И крысы остановились.
Зашипели кошки, а кости под ногами зашевелились. Расползлась земля, из черного зева ее выступила фигура.
Он не был человеком.
И альвом, Тельма видела альвов. Он не был ни цвергом, ни масеуалле, никем из тех, чье существование было признано… слишком высокий, слишком тонкий, прозрачный почти.
Белесые волосы его слабо светились.
А вот лица, сколь Тельма ни старалась, не могла рассмотреть.
– Уходи, – сказала она, отступая, и крысы с визгом выскочили из-под ног. – Я не пойду с вами… я не ваша…
Он ничего не сказал, но лишь протянул руку.
Такую… тонкую… будто стеклянную.
– Нет. – Тельма сделала еще шаг назад. И второй. – Мое место здесь.
А он усмехнулся и поднял свирель, которая казалась слишком тяжелой для этого невесомого тела. И Тельма поняла, что не может позволить ему заиграть, что сейчас и здесь у нее не хватит сил сопротивляться.
– Не надо… пожалуйста…
Она пятилась, и кости хрустели под ногами, земля поднималась, точно желала поставить подножку, а тот, со свирелью, смотрел.
Ждал, когда Тельма упадет.
И она упала бы, позволив земле сожрать себя, смешать, что с прахом, что с грязью, что с мертвой травой, корни которой торчали седыми волосами.
Первый хрустальный звук свирели заставил ее оступиться… она зажмурилась, вскинула тряпичные крылья в тщетной попытке взлететь… и не упала.
Не позволили.
Шею опалило жаром чужого дыхания, а когтистые лапы стиснули плечи. И Тельма с облегчением подумала, что сейчас ее просто-напросто убьют. Какая радость! Обыкновенная смерть, без проклятых подземелей, котлов и свирели, которая играла… только Тельма не слышала ни звука.
То, что стояло за ее спиной – а обернуться мешал страх – не спешило убивать.
Оно слушало.
Внимательно слушало, но, сколько бы ни старался призрачный менестрель, существо – это Тельма чуяла всей своей сутью – не способно было оценить музыки.
И ему надоело просто стоять.
Оно вдохнула запах Тельмы, заворчало, но не грозно, скорее уж успокаивая, а потом вдруг… это не было рыком, это не было криком, это было просто… звуком.
Всеобъемлющим.
Заполнившим собою все пространство, и Тельму тоже. Она в какой-то миг перестала быть человеком, превратившись в сосуд. И этот сосуд грозился треснуть…
…рассыпались прахом крысы.
И кошки.
И даже кости, похожие на траву… сама земля горела, избавляясь от бледной сети корней. А менестрель стоял, прижимая к губам бесполезную свирель… он и сам вспыхнул зеленым пламенем, ярко, словно целиком, от волос до босых ног состоял из стеарина высшего качества.
Она не хотела смотреть на это, но и отвернуться не могла, вовсе перестав принадлежать себе.
А потому стояла и ждала, когда безумный этот сон – конечно же, сон, как иначе? – закончится. Уж лучше бы снова мама привиделась, с этими кошмарами Тельма как-то научилась сосуществовать…
…свирель упала.
…и ушла в обгоревшую землю.
…а чудовище распахнуло кожистые крылья и обняло Тельму. Надо же, какие заботливые твари водятся в ее кошмарах.
Глава 12
Все-таки ночевка на диване была не лучшей идеей. С одной стороны, Мэйнфорд выспался, и даже сны, на редкость яркие, и тем выделяющиеся и в череде обычных его кошмаров, не слишком помешали, с другой – тело ломило.
Он никогда еще не чувствовал себя настолько… древним.
Именно, пожалуй, он был древним.
Как одна из треклятых статуй, которые дед хранил отнюдь не из любви к искусству, но назло матушке. Она требовала отдать статуи на реставрацию, а лучше – передать тому, кто способен распорядиться этаким сокровищем. Дед не соглашался.
