На палубе, кроме нас, никого не было, — моряки не идиоты, чтобы при волне и температуре плюс четыре торчать на ветру с мокрым снегом.
Манохин принес камеру в кофре, и мы полезли на мачту: впереди Манохин с кофром, за ним Ниточкин со штативом, за Ниточкиным — я с аккумулятором. Чтобы аккумулятор не мешал, я его повесил через шею на спину. Это было большой ошибкой. Скобы, по которым мы лезли на мачту, обледенели, корабль качало, и, когда он зарывался в воду носом, ноги соскальзывали, я висел на скобе на руках и меня душил ремень от аккумулятора. А когда нос корабля задирался, я врезался лицом в мачту, а аккумулятор бил меня сзади по затылку. И так метров двадцать вверх.
Как мы остались живы — не знаю.
Когда мы забрались на марсовую (смотровую) площадку, увидели, что на палубу выскочил капитан с помощником и они, размахивая руками, что-то кричат. Грохот стоял такой, что ничего не было слышно.
Ниточкин установил штатив, мы привязали его к поручням.
— Камеру! — крикнул Ниточкин.
Манохин открыл кофр и вдруг истошно завопил:
— Полный назад! Георгий Николаевич, полный назад!
Камеры в кофре не было. Там был кубинский коричневый сахар.
Между прочим. В то время шли поставки коричневого сахара с Кубы. Горы сахарного песка в порту ждали погрузки в вагоны.
В последнюю неделю съемок в Мурманске я заметил, что механики стали возить камеру не в кофре, а на коленях. Поинтересовался зачем.
— Так надежнее, Георгий Николаевич. На коленях меньше трясет.
Оказывается, они в гостиничном номере соорудили нечто вроде самогонного аппарата, а в кофрах вывозили мимо охраны этот сахар. И вот сейчас, на мачте, я понял, почему каждый вечер в их номере звучал аккордеон и наш ассистент Саша Бродский орал песни.
Дядя Вася Тридцать три несчастьяКак и предупреждали опытные люди, все, что сняли в Баренцевом море во время шторма, смотрелось не очень эффектно.
Во дворе, на натурной площадке «Мосфильма», построили кусок палубы и установили два водосброса по четыре кубометра каждый: один на трехметровом, другой на пятиметровом помосте. Водосбросы — ящики, сколоченные из досок, проложенные брезентом. Их наполняют водой, одна стенка откидывается — и вода падает на палубу.
Саша Борисов придумал систему, по которой стенка водосброса откидывалась, когда постановщик дергает за веревку.
На пятиметровом водосбросе сидел рабочий-постановщик Федя, а на трехметровом — постановщик дядя Вася по прозвищу Тридцать три несчастья. Дяде Васе вечно не везло. Он был невезунчик классического образца. Если в кассе кончаются деньги — то именно на дяде Васе. Если трамвай сходит с рельсов — то это именно тот, на котором надо было дяде Васе ехать. Если разыскивали особо опасного преступника, то хватали и мутузили именно дядю Васю. И т. д. и т. п.
Особенно не повезло дяде Васе во время войны. У него было много ранений — и ни одной боевой награды. В первый же день, когда его забрали в армию, ему засветили в голову учебной гранатой — каски на дядю Васю не хватило. Он угодил в госпиталь.
Когда выписался, прошел подготовку, но по дороге на фронт машину сильно подбросило на ухабе и дядя Вася выпал из грузовика. Множественные переломы — и опять госпиталь. Выписался перед самым концом войны, но до фронта так и не доехал: в апреле сорок пятого в Будапеште ревнивый муж выкинул его с третьего этажа.
Опытный дядя Вася сказал, что дергать за веревку — ненадежно. Он будет веревку рубить топором.
Уже была глубокая осень. Снимали мы ночью. Репетировать не стали, потому что заполнять водосбросы очень долго. А все замерзли. Снимали двумя камерами. Поставили камеры, приборы. Вышел наш боцман Россомаха — Борис Андреев. Поправили свет.
