Но такому человеку, как Бернс, этого мало: ему нужно живое общение с людьми, с самыми разнообразными людьми. Он вспоминает Эдинбург — утренние прогулки с профессором Дугальдом Стюартом, беседы с умницей Смелли, вечера у доктора Блэклока, где Пэгги Чалмерс читала вслух или пела своим приятным тихим голоском. Милая Пэгги, вечно дорогой друг! Теперь она замужем, ее муж — адвокат, славный малый.
В Эдинбурге Бернс был окружен удивительными людьми. Они понимали его с полуслова — Смелли, Хилл, Тайтлер. Они пишут ему редко, каждый занят своим делом. Изредка приходят письма от Николя. Он собирается купить небольшое поместье между Эдинбургом и Дамфризом и приглашает Бернса на новоселье. Обещает наварить пива, позвать друзей.
В последнее время стал меньше писать и Джонсон. Бернсу кажется, что гравер как будто охладел к «Музыкальному музею». Бернс неутомимо шлет ему песни, просит переслать обратной почтой материалы — старые песни, старую музыку, обещает сочинить хорошие стихи.
«Я вижу ясно, мой дорогой друг, — пишет Бернс, — что у нас наверняка выйдет четыре тома.Может быть, вы не найдете особых выгод в этом деле. Но вы патриот нашей национальной музыки, и я уверен, что потомки будут себя считать в неоплатном долгу перед вашими общественными заслугами. Не торопитесь, давайте работать добросовестно, и ваше имя будет бессмертным.
Я готовлю пламенное предисловие для вашего третьего тома. Каждый день мне попадаются объявления о новых музыкальных изданиях, но что они такое? Пестрые бабочки-однодневки, летают день — и навеки исчезают! Но ваша работа переживет капризы пустой моды и презрит зубы Времени».
«Ваше имя будет бессмертным... Ваша работа...»
А Ваше имя, Роберт Бернс? А Ваша работа — более четырехсот прекраснейших песен? Об этом Вы ничего не пишете, об этом Вы молчите.
Но об этом будут судить потомки, особенно те, кто говорит на Вашем языке.
Ваши песни будут петь не только шотландские крестьяне и английские фермеры. В лесах Австралии пастухи и стригали, загоняя овец, будут напевать «Мэри Моррисон». В горах Уэльса шахтеры, отдыхая в воскресенье, наряду со своими, уэльскими, песнями загремят хором:
Вина мне пинту раздобудь,
Налей в серебряную кружку.
В последний раз, готовясь в путь,
Я пью за милую подружку.
У костра на техасском ранчо какой-нибудь ковбой, подыгрывая себе на банджо, расскажет Вашими словами о своей любви:
Любовь, как роза, роза красная,
Цветет в моем саду.
Любовь моя — как песенка,
С которой в путь иду.
Сильнее красоты твоей
Моя любовь одна.
Она с тобой, пока моря
Не высохнут до дна.
Не высохнут моря, мой друг,
Не рушится гранит,
Не остановится песок,
А он, как жизнь, бежит...
Будь счастлива, моя любовь,
Прощай и не грусти.
Вернусь к тебе, хоть целый свет
Пришлось бы мне пройти!
И неизменно, расставаясь надолго, друзья, взявшись за руки, станут в круг и споют самую знаменитую в мире прощальную песню:
Забыть ли старую любовь
И не грустить о ней?
Забыть ли старую любовь
И дружбу прежних дней?
За дружбу старую —
До дна!
За счастье прежних дней!
С тобой мы выпьем, старина,
За счастье прежних дней...
Бернс посылает миссис Дэнлоп эти стихи. И хотя он сохранил от старой песни только припев, он добавляет: «Пусть земля будет пухом над могилой того поэта, божьей милостью который написал этот изумительный припев! В нем больше огня, природного гения, чем в десятке современных английских застольных!»
И ни слова об истинном авторе этой песни — Роберте Бернсе!
5
Те два с половиной года, что Бернс прожил в Эллисленде, были, смело можно сказать, лучшими годами его жизни. И не с внешней, материальной стороны: ему и в Эллисленде было так же трудно, так же хлопотно, так же утомительно, как и раньше — в Лохли, в Моссгиле. Ферма оказалась невыгодной, урожаи были плохие, тощая земля прожорливо глотала остатки денег, полученных от Крича, по акцизным делам приходилось объезжать десять приходов в неделю — около двухсот миль. Бернс нуждался, Бернс болел, Бернс никак не мог свести концы с концами. И все-таки, несмотря на нужду, болезни, тяжкий труд, Бернс был счастлив: он писал стихи, он не мог нарадоваться на своих ребят. Осенью 1789 года Джин родила ему еще одного черноглазого мальчишку — он чувствовал себя «патриархом», окруженным чадами и домочадцами.