Статуи старели, сырели, покрывались пылью. Под пылью прятался потускневший мрамор и трещины. И кажется, одна, особо древняя, даже рассыпалась как-то.
Мэйнфорд тоже вот-вот рассыплется.
Он сполз с дивана на четвереньках, помотал головой…
– С добрым утречком. – Кохэн выглядел до отвращения бодрым, а еще прямо-таки лоснился довольством. – Кофе подать?
– Я тебя ненавижу.
– Подать.
– Руку сначала подай…
Кохэн отступил на шаг.
– Извини, босс, но руки мои мне еще пригодятся.
И ушел.
Вот же… Бездна его задери.
Вставать пришлось самому. Спина ныла. Плечи тянуло. Шея… шеи Мэйнфорд вообще не чувствовал.
– Ваш кофе, сэр. – Кохэн явился с серебряным подносом, на котором возвышался серебряный же кофейник, кажется, из фамильного сервиза, сахарница с обсидиановой крышкой, пара крохотных, с наперсток, чашек, молочник, держатель для салфеток и сами эти салфетки, льняные, с монограммой.
– Смерти моей желаешь?
– Жизни. – Поднос Кохэн водрузил на стол. – Поверьте, босс, я как никто заинтересован в том, чтобы ты был жив, бодр и готов к обороне…
– Все так… дерьмово?
А кофе Кохэн варить умел, именно такой, к какому привык Мэйнфорд. Крепкий. Горький. И густой, что патока. Сам он разбавлял напиток сливками, сахар клал щипцами, и в этой неуместной великосветской церемониальности было что-то донельзя забавное.
– Звонил твой брат.
– Злился?
– Верещал. – Кохэн поднес чашку к губам, и крылья носа его дрогнули. – Требовал тебя. Потом был начальник участка… заместитель мэра… они желали знать, когда нашего сумасшедшего повесят.
– Вот так и сразу?
– А чего тянуть? – пожал плечами масеуалле. – Общественность возмущается. Сам понимаешь, когда общественность возмущается, мэр испытывает некоторое беспокойство. Все-таки избиратели.
Кофе несколько примирял Мэйнфорда с реальностью, в которую пришлось вернуться, хотя, видят Боги, с куда большей охотой он остался бы во сне.
– Еще Джаннер пробовал подкатить к нашей девочке.
– И как?
Надо было набить ему морду или притопить в какой-нибудь канаве. Пожалуй, это убийство Мэйнфорд расследовал бы не очень тщательно.
– Подробностей не знаю, но он сбежал, поджавши хвост.
И это тоже было интересно.
– Не спрашивал?
Кохэн покачал головой:
– Сам попробуй. Она уже пришла. Работает.
Хорошо.
Сейчас не время остаться без чтеца, и если девчонка продержится хотя бы до конца недели… неплохо будет, если продержится. Мэйнфорд сам тогда в храм заглянет, поставит дюжину свечей, откупаясь от всех Богов разом.
Правда, в отличие от Бездны с ее обитателями, Боги о существовании Мэйнфорда и не вспоминали.
– Что еще? Нового? Хорошего? – сваренный масеуалле кофе согревал кровь.
Бездна, а почему так холодно?
Осень с ее поганым плаксивым норовом только-только началась, а Мэйни уже знобит. И руки трясутся.
– Нового… есть и кое-что новое… не сказать, чтобы хорошее, скорее уж любопытное. Пришли результаты по ауре…
– И?
Мэйнфорд отставил чашку и пошевелил пальцами. Дрожь – это от холода. Холод – от дождя, который, и думать нечего, всю ночь лил, вычищая треклятый город.
– Еще? – Кохэн не стал дожидаться ответа, поднял кофейник, наклонил. Он смотрел, как льется черный, слишком густой напиток, и не спешил заговаривать, а Мэйнфорд не торопил.