— Все готовы?
— Все.
— Камера!
И тут на «палубу» обрушилось восемь тонн воды. Выглядело это довольно эффектно, но, когда вода сошла, Андреева не было, — смыло. В то место, где он стоял, воткнулся топор, а рядом сидел дядя Вася Тридцать три несчастья. Мокрый, но живой.
Говорил я Борисову — дядю Васю к водосбросу близко не подпускай!
Вредный СталинабадВ Госкино фильм «Путь к причалу» посмотрели, но акт не подписали: велели сначала показать морякам. Директор «Мосфильма» позвонил министру Морского флота и пригласил его на просмотр.
Министр приехал на «Мосфильм», — и с ним еще человек десять.
После просмотра министр спросил:
— Какие будут замечания?… Давай ты, Афанасьев.
Встал тусклый пожилой человек в сером костюме и сказал, что картина его огорчила.
— Вот, — он заглянул в бумажку, — первое: мало новых судов. А Северный флот у нас значительно обновлен. Атомоход «Ленин» надо было бы показать! Второе. Техническое оснащение отражено слабо, — в мурманском порту три новых чешских крана, а я увидел только один, и тот далеко, на заднем плане. И третье: когда ваш боцман идет по причалу, он проходит мимо танкера «Сталинабад». Нет танкера «Сталинабад». Есть танкер «Софья Ковалевская».
— Перовская, — подсказали ему.
— Что Перовская?
— «Софья Перовская». «Ковалевская» — лесовоз.
— Ах да, «Ковалевская» — это бывший «Сталинакан». — И мне: — Ваш — «Софья Перовская».
— Мы на кораблях ничего не писали. Как было, так и сняли, — сказал я.
Министр посмотрел на Афанасьева.
— Я разберусь, товарищ министр. Распоряжение — убрать из названий Сталина — в Мурманское пароходство давно ушло.
— Что ж, — сказал министр, — атомоход и краны уже не нарисуешь, но «Сталинабад» надо убрать.
— Уберем, — пообещал директор «Мосфильма». — Вырежем этот кадр.
— А так спасибо за то, что обратились к морской тематике, — и они встали.
— Простите, а как сам фильм? — спросил я. — Хоть что-нибудь понравилось или все плохо?
— Нет, не все. Много хорошего…
— Да, — согласился Афанасьев. — Виды есть красивые… Звуки натуральные… Автопогрузчик ЗЛ-8 показали…
— Песня хорошая, — сказал министр.
И они ушли.
— Легко отделались, — сказал мне директор.
Кто-то дернул меня за рукав. Я обернулся. Сзади стоял Саша Бродский:
— Георгий Николаевич, а автопогрузчик этот я пригнал. Скажите Залбштейну, чтоб он за Машку перестал с меня вычитать!
Саша БродскийСашу Бродского в съемочную группу «Пути к причалу» взял Залбштейн: Дмитрий Иосифович учился в школе вместе с его отцом. Отца убили на войне, Сашу вырастила мама, учительница музыки. Саша был шалопаем, Залбштейн считал своим долгом опекать его и устроил на «Мосфильм» внештатным администратором.
Через несколько лет Саша дослужился до того, что его взяли в штат и на десять рублей повысили зарплату. А потом в Бельгии умер Сашин дядя и оставил ему наследство. Триста тысяч долларов. Саша в Бельгию не уехал: «Чего мне там делать?» — а деньги перевел в Советский Союз.
Сашин статус переменился. Его перевели заместителем в иностранный отдел «Мосфильма» — работать с иностранцами. Теперь он ходил все время со свитой, платил за всех в ресторанах — в том числе и за иностранцев, — возил друзей в валютный магазин «Березка» и там покупал им рубашки и галстуки.
Саша купил «Жигули» перламутрового цвета, квартиру, оделся в шикарный костюм и женился.