Он жил такой напряженной, такой полной умственной жизнью, что многие его письма читаются как философский трактат, как комментарии к учению великого француза Жан Жака Руссо и английских просветителей — так глубоко он усвоил основные принципы века Просвещения, так органически слились онис его жизненным опытом, с опытом народа, из глубин которого он вышел.
Часто Бернс пишет о религии, часто он задумывается над тем. во что и как должен верить человек. И если пренебречь условной терминологией XVIII века, когда даже вольнодумцы еще говорят о боге, то мы найдем у Бернса настоящую, неподдельную веру в то, что человек добр, что будущее его светло, что настанет день, когда придет конец «бесчеловечности человека к человеку».
И чем больше крепнет эта вера, тем дальше Бернс уходит от церкви. Теперь это уже не молодой бунт мохлинских дней, когда писались «Святая ярмарка» и «Молитва святоши Вилли», не зрелое возмущение тираническим ханжеством кальвинизма, выливавшееся в письмах к Кларинде. Теперь он просто отметает церковную рутину и создает для себя собственную религию — религию Сердца и Разума, столь знакомую каждому, кто читал Руссо.
«Я настолько перестал быть пресвитерианцем, — пишет он миссис Дэнлоп утром, в день нового, 1789 года, — что одобряю, когда человек сам для себя намечает дни и времена года для более благоговейной сосредоточенности, чем обычно...
Новогоднее утро... Первое воскресенье в мае, ветреный, при синем небе, полдень в начале осени или утро в изморози и ясный солнечный день в конце ее — сколько раз с незапамятных времен они были для меня настоящими праздниками. Они не похожи на унылую чиновничью обрядность кильмарнокского причащения. Можно смеяться или плакать, быть веселым или задумчивым, мыслить о добродетели или благоговеть в соответствии со своим настроением и с характером Природы.
...Мы ничего или почти ничего не знаем о сущности и строении нашей Души, потому и не можем разобраться в этих кажущихся прихотях ее. Почему одному особенно приятны одни явления или поразительны другие, тогда как на умы иного склада они никакого особого впечатления не производят? У меня есть свои любимые цветы весной, среди них — горная ромашка,колокольчик, наперстянка, дикий шиповник, распускающиеся березы и седой терн, которыми я любуюсь с неустанным восхищением. Стоит мне услышать одинокий посвист пеночки в летний полдень или дикое, с перебоями, курлыканье журавлиной стаи осенним утром, как душу мою наполняет возвышенное вдохновение, похожее на молитву или стихи...»
В феврале Бернсу пришлось съездить в Эдинбург — надо было уладить дела с Кричем. До сих пор тот не желал окончательно рассчитаться с Бернсом, а деньги были нужны неотложно: подходила весна, надо было готовиться к севу, покупать семена, сильно подорожавшие в том году.
«Я так несчастлив здесь, как никогда раньше в Эдинбурге не бывал... Я плохой делец, а тут надо обделывать весьма серьезные дела, я люблю развлекаться, но вполне умеренно, а здесь меня заставляют слишком часто служить Бахусу, а главное, я вдали от дома...» — пишет он миссис Дэнлоп, а в письме к Джин сообщает: «Наконец, к своему удовлетворению, уладил дела с мистером Кричем. Он, конечно, не таков, каким он должен быть, и не заплатил мне то, что следовало, но все же вышло лучше, чем я ожидал. До свидания! Очень хочу тебя видеть! Благослови тебя бог!»
Скорее вернуться домой... Кларинда в Эдинбурге, но она предупредила Бернса письмом, что не хочет с ним встречаться и не подойдет к окну, чтобы случайно его не увидеть. Впрочем, если он согласен признать, что он «злодей и обманщик», он может ей написать.
Бернс написал ей, только вернувшись домой, — и то через неделю:
«Сударыня! Письмо, которое вы прислали мне в гостиницу, заключало в себе и ответ: вы запретили мне писать, если я не соглашусь признать себя виновным в прегрешениях, которые вам угодно было приписать мне. Будучи убежден в своей невинности, хотя и сознавая свою чрезвычайную опрометчивостьи безумство, я все же могу, положа руку на грудь, утверждать, что там бьется честное сердце. Простите же меня, если даже вам в угоду я не приму наименования «злодей» и не соглашусь с вашим мнением обо мне, как бы я ни уважал ваше суждение и как бы высоко я вас ни ценил. Я уже говорил вам, и я еще раз повторю, что в то время, на которое Вы намекаете, у меня не было ни малейших моральных обязательств перед миссис Бернс, и я не знал, да и не мог знать всех решающих обстоятельств, которые суровая действительность мне готовила. Если вы припомните все, что происходило между нами, вы увидите, как вел себя честный человек, успешно борясь с искушениями, сильнее которых не знало человечество, и как он сохранял незапятнанной свою честь в таких обстоятельствах, когда суровейшая добродетель простила бы грехопадение... Неужто я виновен, что стал жертвой Красоты, к которой ни один смертный не мог приблизиться безнаказанно? Если бы я имел хоть самую смутную надежду, что она может стать моей, если бы железная необходимость... Но все это пустые слова...
