, но когда сказала, и в каких словах, и почему? Сто лет назад, когда только что встретилась с ним? Или когда они поженились? Или когда «смотрели меня по телевизору»? Или, может быть, даже сегодня, когда пришла домой после нашей утренней встречи в деревне? «Да, между прочим, встретила одного давнишнего знакомого, я так удивилась». И может быть, заодно напомнила ему ту телепередачу. Но нет, это что-то слишком сложно. Наверняка она сказала ему гораздо раньше, да и что тут особенного, разве мне хотелось, чтобы она сохранила меня в тайне, как я хранил в тайне ее. А почему? Потому что она была чем-то таким священным, что почти любые слова о ней могли обернуться кощунством. Всякий раз, когда я хотя бы мельком упоминал о Хартли, я потом об этом жалел. Никто не понял. Никто не способен был понять. Уж лучше строгая стерильность молчания. Считается, что у супругов нет тайн друг от друга, этим я отчасти и объясняю свое отвращение к браку. «Это он». Да, конечно, они обо мне говорили сегодня. Противно было думать, что все эти годы они могли судачить обо мне, а потом это им надоело, они уже опошлили все это, разжевали и проглотили, как пресную семейную жвачку. «Твой школьный поклонник-то стал важной птицей!» Фич называет ее Мэри. Что ж, это тоже ее имя. Но настоящее ее имя Хартли. Неужели, отказавшись от него, она сознательно порвала со своим прошлым?
Когда я пришел домой, было еще светло, но дом по контрасту показался мне темным, а воздух в комнатах — сырым и холодным. Я налил себе хересу с тоником, забрал его с собой на свою крошечную лужайку за домом и уселся на плед, которым было застелено мое кресло в скале возле корытца, куда я складывал камни. Но тут же, убедившись, что мне необходимо видеть море, я, балансируя стаканом, залез повыше и опустился на верхушку большой скалы. Море было лиловато-синее, как глаза Хартли. О Господи, ну что мне делать? В любом случае надо постараться не слишком страдать. Но чтобы не страдать, мне требуются два несовместимых условия: я должен наладить прочные и в общем-то близкие отношения с Хартли и в то же время не поддаться мукам ревности. И разумеется, я не должен посягать на ее брак.
А впрочем, почему «разумеется»?..
Нет, нет, я не допущу и мысли о том, чтобы посягнуть на ее брак. Это было бы крайне безнравственно, и к тому же я не имею никаких оснований надеяться на успех! Нет, это уж просто бредни. Увидев эту пару, я уже не воображал, что как «знаменитость» произведу на них впечатление. И опять вспомнил лицо Хартли, ее загадочный взгляд, словно устремленный не на тебя, а мимо. В прошлом я иногда позволял себе роскошь подумать о ее раскаянии. Вначале она, возможно, и раскаивалась. Но теперь... женщина, которую я любил в молодости и люблю до сих пор, не так глупа, чтобы прельститься громким именем. Так что, если я ищу какую-нибудь лазейку... да нет, ничего подобного, я просто пытаюсь понять. Le mari[17] пока остался для меня загадкой. Теперь-то я понял, что ожидал встретить в его лице ничтожного человечка. И мне, конечно, нужен был именно ничтожный человечек. А Фич в каком-то еще непонятном мне смысле оказался отнюдь не ничтожеством. Что он такое? Что происходит в запечатанном контейнере этого брака? И суждено ли мне это узнать? А пока я хотя бы испытывал некоторое удовольствие от того обстоятельства, что Титус — приемыш.
И это вернуло меня к вопросу, ставшему как бы центральным: «Счастлива ли она?» О тайне брака я, конечно, знал достаточно для того, чтобы понимать, что задавать этот вопрос применительно к замужней женщине несерьезно. Семейная жизнь порой складывается так, что, даже когда счастье кончается, остается душевное довольство, которое не захочешь сменить ни на что другое. Лишь очень редко муж и жена с годами черпают друг в друге все больше радости и продолжают излучать счастье. Сидни и Розмэри Эш — те излучают счастье. «В Ниблетсе» такого излучения, безусловно, не наблюдалось, но следует принять во внимание и замешательство, вызванное моим неожиданным приходом. Неловкость — да, но почему именно? И конечно же, если б им было очень хорошо друг с другом, им невольно захотелось бы покрасоваться этим счастьем перед незваным гостем. Счастливые супруги не могут не красоваться. Сидни с Розмэри только это и делали. И Виктор с Джулией тоже. Но это не решает дела. Ясно было одно (и лишь благодаря этой мысли нестерпимая боль еще не завладела мной): скоро я опять должен свидеться с Хартли, по возможности наедине, и получше уяснить себе всю ситуацию.
Когда солнце склонилось к закату и море под бледно-зеленым небом стало отливать золотом, я положил пустой стакан в выемку в скале и вскарабкался на утес еще выше, откуда передо мной открылся весь водный простор. И поймал себя на том, что в этом зловещем, но неверном свете внимательно высматриваю что-то вдали. Что же я там высматривал? А свое морское чудовище.