— Откуда мне знать, душа моя, — ответила та, — я только жена солдата, воевавшего по всему белу свету. У меня в отличие от тебя, не было ни учителей рисования, ни учителей музыки. Это ты, деточка, должна меня наставлять в таких делах.
Подобный оборот вконец озадачил Рози, привыкшую получать от матери готовые суждения так же, как платья, капоры, шарфики, туфельки, перчатки, да еще с указанием, в каком порядке их надевать; а равно и советы, сколько кусочков сахару положить в чай и сколько съесть за завтраком малинового варенья, — словом, во всех своих потребностях, духовных и физических, полностью полагаться на родительницу. Сама же Рози готова была восторгаться всем на свете. Любит ли она музыку? О да, конечно! Беллини и Доницетти? О да, конечно! А танцы? У бабушки не танцевали, но она обожает танцы, и мистер Клайв, право же, чудесный танцор (это признание вызывает улыбку у мисс Этель). Нравится ли ей жить в провинции? О да, она там так счастлива! А в Лондоне? В Лондоне восхитительно, и на взморье тоже. Она, право, не может сказать, где лучше, — в Лондоне или в провинции: ведь рядом нет маменьки, которая решила бы за нее, — та сейчас прилежно внимает сэру Брайену, втолковывающему ей какие-то истины, и улыбается что есть мочи. Мистер Хобсон Ньюком даже заметил, обращаясь к мистеру Пенденнису, в своей изысканно-остроумной манере:
— Эта женщина скалится, как чеширский кот. Интересно, кто был тот натуралист, который впервые подметил такую особенность котов, обитающих в графстве Чешир?
Итак, относительно суждений мисс Маккензи трудно утверждать, что они отличаются определенностью, глубиной или оригинальностью, однако не подлежало сомнению, что нрав у нее добрый и что она всегда довольна и счастлива; а улыбка, сияющая на ее хорошеньком личике, обнаруживает, к большой для нее выгоде, две ямочки на се розовых щечках. Зубки у нее белые и ровные, волосы красивого оттенка, а ее прелестная округлая шейка и гладкие плечики белее снега. Она ласково и добродушно беседует с Фанни и Марией — бесценными дочками миссис Хобоон, — но те приводят ее в полное замешательство своими познаниями в астрономии, химии, ботанике и прочих изучаемых ими науках.
— Ах, мои милочки, — говорит она, — я ведь ничегошеньки не смыслю в этих ученых вещах. Хоть мне и ужасно жаль!
Этель Ньюком смеется. Она тоже сущая невежда во всех этих науках.
— Слава богу, что не я одна такая необразованная, — говорит простодушная Рози.
А малютки с важным видом обещают научить ее — если маменька позволит.
Словом, все, от мала до велика, склонны оказывать Рози покровительство; это скромное, простодушное и незлобивое создание вызывает к себе благорасположение окружающих, тронутых ее кротостью, нежностью и миловидностью. Слуги на Фицрой-сквер прислуживают ей с куда большей охотой, чем ее шумливой, улыбающейся маменьке. А дядюшка Джеймс, тот прямо души не чает в своей маленькой Рози; ее присутствие в кабинете никогда ему не в тягость, а вот сестрица утомляет его своей навязчивой благодарностью и неотступными стараниями угодить. Покидая дом на Брайенстоун-сквер, я уловил, как сэр Брайен Ньюком говорил кому-то:
— Дело (какое — я, разумеется, не мог догадаться) — вполне подходящее. Мамаша, как видно, умнейшая женщина.
Глава XXV,
которую читателю предстоит провести в трактире
После того как мисс Ньюком утратила интерес к нравам сочинителей, мне больше не довелось в тот вечер с ней разговаривать. Побеседовав с мисс Маккензи, она весь остаток вечера провела со своим дядюшкой полковником Ньюкомом и, прощаясь с ним, сказала:
— Так вот, дядюшка, приходите завтра, и мы с вами поедем на верховую прогулку, хорошо? — на что полковник с готовностью согласился.
