У меня сейчас тоже студент есть из нашего педагогического института, только на физмате учится. Они все там такие умные, приедешь — познакомлю. Он тебе, наверное, понравится. Ты, может, сейчас привыкла к взрослым? Мы с ним на лыжах катаемся. Помнишь, как мы ходили на каток, а сейчас не ходим.
Твоих родителей я тоже давно не видела и ничего про них не слыхала. Моего парня зовут Слава. Вячеслав. Нравится?
Жду тебя очень и сколько тебе расскажу про все!
А писать не получается. Мало практики для писем. Я тебя целую. Поправляйся быстрей.
Твоя Алена.
Тит довез Галю до вокзала и уехал по своим делам.
Какой-то камень повис у нее на душе, и в ожидании поезда она стала слоняться по вокзалу, пытаясь разобраться в своих ощущениях, понять их. Много за последнее время легло камней в ее душу. Все было зыбко, неопределенно, на уровне «-то, — либо, — нибудь». И все же сейчас обозначилась новая тяжесть, которую и старалась Галя постичь. Сейчас, сегодня появилось что-то новое, что-то конкретное, определенное. Но что? Несколько притихла следственная эпопея — один раз вызвали Вадима и с тех пор никого — молчат. И у них все молчали, старались молчать, поверхностное бурление чуть поутихло, хотя все понимали, что тишь эта до следующего вызова кого-нибудь в прокуратуру. Но словесное забвение, пусть пока еще кратковременное, все ж создавало иллюзию вдруг наступившего благополучия. И от этого кажущегося благополучия судебный камень становился чуть-чуть, на самую малость, самую чуточку полегче и чуть-чуть, на самую малость приподымался со дна ее души.
Нет — не этот камень. Сегодняшний камень лег и лежит прочно. Прочно и непонятно.
Галя стала вспоминать весь день заново. И вдруг поняла, нашла камень, нашла новый навалившийся груз. Показалось ей, что нашла.
Утром сегодня Галя пришла на работу, пошла в свои палаты и вдруг на столе у сестры увидела письмо, пришедшее на имя Марины. И как валом окатило ее снова. Не следствие, не прокуратура обрушили тотчас на нее свои потоки, а само событие, смерть Марины, вновь со всей силой всплыло и окружило ее почти вещественно. И снова она увидела перед собой девочку, стать ее, глаза, волосы, родителей ее. Она отчетливо, будто въявь, увидела ее на перевязках, увидела ее раны. Собственным телом ощутила ее терпеливость, выносливость.
Галина Васильевна взяла письмо, чтобы закинуть куда-нибудь подальше, в ящик рабочего стола, в глубину, на дно, — некому читать, и родителям нечего отсылать, нечего душу травить. Но вдруг там что-то важное… И она решила, что до дна должна испить чашу сию и прочесть письмо, хотя почему письмо к Марине должно быть содержимым чаши сей, объяснить, наверное, нельзя, да и не надо. Она разумно решила, что коль скоро адресата не существует, то и нет ничего безнравственного в том, что письмо будет прочтено ею. Тем более что Галина Васильевна отнеслась к прочтению Марининого письма как к епитимье. В конце концов, публикуют же переписку умерших и при этом не обсуждают, нравственно ли читать то, что предназначено иным, покуда живым еще, окружающим.
«Глупое умствование», — решила она и прочла письмо.
А там ничего. Пустое письмо подруги, коряво написанное, ни о чем. Все письмо направлено в жизнь, в ближайшее будущее. Письмо о молодости к молодости.
А все уже в прошлом. Лишь новая волна тоски прокатилась в душе Галины Васильевны.
Это! Это новая тяжесть свалилась на Галю!.. Иль обновилась старая!
Нет. Не этот камень повис сейчас, только что, на шее у нее. Что-то еще.
Галя еще раз посмотрела на вокзальное информационное табло, где по-прежнему сообщалось об опоздании поезда на сорок минут. Еще двадцать минут.
И эта история с Титом.
Галя даже со слов своих приятельниц, даже понаслышке, никогда не относилась легко к таким приключениям. Она и не гордилась по-чистоплюйски своим отношением к подобным искривлениям скучной равномерности, она и не осуждала других. Просто она была такая. Как видно, думала, что такая. Вот и попала в положение, при котором не знаешь, как себя вести, чувствуешь себя преступницей, хотя никакой гадости не позволяла и никакой радости пока не получала. Впрочем, радость была — радость прекрасного человеческого общения.
Все так по-человечески, а не хорошо.
Предательство? Нет, не чувствовала она себя предателем.