Это было в начале семидесятых. А в 1992 году я показывал в Израиле, в Тель-Авиве, картину «Настя». После просмотра меня пригласил в ресторан поужинать мой друг, тбилисский еврей Мориц. Когда садились в машину, меня окликнул Саша Бродский — постаревший, небритый и плохо одетый.
— Саша? А ты здесь как?
— Переехал, Георгий Николаевич. Насовсем.
— Давно?
— Третий месяц уже.
Мориц пригласил в ресторан и Сашу.
По дороге Саша пожаловался, что поселили его в поганой гостинице с каким-то хмырем из Гомеля. Хмырь ночью храпит, а днем играет на виолончели.
— А с женой ты что, разошелся?
— Ни то, ни сё. Георгий Николаевич, когда вернетесь, позвоните ей, пожалуйста, и скажите, что у меня все в порядке и что я хорошо устроился. И еще скажите, что я за все прошу прощения. Я вам дам телефон, — мы квартиру продали, и она теперь у мамы живет.
— А наследство кончилось?
— Все когда-нибудь кончается, Георгий Николаевич… Зато есть что вспомнить.
Посидели в ресторане, вспоминали Мурманск, Машку. Потом они с Морицем отвезли меня в гостиницу.
Сразу после Израиля я улетел в Новый Уренгой на выбор натуры по картине «Орел и решка». Когда вернулся, позвонил Сашиной жене и передал ей его слова.
— Я знаю, — сказала она. — Он прилетел. Ваш друг ему деньги на билет одолжил. Врач уйдет — Саша вам позвонит.
— А что такое?
— Да с сердцем плохо.
Через месяц Саша скончался. Инфаркт.
Арриведерчи, Федор Михайлович!После «Пути к причалу» я решил снять фильм по мотивам романа Достоевского «Преступление и наказание». Пошел в объединение к Григорию Львовичу Рошалю разведать — дадут не дадут. Оттепель, — может, и дадут…
После «Пути к причалу» я решил снять фильм по мотивам романа Достоевского «Преступление и наказание». Пошел в объединение к Григорию Львовичу Рошалю разведать — дадут не дадут. Оттепель, — может, и дадут…
— Напишите коротенькую заявку, — сказал Рошаль. — Страниц на пять-десять. Я послезавтра буду у министра докладывать о планах объединения, — может, и пробью.
Сел писать. Застопорился на сцене «сон Раскольникова» (где ломом убивают лошадь). Страшный эпизод — оставлять его, не оставлять… Тут из Тбилиси приехал мой двоюродный брат Рамаз Чиаурели. Потом пришел в гости мой друг — звукооператор Женя Федоров, и мы сели обедать на кухне. Рамаз привез чачу. Они с Женей выпили, а я нет. Они о чем-то говорят, но я не слушаю. Я думаю — выкинуть «сон»?… Что-то теряется… Оставить?
— Ты что такой мрачный? — спросил Рамаз.
— По Петербургу Достоевского гуляю, — сказал я и пошел в комнату работать дальше.
Рамаз и Женя решили поехать и продолжить в ресторане. Звали и меня, но я отказался: «Не могу. Занят».
«Сон» выкинул, пошел дальше. Через час домработница зовет к телефону. Рамаз:
— Мы в «Узбекистане», приходи.
— Не могу.
Через полчаса снова звонок. Опять они:
— Все еще пишешь? Геморрой наживешь! Приходи!
Им хорошо, им весело. А я здесь сижу с этой гнидой Свидригайловым. Вынес телефон в коридор и попросил домработницу: к телефону меня не звать.
Через десять минут домработница сообщает:
— Помощник Фурцевой звонит. Чего сказать?
Вышел в коридор, взял трубку — снова Рамаз.
— Рамаз, у меня и так ни черта не получается, а ты отвлекаешь!
— И не получится. Где ты, а где Достоевский! Лучше Марка Твена снимай.