Она сердечно пожала руку Клайву, очень ласково, хотя, как мне показалось, немного покровительственно, простилась с Рози, чинно присела перед миссис Маккензя и удалилась вслед за своими родителями. Леди Кью уехала раньше; как сообщила нам потом миссис Маккензи, ее сиятельство отправилась вздремнуть после обеда. Я ничуть бы не удивился, если б узнал, что ее стало клонить ко сну от рассказа миссис Мак про бал у губернатора Тобаго, на котором супруга его преосвященства, миссис Митра, повздорила из-за места с женой Главного судьи, леди Панкине.
Изящный кабриолет увез наших дам на Фицрой-сквер в сопровождении обоих почтенных индийских джентльменов, а мы с Клайвом пошли домой пешком, чтобы выкурить дорогой по обычной гаване. Тут-то Клайв и сказал мне, что между банкирами и его батюшкой были, по-видимому, какие-то нелады, ибо полковник до этого дня много месяцев не виделся с братьями и всякий раз мрачнел при упоминании о них.
— По-моему, они вообразили, что я влюблен в Этель, — объявил сей проницательный юноша. — Полковник, тот, наверно, был бы доволен, если бы я стал ухаживать за ней. Это, как видно, и привело к ссоре. Теперь они, без сомнения, решили, что я неравнодушен к Рози. И какого черта все так спешат меня женить?!
Спутник Клайва заметил, что "брак дело похвальное — оберегает святость чувств и прекрасно охраняет нравы юношества". В ответ на что Клайв спросил:
— Так что же ты сам не женишься?
Это, как ему справедливо было замечено, не аргумент, а личный выпад, который не относится к вопросу о том, что "брак дело похвальное…", и так далее и тому подобное. Мистер Клайв рассмеялся.
— Рози — прелестное созданье, — сказал он, — она всегда благодушна, хоть миссис Маккензи, наверное, изводит ее. Она едва ли особенно умна, но мила собой необыкновенно, и красота ее день ото дня покоряет все больше. Что же до Этель, то ничего возвышенней и величавей я не видел с тех пор, как созерцал луврскую богиню. Эти выезды ко двору и каждый вечер балы, где толпа безмозглых юнцов льстит ей, вконец испортили ее. Но как хороша, черт возьми! Повернет свою лебединую шею и глянет из-под черных бровей!.. Если бы я писал ее волосы, я сделал бы их, пожалуй, почти синими, а сверху бы покрыл лаком. Они и впрямь синие. А как посажена головка!.. — И он сигарой начертил в воздухе воображаемую линию. — С нее можно писать Юдифь, не правда ли? А какая бы великолепная получилась из нее дочь Иродиады! Вот она сбегает по лестнице в ослепительном парчовом одеянии (как у Паоло Веронезе); в обнаженных руках блюдо; каждый мускул выявлен, как у прославленной Дианы из Лувра; на устах безумная усмешка, и несет она страшную, окровавленную, застывшую голову. Я уже вижу эту картину, сэр! Вижу! — И он принялся крутить усы, точь-в-точь как его бравый старик.
Я не мог не рассмеяться такому сходству и поведал о нем своему другу. Он, по обыкновению, разразился страстным панегириком своему родителю, высказал желание походить на него и в конце концов, снова разгорячившись, объявил, что готов, если отец этого хочет, немедленно жениться.
— И почему бы не на Рози? Она милая малютка. Или на этой великолепной мисс Шеррик. Какая голова! Настоящий Тициан! Я глядел и сравнивал их краски тогда, на завтраке у дядюшки Ханимена. В личике Рози все оттенки жемчужные. Ее надо писать молоком, сэр! — воодушевился наш живописец. — Обращал ты внимание, какие у нее серые тени под глазами и розовато-сиреневый отсвет на щеках? Только Рубенс сумел бы это передать. Но мне почему-то не хочется даже мысленно оставлять юную девушку наедине с этим старым сластолюбцем Питером-Паулем. Рози для меня — полевой цветок, сэр, резвящееся дитя. Прелестная, нежная малютка! Когда она идет по улице, мне даже хочется, чтоб ее кто-нибудь обидел и я мог бы поколотить нахала. Она похожа на маленькую певчую птичку, сэр, какую-нибудь трепещущую конопляночку, pavidam qaerentem matrem [87], которую вы посадили бы на руку, гладили ее перышки, а она щебетала бы у вас на пальце. Мисс Шеррик — та вызывает совсем иные чувства. Она великолепна, величава, волоока…
— Недалека, — подсказал его собеседник.