«Обман. Жизнь в обмане, в фальши, жизнь без чувства собственного достоинства. Что-то надо скрывать, недоговаривать, придумывать, умалчивать. Думаешь одно, хочешь сказать другое — говоришь совсем иное. И уже не понимаешь, где в твоей душе дно, а где поверхность. Постепенно прекращаешь понимать, как оно есть на самом деле. Все время надо держать в голове то, что лучше забыть. Надо свою память загружать мусором. Даже не мусор — несуществующая пыль, видимая только в луче света; а надо помнить, чтоб не запутаться, чтоб всегда говорить одинаково. Нет, в этом месте всегда так, а в этом месте — всегда наоборот. И в результате основное ощущение: унижение. Унижаешь себя и неминуемо унижаешь всех вокруг. Такова природа унижений. Такова природа человека — очень не любит человек быть хуже других, так хочется всех вокруг подравнять, коль сам опустился. И в результате вспышка, срыв, хамство, постоянный невроз…»
Про что это все?.. Запуталась.
Да, не этот камень возмутил только что круги на поверхности ее души и улегся там на дне.
До прихода поезда оставалось еще десять минут. Пора, пожалуй, двигаться к платформе.
И тут Галя увидела их, идущих по залу и с растерянностью озирающихся — мама же должна быть. Не может мама не прийти. Такого никогда не было.
Галя бросилась к ним.
— Андрюша! Володя! Поезда же еще нет.
И вдруг как осветило внутри: новая тяжесть стала ясной и понятной:
«Нехорошо. Боже, как нехорошо. Нехорошо, что встречать Володю и Андрея привез Тит. И в этом тоже унижение. Для всех унижение. Зачем я это? Их вот унизила — чужой мужик привез встречать. Его унизила — привез меня встречать других, которые преграда для него. Себя унизила сплошным обманом. И в результате поезд прозевала. Так и должно, наверное, быть…»
Так часто бывает — совсем маленькая капелька сразу и резко превышает возможности большого ведра.
Галя подбежала к ним в растерянности.
А растерянность-то отчего? От всего, наверное.
И снова посмотрела на табло: до прихода поезда оставалось пять минут.
— Вы что же, не на поезде? — Галя слишком бурно обнимала и целовала сына и при этом показывала мужу рукой на табло.
— Почему? На поезде, — Владимир Павлович посмотрел на табло и рассмеялся. — Век электроники.
— Что, что? — Андрей увидел и понял, почему смеялся отец, почему запуталась мать. — Электроника! — он искренне и бурно, по-детски засмеялся.
Все смеялись. Смех — прекрасная ширма.
Галя упорно и настойчиво продолжала обнимать Андрея и, по-видимому, просто не знала, как перейти к встрече с Володей. И затянула. И совсем уже не знала, как вести себя дальше. Бывает иногда на собраниях, когда предлагают почтить память вставанием — стоит чуть задержаться с предложением снова сесть, и сразу возникает неловкость. И в этой встрече возникла неловкость. Особенно для Гали — она-то знала истинную причину. Мужчины же были чисты — они и не заметили неловкости. А затем проблема смены материнских объятий на объятия любящей жены снялась сама собой, благодаря обычной спасительной деликатной детской бестактности: Андрей стал теребить мать и, не дав ей толком поздороваться с отцом, засыпал ее лавинным обвалом восторженных рассказов о своих горных подвигах. Отец иронически похмыкивал, комментировал. Галя внимательно слушала и думала, что напрасно она приехала на вокзал с Титом; а потом, продолжая так же внимательно слушать и задавая якобы восторженные вопросы, спасительно стала думать, почему же Володя, знавший об их больничной трагедии, обо всех переживаниях, связанных с девочкой, даже больше, чем было на самом деле, почему же Володя не спрашивает об этом главном событии.
И он не спросил, и она не сказала, и зрела праведная обида в душе ее, понемногу растворяя лежащий на дне последний сегодняшний камень.
Он, как говорится, подставил — она, механически, еще не думая, внутри, тихо воспользовалась. Появился повод обидеться — она чуть уменьшила свою вину.
* * *Солнечный луч пробивался сквозь плотную штору на окне. В ординаторской неожиданно повесили новые тяжелые портьеры. Откуда и почему они вдруг появились в больнице? Может быть, в конце года оставались какие-нибудь неиспользованные деньги? А может, и не поэтому, но в хирургическом отделении, где так боятся лишней пыли, появились эти собиратели, конденсаторы, накопители и хранители пыли из красивой плотной ткани. Впрочем, если учесть больничный дефицит на санитарок — уборщиц, то, может, лучше пыль, лежащая на шторах, чем парящая в воздухе.
На улице яркое весеннее солнце, и окна плотно задвинуты шторами, чтобы наступающие сезонные изменения в погоде не тревожили и не отвлекали врачей.