Когда я восстановлюсь в вашем добром мнении, я, может быть, осмелюсь просить о вашей дружбе. Но, будь что будет, знайте, что прекраснейшая из всех женщин, каких я встречал, всегда останется для меня предметом самых искренних пожеланий всего наилучшего».
Кларинда пришла в такую ярость, что тут же написала Сильвандеру, что прочла его письмо «с презрительной улыбкой» и вообще готова все его письма показать свету.
На это Бернс ничего не ответил: еще одна иллюзия разбилась, еще один эпизод из блестящей эдинбургской жизни закончился...
Зимой Роберт и Джин проводили в «большой свет» младшего брата Роберта, Вильяма. Приехав из Эдинбурга, Бернс застал письмо от Вильяма — «одно из лучших писем, какое мог написать молодой рабочий». Старший брат восхищен этим письмом, рад, что Вильям спрашивает у него советов.
«Прежде всего учись сдержанности и молчаливости, — советует он. — Будь ты мудрым, как Ньютон, и остроумным, как Свифт, — болтливость всегда принизит тебя в глазах окружающих... С этим же посыльным ты получишь от меня две плотные и одну тонкую рубашку, шейный платок и бархатный жилет. Напишу тебе еще на будущей неделе».
Вильям уехал в Лондон — учиться ремеслу шорника. Там его ждут чужие люди и множество искушений. Роберт не только пишет ему о том, как надо напрямик завоевывать девушку, в которую влюблен, но и о том, что при всех обстоятельствах надо избегать «дурных женщин»: в те годы в Лондоне было около семидесяти тысяч зарегистрированных проституток, и по сравнению с относительно тихой и благопристойной жизнью Шотландии Лондон казался настоящим вертепом — для этого достаточно прочесть хотя бы «Лондонский дневник» того же Бозвелла.
«Душа человека — его королевство, — пишет Бернс в другом письме брату. — Сейчас в твоем возрасте закладываются черты характера — этого не избежать при всем желании. И эти черты останутся в тебе до самого конца. Правда, позднее в жизни, даже в таком сравнительно раннем возрасте, как мой, человек может зорким глазом видеть все присущие ему недостатки, но искоренить или даже исправить их — дело совсем другое. Приобретенные случайно, они постепенно входят в привычку и со временем становятся как бы неотъемлемой частью нашего существования».
6
В этом году Бернсу исполнилось тридцать лет, В газете «Эдинбургский обозреватель» писали, что «эйрширский Бард сейчас наслаждается сладостным уединением на своей ферме» и что Бернс, уйдя от света, поступил мудро.
И дальше газета предостерегающе рассказывает о злой судьбе «поэта-жнеца», некоего Стивена Дака, которого «неразумные покровители» заставили сделаться пастором, и он, бедняга, выбившись из привычной колеи, не выдержал и в припадке безумия покончил с собой. «Бернс, как ему и подобало, вернулся к цепу, но, мы надеемся, не бросил перо». Бернс читал эту статью, он читал письма миссис Дэнлоп о Дженни Литтл — поэтессе-молочнице — и с тоской пробегал бездарные, безжизненные строчки стихов, которые ему со всех концов Шотландии посылали поэты-кузнецы, поэты-портные, поэты-чиновники — словом, все графоманы, которых ободрил успех «поэта-пахаря».
«Под влиянием моих успехов на свет божий выползло такое количество недоношенных уродов, именующих себя «шотландскими поэтами», что само название «шотландская поэзия» сейчас звучит издевательски», — жалуется Бернс.
В другом письме, рассказывая о себе, о своих планах, он говорит:
«Имя и профессия Поэта раньше доставляли мне удовольствие, но теперь я горжусь ими. Знаю, что недавней моей славой я был обязан необычности моего положения и искреннему пристрастию шотландцев, но все же, как я говорил в предисловии к моей книге, я верю в то, что имею право, по самой своей природе, на звание Поэта. Ничуть не сомневаюсь, что талант, способность изучить ремесло муз есть дар того, кто «склонность тайную в душе рождает», но так же твердо я верю, что Совершенство в этой профессии есть плод усердия, труда, вдумчивости и поисков, — во всяком случае, я решил проверить эту свою доктрину на опыте... Хуже всего, что к тому времени, как закончишь стихи, их так часто проверяешь и пересматриваешь мысленным взором, что в значительной мере теряешь способность критически их оценить. Тут лучший их судья — Друг, не только обладающий способностью судить, но и достаточно снисходительный, как мудрый учитель к юному ученику, — такой друг, который иногда похвалит больше, чем надо, чтобы это тонкокожее животное — Поэт — не впало в самую тяжкую из поэтических болезней — неверие в себя. Посылаю вам один свой опыт в совершенно новой для меня поэтической области...»