— Недалека? И что ж! Иным женщинам и надлежит быть недалекими. К тому же то, что ты называешь глупостью, я величаю покоем. Мой идеал — женщина тихая, медлительная, царственно-ленивая. Мне подайте благодатную деву с лилией в руках, не вострушку-трещотку, что хихикает да судачит. Какая-нибудь разбитная особа была бы для меня смерти подобна. Взять, к примеру, миссис Мак — вечно ухмыляется, подмигивает, кивает, подает знаки, и ты еще будь добр отвечать! Три дня она казалась мне восхитительной; я, признаться, был даже влюблен в нее — насколько это возможно после… Ну да ладно, я, наверно, никогда больше по-настоящему не полюблю!.. Так почему бы этой Шеррик не быть недалекой, скажи на милость? Вкруг истинной красоты всегда царит молчание.
Мы же умолкаем, сэр, при виде величественного океана, величественных звезд или какого-нибудь величественного пейзажа. На пантомиме мы смеемся, а в храме безмолвствуем. Когда в Лувре я увидел великую Венеру, я сказал себе: "Будь ты живой, о божественная, ты отверзала бы свои прелестнейшие уста только для речей тихих и медлительных и лить с тем покидала бы свой пьедестал, чтобы прошествовать до близстоящего ложа и снова принять позу, исполненную красоты и покоя". Быть прекрасной — этого достаточно. И если женщине это удается, то можно ли от нее требовать большего? Мы же не требуем от розы, чтоб она пела. А живость ума, по-моему, так же не пристала истинной красоте, как не пристало королеве отпускать шуточки на троне. Слушай, Пенденнис, — прервал себя вдруг мой восторженный спутник, — не найдется ли у тебя еще сигары? А не пойти ли нам к Финчу, поиграть на бильярде? Только одну партию — ведь еще совсем рано. А то, может, пойдем в "Пристанище". Нынче среда, и там, знаешь, соберутся все наши.
Мы же умолкаем, сэр, при виде величественного океана, величественных звезд или какого-нибудь величественного пейзажа. На пантомиме мы смеемся, а в храме безмолвствуем. Когда в Лувре я увидел великую Венеру, я сказал себе: "Будь ты живой, о божественная, ты отверзала бы свои прелестнейшие уста только для речей тихих и медлительных и лить с тем покидала бы свой пьедестал, чтобы прошествовать до близстоящего ложа и снова принять позу, исполненную красоты и покоя". Быть прекрасной — этого достаточно. И если женщине это удается, то можно ли от нее требовать большего? Мы же не требуем от розы, чтоб она пела. А живость ума, по-моему, так же не пристала истинной красоте, как не пристало королеве отпускать шуточки на троне. Слушай, Пенденнис, — прервал себя вдруг мой восторженный спутник, — не найдется ли у тебя еще сигары? А не пойти ли нам к Финчу, поиграть на бильярде? Только одну партию — ведь еще совсем рано. А то, может, пойдем в "Пристанище". Нынче среда, и там, знаешь, соберутся все наши.
Мы стучимся в дверь в старом-престаром закоулке Сохо. Нам отворяет старая служанка с добрым и забавным лицом и, дружески кивнув, говорит:
— Здравствуйте, сэр, давненько вас что-то было не видать. Доброго здоровьечка, мистер Нюкум.
— Кто есть?
— Да почти все в сборе.