Это были его минуты тишины, законного покоя, который вот-вот прервется, и не важно, что будет тому причиной – очередной вызов, явление начальства или дражайшие родственники.
– А то, что есть такой… в базе пропавших. Николас Альгерти. Десять лет тому ушел из дому и не вернулся. Предположительно, сбежал…
– Десять лет…
– Ему было семь.
– Десять лет тому. – Мэйнфорд принял чашку осторожно, теперь напиток пах перцем и еще какой-то приправой, и значит, будет острым, жгучим. Именно то, что нужно, чтобы встряхнуться. – Значит, сейчас…
– Семнадцать.
– А выглядит…
– Наш док утверждает, что с точки зрения банальной физиологии, Нику хорошо за восемьдесят.
– Хрень какая-то, – язык обожгло, гортань опалило, и Мэйнфорд с трудом сдержался, чтобы не выплюнуть кофе. Это ж надо постараться, сварить такое. – Быть того…
– Не может, – Кохэн всегда соглашался легко. – Я тоже так решил… совпадение…
И прищурился, глядя в стену.
Мэйнфорд тоже поглядел. Стена обыкновенная. С обоями в полоску. С полкой и парой снимков в рамке. Снимки принесла матушка, когда еще надеялась вразумить блудного сына, и стоило бы снять их, да руки до такой ерунды не доходили. Потом снимки прижились, срослись со стеной, покрылись слоем грязи, которой зарастало все отделение. И стекла в рамках посерели, помутнели, теперь при всем желании сложно различить лица.
– Он хотел поговорить с вами…
– Поговорим.
Ник безумен. Дети пропали, вещи остались. Улики. И эти улики вещественны. Аура… десять лет тому ауру снимали на дагерротипические пластины, а этот метод ненадежен. И значит, всего-то совпадение.
– Поговорите… пока он еще способен говорить.
– Что ты…
– Допивай кофе, Мэйни. День будет тяжелым…
Вот кого он меньше всего ожидал встретить у камеры, так это девчонку. Стояла, вцепившись в прутья, прислонившись к ним щекой, и выглядела такой несчастной, что у Мэйнфорда возникло почти непреодолимое желание погладить бедняжку.
С желанием он управился быстро.
– Что ты тут делаешь?
– И вам доброго утра. – Она не отпрянула от решетки, как человек, которого застали не в том месте и не за тем занятием, но обернулась.
Две розовые полоски, на щеке и на виске.
Стоит давно.
А костюмчик прежний, вчерашний. Или позавчерашний? Какая, на хрен, разница, главное, что убогий, мятый и наверняка не греет. А внизу холодно, куда холоднее, чем наверху.
– Так что?
– Он звал. Я решила, что если спущусь, то, быть может… – девчонка протянула раскрытые руки.
Белые ладони, иссеченные многими линиями, среди них и судьба прячется, и смерть, и тысяча возможностей, как утверждал дед, приговаривая, что в людской натуре плевать и на судьбу, и на возможности.
– Он ведь не против, но… не пускают.
Мэйнфорд хмыкнул.
Прочесть Ника?
Это позволило бы получить однозначный ответ, правда, что-то подсказывало, что ответ этот придется не по нраву мэру, а заодно уж начальству и широкой общественности.
– Пустят. – Он принял решение. И рукой махнул дежурному. – Уверена?
Чужой разум – зыбкая штука. Старик, помнится, с трясиной его сравнивал, чуть оступишься, и поймает, затянет, спеленает чужими кошмарами, закрутит в омутах памяти, а затем и вовсе растащит на клочья, на куски.
– Не знаю. – Девчонка не стала лгать. Страшно ей было? Определенно, страшно. Обняла себя, вцепилась в серые рукава. – Но… если это не он?
– А если он?
– Тогда я буду знать.
Наверное, в этом был высший смысл безумной этой затеи. Будет знать.
Она.
И Мэйнфорд.
Кохэн. Остальные – это уж как получится.