За столом сидел Вадим Сергеевич в излюбленной позе супермена, проглотившего аршин. Лицо его, как всегда, выражало решимость дать немедленный отпор, откуда бы ни возникло, ни двинулось на него наступление. Поскольку никто не наступал, то порой отпор возникал без явного повода и по непонятному адресу, что в таких случаях, естественно, пугало коллег и начальников, если последние, конечно, не были слишком влиятельными. Причем влиятельность начальника определялась для Вадима Сергеевича не должностью, а тем положением в иерархии, которое он каждый раз сам выстраивал по своему разумению. Может случиться так, что сейчас для него важнее заведующий отделением, и он согнется перед ним, а более весомый начальник — главный врач — как раз и окажется объектом его отпора, похожего скорее на неспровоцированное нападение, даже, скажем, агрессию. Может, он исходит из суворовского принципа: «Лучшая оборона — нападение». Но от кого обороняется он, когда те не знают еще, за что и нападать? А в другой раз, ползком отступив от высшей администрации, он начнет шумно и некорректно учить жить и работать своего заведующего. Оружие всегда наготове, а уж куда повернуть его, подскажут обстоятельства и его внутреннее состояние.
Вот и сейчас он сидел с напряженным лицом, строго поводя ищущими глазами по сторонам, и по привычке рьяно крутил свои призлащенные очки, которые бешено сверкали, попадая в луч солнца из золота и пыли.
Операционная сестра пыталась выпросить у него направления в лабораторию для исследования вырезанных аппендиксов. Он же, перебив ее и не дослушав просьбы до конца, выговаривал, чтоб она не вмешивалась не в свое дело, что рабочий день еще не кончился, и у него есть еще время для сдачи всяких бумажек, что он всегда все делает вовремя, что нечего ходить за ним по пятам, что после операции хирург может сидеть и ни о чем не думать, приводя в порядок себя и свои нервы.
С большим трудом сестре удалось прорваться сквозь поток его выговоров и замечаний со своей правотой и объяснить ему, что речь идет о вчерашних аппендиксах, которые еще утром надо было отправить в лабораторию, а из-за отсутствия направлений это до сих пор не сделано.
Вот тогда он утих и спокойно промолвил, что так и надо было сказать ему сразу, а не кричать и трещать про права и обязанности.
Все в ординаторской засмеялись, а он молча заполнил бланки и отдал сестре.
— Мне сто раз говорили, что вы иногда уж слишком заходитесь, Вадим Сергеевич, — сказал ему с тихой улыбкой Анатолий Петрович, — но воочию увидел первый раз.
— Лучше сто раз услышать, чтоб потом один раз увидеть. Теперь запомните и научитесь навсегда.
— Чему? Сказали бы мне, и я б давно написал. Мы же вместе с вами делали.
— Анатолий, вы тем самым получили урок. Самому надо писать их без напоминания. Чтоб не подвести вас, я вынужден был говорить резко. Слушай, Анатолий, я предлагаю всем врачам скинуться в зарплату и купить по дешевке в комиссионке телевизор в ординаторскую.
— Смотрите сами. Я человек новый. Только зачем?
— На дежурстве хорошо. Когда нечего делать.
— Предложите. Может, согласятся.
Вадим Сергеевич поднялся, обошел столы и раздернул шторы.
— Купили это идиотство, только пыль разводить. Лучше бы телевизор.
Галина Васильевна, которая сидела молча и, по-видимому, думала о чем-то своем и, судя по лицу, наверное, о чем-то затаенном, неожиданно отреагировала:
— Шторы идут как мягкий инвентарь, а телевизоры совсем по другой статье. Может, эта статья уже полностью исчерпана.
— А телевизор — какой инвентарь?
— Кто его знает. Может, твердый, а может, аппаратура. — Галина Васильевна улыбнулась. — Но я б ничего не покупала. Что-нибудь для дела, еще куда ни шло. Или для нашего удобства. А так… Потеря денег это все.
Вошла Зоя Александровна, и Вадим Сергеевич ничего не ответил, а застыл, молча посмотрел на начальницу и снова еще более ретиво завертел очками.
Кто его знает, на какой ступеньке стоит сегодня в его иерархии заведующая? Как поведет он себя?
Но заведующая тоже молча прошла в самую глубину комнаты, подсела к Галине Васильевне и о чем-то тихо с ней заговорила. Это не шеф отделения пришел, а пришла Зоя к своей подруге Гале.
Вадим Сергеевич, то ли ожидая выговора от начальника за несданные направления, то ли просто желая что-то сообщить обществу, шумно заговорил, отчаянно заполняя пустое пространство ординаторской звуковыми колебаниями. Он что-то выговаривал врачам, потом снова стал обсуждать проблему штор и телевизора, при этом абсолютно игнорируя присутствие начальства; но и Зоя Александровна внимания на него не обращала, продолжая полушепотом вести с Галей какие-то свои, может быть, сугубо бытовые, разговоры.