Мы проходим через уютный маленький буфет, где у огромного очага, на котором кипит необъятных размеров чайник, восседает опрятная пожилая леди, а два джентльмена уписывают холодную баранину с индийскими пикулями; около миссис Нокс, хозяйки заведения, мы замечаем скульптора Хиксопа и неустрашимого ирландского предводителя Моргана — главного репортера из "Морнинг пресс" — и раскланиваемся с ними на ходу. Потом коридором мы проходим в заднюю комнату, где нас встречает приветственный гул голосов, хотя людей, сидящих там, почти не видно в табачном дыму.
— Чертовски рад лицезреть тебя, мальчик! — послышался зычный голос (больше ему уже не распевать в веселой компании). — А мы только что толковали о твоей неудаче, благородный юноша! О том, что Академия отбила атаку твоих ассейских воинов. Может, ты устрашил придворных живописцев варварской картиной ужасов войны? А ты, Пенденнис, что глядишь с такой жаждой во взоре? Распусти свой галстук белоснежный, о великолепнейший из щеголей, и я выставлю тебе стаканчик грога или ты выложишь денежки и угостишь меня, дружище, и поведаешь нам, как живут светские господа. — Так витийствовал старина Том Сарджент, тоже газетчик — боец старой закалки и большой книгочий, обладатель неплохой собственной библиотеки; он уже сорок лет подряд изо дня в день сидел на своем месте у камелька в этом славном "Пристанище", где собирались художники, скульпторы, литераторы, актеры и проводили немало приятных часов в шумливых и добродушных спорах, расходясь зачастую лишь после того, как солнце начинало золотить улицу, а Бетси тушила ненужную больше лампу и шла запирать врата гостеприимного "Пристанища".
Многое с тех пор переменилось, хотя было все это не так уж давно. Стоит вспомнить о тех днях, как перед глазами возникают милые, знакомые лица, а в ушах звучат веселые голоса и песни. Это здесь они встречались, наши честные и добрые друзья, в те дни, когда "Пристанище" и вправду было пристанищем, дилижансы еще не перевелись, до казино еще не додумались, клубы были малодоступны, полы посыпали песком, в углах стояли треугольные ящики с опилками, люди курили трубки и посещали трактиры. Юные Смит и Браун, обитавшие в Темпле, не ходили тогда в "Полиантус" или "Мегатериум", чтобы получить на обед суп из раков, тюрбо в сухарях, котлеты а-ля Чертешто и пинту сент-эмильонского, а брали от Кока через толстого старшего лакея бифштекс и пинту портера, в театре не стеснялись сидеть в задних рядах и на ужин довольствовались скромной закуской в трактире. Какое наслаждение даже сейчас читать у Чарльза Лэмба об этих ужинах! Пунш, карты, свечи, с которых надо снимать нагар, устрицы в складчину, незатейливые радости! Кто теперь снимает нагар со свечи? И разве человек, который обедает в восемь часов вечера, станет дома ужинать? Да, маленькие эти сборища, о коих многие из нас еще помнят, навсегда ушли в прошлое. Какие-нибудь двадцать пять лет равны целому веку — так изменилась жизнь нашего общества за эти пять пятилетий. Сам Джеймс Босуэлл, объявись он сейчас в Лондоне, не нашел бы там ни одного трактира, — это заведение, как и большой извозчичий рыдван, исчезло с лица земли. Многие взрослые люди, читающие этот исторический экскурс, никогда такого экипажа не видывали, а про ромовый пунш только и знают, что его попивали их предки.