С замками дежурный возился долго. И решетка отворилась с протяжным скрипом, а помнится, Мэйнфорд просил разобраться с петлями. Внизу и без того неуютно, а еще и скрипом нервы дерут.
Ник лежал.
Он вытянулся поверх тоненького одеяльца, руки сцепил на впалой груди… дышит? Дышит. Веки дрогнули, и в мутных глазах мелькнула искра… разума?
– Вы пришли. Хорошо… я хотел сказать спасибо…
– За что? – Мэйнфорд наклонился над стариком. А сейчас Ник выглядел куда старше, чем накануне. Восемьдесят? Да все девяносто или сто, или сто двадцать, если обыкновенный человек способен протянуть сто двадцать лет.
Белые волосы.
Белая кожа. Как у Тельмы. Почти как у Тельмы.
Белые глаза, в которых теряются маковые зерна зрачков.
Ник дышал, но дыхание его было слабым, поверхностным. И Мэйнфорд ясно осознал, что до суда, даже если треклятый суд состоится нынче же вечером, подозреваемый не дотянет.
– Вы… заставили его уйти… дверь закрылась… они ушли, и дверь закрылась… одна дверь…
– Кто ушел?
– Тот, кто лжет…
– Ник, послушай. Это Тельма. Она чтица. Ты знаешь, что это означает?
– Да… она видела… все видела… жаль… с крыльями ей было бы лучше… пусть смотрит… я… хочу, чтобы она посмотрела… я… скажите маме, я не хотел убегать…
Его голос стал слабым, и Мэйнфорду пришлось наклоняться к самым губам безумца. Странно, но пахло от Ника вовсе не помойкой.
Костром.
И землей еще, и пылью, тленом, старым склепом, в который однажды лег дед. Самую малость – морем, с солью его и дурной натурой.
– Отойдите, – попросила Тельма. И руку протянула. А пальцы-то ледяные. Это не дело, надо сказать Кохэну, пусть приоденет девчонку, раз уж сама она не в состоянии о себе позаботиться.
Она присела у лежака.
Пальцами свободной руки коснулась лба.
Провела по носу… прикрыла глаза…
– Он умирает. У нас мало времени… и я не уверена, что выведу двоих.
– Постарайся, – Мэйнфорд не собирался отпускать ее одну. Нет уж, у любого безумия должен быть предел.
– Постараюсь…
Ее голос доносился издалека.
Из-за ограды.
За оградой расстилалось поле, бурое, покрытое редкими кочками. На кочках росла трава, но за лето она выгорела, а потом сгнила, и ныне стебли ее расползались поверх земли.
– Ник! – Мэйнфорд обернулся на голос.
Дом.
Старый. Грязный. С крышей, которая – он точно знал, протекала, и тогда по дому расставляли ведра и тазы, собирая воду. И его задачей было следить, чтобы ведра эти не переполнялись.
И еще за сестрами присматривать.
Старшая-то ничего, зануда, но и только, а вот Дженни нарочно все делает. Ник ей одно говорит, а она… мама же и слушать не желает. Мол, Ник уже взрослый, единственный мужчина в доме, обязан…
– Ник, вернись!
Мама возникла на пороге, широкая женщина в старом пальто, наброшенном поверх халата. – А ну, кому сказала?!
А вот и не вернется!
У него планы были! И он отпрашивался, еще вчера отпрашивался, и позавчера, и говорил, что пойдет на рыбалку. Рыбы принесет. Ну, Ник надеялся, что принесет. С рыбой если вернуться, мать не так зла будет, рыба – это еда, хотя и говорят, что рыбу из Синюхи есть нельзя, травленная она.
Ничего, может, и можно, если поварить хорошенько.
Все не крупяной суп.
Крупы эти уже из ушей лезут…
– Ник, поганец ты этакий… – Мама шла по двору, быстро, и Ник спохватился. Если догонит, то вернет.
Запрет.