Наконец Вадим Сергеевич прекратил словоизвержение, приостановил верчение своих очков и сам обратился к заведующей:
— Да! Зоя Александровна, совсем забыл. Вчера встретил Сашу Кочергина из райздрава. Знаете?
— Что знаю? Сашу знаю.
— Завтра должны прийти проверять всю нашу документацию в связи с нашими делами. Хотя какое это имеет отношение?..
— Кочергин?! Надо ж главного предупредить. Проверьте все истории болезней. Галина, возьми прогляди свои. Чтоб все было в порядке. А я в контору пойду. Что ж вы, Вадим, раньше не сказали?
Зоя Александровна быстро вышла из ординаторской, а Галина Васильевна взяла из шкафа папку с бумагами и положила к себе на стол.
— Вадим, а вы проверили свои истории?
— Нет еще.
— Так вы же знали. Что ж с утра не занялись? Толя, и вы посмотрите.
Вадим Сергеевич вновь состроил стены и приобрел вид неприступной крепости.
— Пусть придут. Я им все объясню.
— Вы-то им объясните, но Зою подводить не надо.
— Тоже секрет устроили. «Только никому не говори», — предупреждает еще.
По-видимому, Вадим Сергеевич хотел всем растолковать, что он принес в больницу чужую тайну, что он сломал неожиданность, приготовленную высшим начальством, но поскольку тайна чужая, он не мог решиться сразу, с утра ее всем раскрыть и все же наконец сказал, чем сильно улучшил положение врачей и отделения. Он снова смотрел на всех крепостью, крепостью героической, уже свершившей свой поступок.
— Это-то вам спасибо, но должна сказать, когда вы сообщаете чужую тайну, не следует сообщать всем источник вашего знания. Вы ж его можете подвести.
— Ну, это уж его проблема.
— Не надо было так говорить, наверное, — тихо утвердила еще раз Галина Васильевна и принялась за свои папки. Все молчали.
Галина Васильевна закончила, сложила свои истории, положила их в шкаф, встала и двинулась к двери.
Стоя в открытой двери, как в раме, она полуобернулась и сказала:
— Ох, не думаете вы о будущем, Вадим.
— Каком будущем? — спросил, вернее крикнул он уже закрытой двери.
Как странно. С одной стороны, можно ли, говоря о будущем, спрашивать: «Какое?» С другой стороны, нельзя не понимать, что имеет в виду собеседник, когда говорит: «Думай о будущем».
Вадим Сергеевич посмотрел на Анатолия, и тот ответил:
— О всяком, наверное. На два шага вперед.
— То есть?
— Откуда я знаю, Вадим Сергеевич. У нее спросите.
Опять телефонный звонок. Анатолий снял трубку, спросил, выслушал и пошел к дверям.
— Галину Васильевну просят.
Галя говорила кратко.
— Я слушаю.
Пауза. Слушает.
— Хорошо.
Пауза. Выслушала. Положила трубку.
— Завтра в прокуратуру вызывают.
* * *— Мам, а чего ты грустная?
— На работе неприятности.
— А что?
— Ты не поймешь, сынок.
— Почему не пойму? Все вы говорите: не поймете, не поймете, а может, кое-что больше вашего понимаем.
— Что ты обобщаешь? «Все вы, мы, больше вашего…» Ты говори лишь за себя и за меня, когда со мной разговариваешь.
— Вот я и говорю — я, может, побольше твоего понимаю. Только не рассказываю.
«Этого мне еще не хватало», — подумала Галина Васильевна, но ответила, естественно, по-другому:
— Побольше не можешь, хотя бы потому, что я книг читала раз в сто больше тебя.
— А папа говорит, что знания еще не дают мудрости. Значит, читать…
— Видишь, сынок, тем самым ты и показываешь, что до мудрости тебе далеко. Знания все равно нужны. Знания заменяют опыт, они составная часть опыта. А прожил ты еще мало. Вот и накапливай знания, быстрей сравняешься с нами, а потом, дай бог, и перегонишь.
— Вы должны нам рассказывать — это тоже ведь знания.
— «Вы, нам» — опять обобщаешь. Но ты прав — рассказывать должны. Мы, собственно, и рассказываем.
— Вот и расскажи.
Так часто бывает: просто не хочется чего-нибудь, например рассказывать, — неприятно, боишься; а подводишь при этом теоретическую базу, долго и нудно ее растолковываешь, разжевываешь, пустословишь, а на самом деле себя жалеешь. Другому голову задуриваешь. Целую научную концепцию выстроишь ради какого-нибудь своего мимолетного нежелания или, наоборот, какой-то устойчивой прихоти. Так сказать, идеология под себя, — теория, обосновывающая собственную нужду, жажду или каприз. Придумал ее, пронудил вслух, и вскоре уже и сам в нее веришь. Конечно, так легче.