Старый весельчак Том Сарджент сидит в "Пристанище" с дюжиной славных собутыльников. Они дотемна корпят над своими книгами, картинами, юридическими трактатами и сходятся здесь для невинных ночных забав и бесед. Спорят о литературе, о политике, о живописи и театре, по-приятельски подтрунивают друг над другом, прихлебывая из своих дешевых кружек, а когда они особенно в духе, то поют веселые старые песни, милые баллады, прославляющие любовь и вино, и знаменитые морские песни в честь старой Англии. Кажется, я и сейчас слышу мощный голос Джека Брента в печальном, но полном достоинства рефрене "Перебежчика" ("Вот потому-то лови минуту и будь же весел, пока ты здесь…"), или чистый тенор Майкла Перси, который выводит припев ирландской песенки: "А кому какое дело, будет так иль будет сяк!", или Марка Уайлдера, горланящего свою застольную "Garryowen na gloria". Песни эти пользовались любовью у веселых завсегдатаев "Пристанища". Право гостя на ту или иную из них считалось священным; его почтительнейше просили исполнить ее и слушали тем охотнее, чем она была старее и знакомее. До чего все переменилось с тех пор, как мы встречались с тобой, честный Том Сарджент! Нынешний главный репортер N-ской газеты (сей ответственный пост занимал тогда наш Том), наверное, ездит в парламент в собственном экипаже и обедает с министрами.
Вкруг Тома разместились степенные члены Королевской Академии, веселые, идущие в гору члены-корреспонденты, сотрудники газеты "Пэл-Мэл" и других редакций; адвокат, чье имя еще, возможно, когда-нибудь прославится; а может быть, какой-нибудь скульптор или хирург, пока еще не практикующий, и два-три светских господина, которым больше по душе бывать в этой любопытной компании, чем на других, более изысканных сборищах. Здесь бывал капитан Шендон, и его шутки стали достоянием местной истории. Заглянул разок философ Фил-лин и попытался, по своему обыкновению, прочитать лекцию, но его метафизические построения рухнули под градом насмешек. Марака, который так важничает из-за того, что пишет в "Икс-Ревыо", попробовал было поважничать в "Пристанище", но поперхнулся от дыма и свял от взрывов хохота. Дик Уокер, тайно бунтовавший против власти Сарджента, однажды, дабы придать себе веса, привел в "Пристанище" какого-то юного лорда из "Синих Столбов", но был так безжалостно "высечен" Томом, что даже этот приятель хохотал над ним. Мы слышали, будто титулованный юнец потом рассказывал, что его водили в одно "чег-товски стганное место, и нагод там пгестганный"; впрочем, ушел он явно очарованный обхождением Тома, хотя больше среди нас не появлялся. Возможно, он просто не сумел найти сюда дороги. Днем можно было пройти мимо дверей "Пристанища" и даже не заподозрить, что это оно и есть.
— Мне думается, — говорил Чарли Ормонд (он был тогда членом-корреспондентом Королевской Академии), — мне думается, что днем его в самом деле нет. Когда мы уходим и Бетси тушит газовый рожок у входа, все исчезает — и дом, и дверь, и стойка, и Бетси, и мальчишка, что разносит пиво, и миссис Нокс, — словом, все наше "Пристанище".
Оно и впрямь теперь исчезло; его больше не сыщешь ни днем, ни ночью — разве что призраки наших веселых собутыльников еще приходят туда по ночам.
Когда за столом потекла дружеская беседа и пошли вкруговую стаканы, а Клайв и его приятель с подобающей скромностью ответили на разные вопросы, предложенные милым стариной Томом, признанным главой нашей ассамблеи и старейшиной почтенного сего вигвама, тут вдруг отворяется дверь, и радостные возгласы собравшихся приветствуют еще одну знакомую фигуру, едва она возникает из клубов табачного дыма.
— Привет тебе, о Бейхем! — говорит Том. — Чертовски рад лицезреть тебя, Фредерик!
Бейхем спешит сообщить, что его дух в смятении, и требует пинту для поддержания бодрости.
— Откуда к нам летишь, ночная птица? — вопрошает папаша Том, весьма приверженный к белому стиху.
— Только что с Кэрситор-стрит, — отвечает Бейхем с тихим вздохом. — Навещал одного беднягу, угодившего в яму. — А, это вы, Пенденнис! Вы его знаете — это Чарльз Ханимен.
— Кто?! — кричит Клайв, вскакивая с места.
— "О вещая моя душа! Мой дядя?" — ворчит Бейхем. — Я, право, не заметил Малыша. И все же, как ни грустно, это правда!