— Сам разберусь.
Вернулся в комнату, выкинул Свидригайлова к чертовой бабушке, — на душе чуть полегче стало. Теперь стал на нервы действовать Мармеладов. Снова звонок.
— Георгий Николаевич, Пырьев, — сообщает домработница. — Будете говорить?
— Буду!
Подошел к телефону и закричал в трубку:
— Пырьев, а не пошел бы ты к (такой-то) матери!
На другом конце провода — тяжелый бас:
— Данелия, ты читал в «Юности» рассказ «Берег» Алексея Кирносова?
Мать честная, действительно, Пырьев!
— Читал, — проблеял я.
— Будем снимать по нему фильм. Берешься поставить?
— Берусь, Иван Александрович! — Наверное, он меня не расслышал.
— Только снимать будешь у меня, а не у Рошаля (Пырьев был художественным руководителем Первого творческого объединения). Согласен?
— Согласен.
— Бери четыре фотографии, вези в Союз, в иностранный отдел. Там заполни анкеты и поедешь в Рим на симпозиум. А в сентябре я тебя с Кирносовым командирую на место действия, в Гагры. Оплатим проезд и проживание. Вот так и строй свои планы.
И положил трубку. «Или не расслышал или ушам не поверил…» Вернулся в комнату, уставился на свою заявку… И только тут до меня дошло: я еду в Рим. В Рим!
Захлопнул пятый том Достоевского и поставил его на полку. «Извини, Федор Михайлович. Арриведерчи!»
Продюсер номер одинВ делегацию на симпозиум входили Михаил Ромм (глава делегации), Григорий Чухрай (ведущий режиссер), Нея Зоркая (известный кинокритик), Владимир Евтихианович Баскаков (первый заместитель председателя Госкино — Государственного комитета по делам кинематографии). Ну и я (человек Пырьева).
Итак, я оказался в Риме. Я ходил по улицам — и у меня было впечатление, что здесь я уже много раз бывал. Я видел здания, которые еще в институте изучал по фотографиям и рисункам. Я знал, кто, когда и как их построил, помнил, какие истории и курьезы случились во время проектирования и строительства, помнил размеры и пропорции и мог нарисовать их по памяти.
Сейчас все забыл. Не могу даже последовательно перечислить, кто строил собор Святого Петра. Хорошо помню только реплики из своих фильмов — и те, которые остались, и те, которые заставили выкинуть.
Я был счастлив, что оказался в Риме, но… Этот чертов симпозиум! С десяти до четырех (с перерывом на обед) я должен был сидеть и слушать выступления. А за окнами Рим! На симпозиуме итальянцы говорили, что в Советском Союзе есть цензура, — и это очень плохо. А наши объясняли, что никакой цензуры у нас нет, а есть художественные советы, — и это очень хорошо. В них входят люди творческие, художники. А советы художников художникам — это не цензура, а полезная дружеская помощь. А итальянцы доказывали, что художественный совет — это просто скрытый вид цензуры…
И так каждый день.
Поскольку в Италии нас никто не обеспечивал ни гостиницей, ни едой, нам выдали деньги на гостиницу и стопроцентные суточные. (Что-то около восьми долларов в день.) Гостиничных хватило на самую дешевую гостиницу — у вокзала, для проституток. Ромм с Чухраем поселились в одном номере, Нея Зоркая — в другом. А меня распределили в один номер с Баскаковым. Баскакова я первый раз увидел в аэропорту: длинный, под два метра, сутулый, нахохленный и мрачный.
Я пошел к Ромму, сказал, что не хочу жить с Баскаковым. Пусть для меня снимут отдельный номер, — а разницу я доплачу из суточных.
— А ты спроси Баскакова, согласен ли он тоже доплачивать за отдельный номер, — сказал Ромм.
Я пошел и спросил.
— Ты мне не мешаешь. Вдвоем веселее, — мрачно сказал Баскаков.