И вообще… он взрослый уже! Сама говорила, что Ник – мужчина, а мужчины решают сами, что им делать. Подумаешь, слухи! Роэн пропал? Сто пудов сбежал, как собирался. Он хотел в Атцлан пойти, за сокровищем масеуалле, и значит, пошел.
Вот будет весело, если найдет и вернется!
То-то все, кто Роэна дурачком называл, попляшут. А вот Ник никогда не дразнился. И даже удочку свою давал. С ним Роэн сокровищем поделится.
– Я вечером приду!
Ник ловко перемахнул через ограду.
– Приду, слышишь?
Он не бросает никого, он просто погуляет. К реке. К реке ведь все ходят. А если так, то безопасно. Девчонок же с Ячьей фермы – все это знают – циркачи украли, те, которые весной приходили. Ник сам бегал глядеть, как они на дальнем поле шатры ставят. И на зверье всякое, и на людей, которые на людей вообще не похожи. Особенно впечатлила женщина-людоедка, которую в клетке держали, как и медведя со львом. Лев не понравился, старый и дохлый почти, а женщина была голою и кость грызла, большую, может, даже человеческую, если уж людоедка.
…девчонки те, поговаривали, непростыми были.
Может, из них тоже циркачей вырастят. Или еще кого.
Тропинка сбегала с холма. Вскоре и дом, и ограда, и мать осталась позади. Ничего, к темноте Ник вернется. Мать, конечно, поругает, может, поплачется, но бить не станет. Это папаша, чуть что не по нраву, за ремень хватался.
Хорошо, что сдох.
Нет, так говорить нельзя, но ведь и в самом деле хорошо. Ник нисколечки не огорчился, а что мамаша выла, это для порядку. Всем легче жить стало. Она на работу ходит, сутки через двое, а Ник с малыми сидит. Следующим летом и он пойдет, сосед обещался взять на подработку. Тогда и деньга в доме появится.
Что ни говори, а жизнь была хороша.
И рыбы он наловит.
Малые рады будут. У них от крупяных супов животы болят.
Он съехал с холма, почти к самой воде. Штаны промокли, но Ник на этакую мелочь внимания не обратил. Он штаны вовсе снял, кинул на ветку дуба – на ветру скоренько просохнут, а там и грязь сбить можно, чтоб мамаша не сильно злилась.
Вода в Синюхе давно уже утратила исконно синий цвет, сделалась темною, с грязным желтушным отливом. Он, как поговаривали, появился из-за завода и труб заводских, из которых в реку лилось всякое дерьмо. Вот и дохла рыба.
И земля.
И вообще все, тут даже комарья не водилось, хотя Ника именно это обстоятельство нисколько не печалило. Да и кто в здравом уме о комарах переживать станет? Вот рыба – дело другое…
Ник вытащил из-под корней ивы сверток. Удочки свои он хранил здесь с того самого дня, когда папаша – чтоб его в Бездне демоны сожрали! – спьяну поломал все, которые Ник дома оставил. И самому Нику тогда досталось, неделю пластом лежал. Мамка тогда за целителем в город бегала, а папаша ныл, что в доме и так денег нету, чтоб их зазря тратить. Небось, и без целителя Ник бы поднялся…
Плотная ткань промокла, но это ничего. Инструмент у Ника самый простецкий, ежели чего попортится, то мигом Ник исправит. Он разогнулся, и тогда увидел Роэна.
Тот сидел на корне и смотрел на Ника.
Сидел.
И смотрел.
Глаза круглые, что у совы. Рот приоткрыт. Роэн всегда ходил, приоткрывши рот, и порой изо рта слюни текли, которые Роэн вытирал рукавом. Но вовсе он не был придурком, как другие говорили. У него там чего-то с челюстью не того было, так мамашка объясняла, когда просила, чтоб Ник, значит, Роэна не бил. А он и не собирался. Он же ж, может, тоже понимание имеет.