И он прилагает «Послание к мистеру Грэйму» — одно из интереснейших стихотворных своих посланий.
В нем Бернс снова говорит о судьбе поэта.
Раньше в посланиях к друзьям-поэтам он писал о поэзии как о любимом развлечении, о легком песенном даре:
Сейчас я в творческом припадке,
Башка варит, и все в порядке,
Строчу стихи, как в лихорадке,
А ты, мой друг,
Прочти их бегло, если краткий
Найдешь досуг.
Одни рифмуют из расчета,
Другие, чтоб задеть кого-то,
А третьи тщетно ждут почета
И громкой славы,
Но мне писать пришла охота
Так, для забавы.
Я обойден судьбой суровой.
Кафтан достался мне дешевый,
Убогий дом, доход грошовый,
Я весь в долгу,
Зато игрой ума простого
Блеснуть могу.
Поставил ставку я задорно,
На четкий, черный шрифт наборный,
Но разум мне твердит упорно:
— Куда спешишь?
Ты этой страстью стихотворной
Всех насмешишь!..
И в другом послании он пишет:
Пусть ветер, воя, точно зверь,
Завалит снегом нашу дверь, —
Я, сидя перед печью,
Примусь, чтоб время провести,
Стихи досужие плести
На дедовском наречье...
Стихи сами приходят к нему, когда он думает о любимой:
Назвал я Джин — и вот ко мне
Несутся строчки в тишине,
Жужжат, сбегаясь в строй,
Как будто Феб и девять муз,
Со мной вступившие в союз,
Ведут их за собой.
И пусть хромает мой Пегас,
Слегка его пришпорь —
Пойдет он рысью, вскачь и в пляс,
Забыв и лень и хворь.
Легкие, шутливые эти строчки и впрямь «несутся вскачь», играя, как резвый жеребенок. Позже, в «Ответе на письмо» хозяйке поместья Уочеп-хауз, которая прислала Бернсу очень милые, непритязательныестихи и красивый плед, он написал знаменитые строки о том, как он щадил татарник — эмблему шотландской воли, и о том, что он хочет сделать для родины:
Одной мечтой с тех пор я жил:
Служить стране по мере сил
(Пускай они и слабы!),
Народу пользу принести —
Ну, что-нибудь изобрести
Иль песню спеть хотя бы!..
Рифмовать для забавы, спеть песню, блеснуть «игрой ума простого» — таким Бернсу казался поэтический труд в ранней молодости. И только позднее он написал о том, что такое миссия поэта в мире, о том, какие «тонкокожие животные» эти поэты и как им трудно приходится в обыденной жизни.
Роберт Грэйм был всего на десять лет старше Бернса, однако в первые месяцы знакомства между ними лежала пропасть: Бернс был подчиненным, Грэйм — начальством. Но постепенно их переписка становится все прямее и откровеннее. Жена Грэйма, образованная и приветливая женщина, попросила Бернса переписать для нее все лучшие стихи, не вошедшие в сборники, и все песни, которые еще не вышли в свет, а сам Грэйм, человек очень сдержанный и немногословный, отвечал на письма Бернса короткими, но ласковыми записками и в трудные минуты всегда помогал поэту. Грэйм, будучи одним из главных инспекторов государственного акцизного управления Шотландии, делал для Бернса все что мог, и не его вина, если продвижение Бернса по службе шло сравнительно медленно.
Но не как начальство Бернса остался в истории литературы Роберт Грэйм, а как адресат нескольких писем и посланий в стихах, по которым видно, о чем в те годы думал Бернс.
В одном из посланий к Грэйму Бернс рассказывает, как Природа создала род человеческий (именно Природа, а не бог!).
Сначала она сделала самых полезных людей: крестьян и фермеров — «сынов земли», потом ремесленников и торговцев, потом «механиков», затем титулованную знать, духовенство, философов и, наконец, из северного сияния создала блистательные женские души.
Радуясь своей законченной работе, Природа вдруг в шутку решила испробовать свое искусство еще на одном творении. Из пены и огня, — а их ведь может развеять малейшее дуновение ветра! — она создала Нечто и окрестила Поэтом.