Номер был маленьким: санузел и душ размером метр на метр, и комнатка, где с трудом разместились две спаренные узкие кровати и платяной шкаф, на шкафу стоял телевизор. Больше его некуда было поставить. А кровати были не только узкие, но и короткие — мне как раз, а у длинного Баскакова ноги упирались в шкаф. По ночам из коридора доносилось пьяное пение и ругань на разных языках — то матросы били проституток, то проститутки били матросов.
Баскаков в общении оказался приятнее, чем с виду. Он первый раз был за границей и все время у меня спрашивал, что можно, а что нельзя (хотя должно было бы быть наоборот). Меня угнетала только его энциклопедическая память. Предположим, говоришь ему — писатель Корочкин. Он моментально называет четырех Корочкиных: одного из позапрошлого века, одного из прошлого и двоих ныне живущих. Даты рождения и смерти и кто что написал. (Баскаков до Госкино работал в ЦК по культуре.)
Когда мы стали раскладывать вещи, Баскаков удивился, что у меня с собой пять белых рубашек: я, наученный мексиканским опытом (там каждый вечер был прием), взял с собой все, что были.
— А я только две взял, — сказал Баскаков. — Двух хватит?
— Не знаю. Да если надо будет, еще купите, здесь, говорят, недорого.
— Нет, — сказал Баскаков. — Себе я ничего покупать не буду. В крайнем случае ты мне свою одолжишь? У тебя размер сорок?
— Сорок.
— И у меня сорок. А рукава под пиджаком не видно.
Баскаков экономил на подарки для жены Юли, которую очень любил и очень боялся.
На четвертый день симпозиума выступал какой-то плюгавый, плохо одетый итальянец — сеньор Эргас. (Он послушал, послушал, что здесь говорят русские, и понял, что в Советском Союзе кино штампуют, как консервы.)
— Отвечать будем? — спросил Чухрай у Ромма.
— Много чести.
Синьору Эргасу ответили итальянцы: пусть сначала посмотрит «Балладу о солдате» сидящего здесь Чухрая, а потом судит.
После окончания симпозиума сеньор Эргас подошел к нам и сказал, что если его выступление нам показалось резким, то он приносит свои извинения. И пригласил нас завтра вечером на ужин.
Раз мы приглашены на ужин, на следующий день решили не обедать. В Риме вещи дешевые, а еда дорогая. В харчевне две порции спагетти стоят столько же, сколько пара обуви. Съел полтарелки макарон и думаешь — вот каблук и подметку съел… Съел еще — а вот уже кожаный ботинок проглотил… А все хотят что-то купить…
Днем нас принял посол. Посол расспросил про симпозиум и пригласил вечером на выступление ансамбля Игоря Моисеева. (Ансамбль приехал на гастроли в Рим, и сегодня было его первое выступление на Олимпийском стадионе.) Мы поблагодарили и сказали, что не можем: нас уже пригласил на ужин сеньор Эргас, один из участников симпозиума. Кто он, не знаем, но человек явно небогатый.
Посол сказал, что, раз договорились, надо идти — всем, кроме Баскакова:
— Вы — лицо официальное и можете присутствовать на ужине, только если там будет кто-нибудь в вашем ранге.
И посол пригласил Баскакова поехать с ним на Олимпийский стадион.
— Придется мне у тебя белую рубашку взять, — сказал Баскаков. — К Эргасу я бы и в водолазке поехал, а с послом на концерт без галстука нельзя.
Вечером, когда за Баскаковым заехала посольская машина, он попросил:
— Товарищи, а вдруг у этого Эргаса окажется кто-нибудь «в ранге», все бывает. Тогда пришлите за мной.
Обидно ему тратить вечер в Риме на русский ансамбль.
А нас к сеньору Эргасу на микроавтобусе повез представитель Совэкспортфильма. Подъехали к мраморному палаццо со швейцаром у входа.