Заявление - Юлий Крелин 4 стр.


Я ведь тебе писала, что попала как-то в дом к своему больному. А вот сегодня он мне уже и позвонил. Я вся переполнена приключением, чувствую себя авантюристкой и шикарной женщиной. Ты же знаешь, что все четырнадцать лет я не позволяла себе никаких зигзагов, ни на каком уровне. Потому и пишу тебе раз за разом, что жажду с кем-то поделиться, а никого у меня, кроме тебя, нет. Впрочем, неизвестно, что бы я говорила, если бы ты сидела напротив и смотрела на меня своими чистыми и невинными глазами. (Последнее — это лично мое, сугубо субъективное восприятие.) Неизвестно. А сейчас тебя не вижу — так легче, — ни твоих реакций, ни осуждений, ни вскриков, ни вздохов.

Я столько понаписала сейчас, что можно подумать, будто позволила себе уже сверх всякой меры или хоть что-то сверх обычного светского общения. Да конечно же нет. Все в рамках благопристойности, просто раньше и такого никогда не было, все четырнадцать лет.

Позвонил мне сначала вроде бы сказать, что книгу, которую я у него брала, могу оставить, так как для себя он достал новую. А ведь сейчас проблема любую книгу купить — можно только достать, особенно такую прекрасную и престижную, как «Сто лет одиночества». Я, натурально, рассыпалась в благодарностях, а он в ответ пригласил меня. Черт меня дернул — я даже для порядка не отнекивалась. Да и неудобно было — в ординаторской сидели коллеги. Мужчины бы ладно, а заведующая женщина, она бы сразу раскусила. Я говорила сухо, кратко и быстро согласилась. Что он мог подумать — я подумать боюсь.

Поехали мы с ним в Дом ученых. Сначала просто пообедали, без ресторанных излишеств. Там вообще все больше похоже на столовую, чем на ресторан. Правда, взяли все же бутылку сухого вина. А я ему недавно резекцию желудка сделала — язва у него была, так что и пить ему надо осторожно и закуску выбирать осмотрительно. А затем в буфете, где повольготнее и курить можно, мы выпили кофе с коньяком. Чуть-чуть. А потом предложил он остаться на фильм, который в городе еще не показывали. Картина — не наша какая-то. Конечно, приятно чувство приобщения к элите, но все же я отказалась — и так ощущала себя преступившей через границы порядочности. Наверное, потому, что от дома никуда не отходила, а теперь, когда и Андрюшка стал убегать — распустилась или, вернее, растормозилась. Конечно, вся моя неумеренная ажитация на пустяк результат длительного затворничества. Да?

Он предложил к нему еще заехать, за кофейком посидеть, но это уж дудки — не согласилась. Аргументировала, как говорится в анекдоте, тем, что ему после операции еще нельзя вести столь бурную светскую жизнь, пора ему отдохнуть.

Короче, не пошла, но слов себе наговорила, словно пробыла до утра.

С ума сойти, Танька, можно.

Пришла домой, а мужичков моих еще часа три дома не было. Представляешь!

Я и разозлилась и жалела, но потом успокоилась. Ничего им не сказала — ни упреков, ни попреков, себе лишь попеняла… А за что?! Сказала себе: «Ах, так! Ничего вам никому не скажу!» Ведь если по правде, то мне и удобнее ничего не говорить. Сейчас вот пишу и вроде бы все говорю, не таюсь.

Надеюсь, продолжения не будет.

А что хочу, не знаю. Целую.

Галя.

P. S. Если что — придется тебе от меня еще письма получать. Г.

P. P. S. А зовут его Тит Семенович. Представляешь! Я спросила, откуда у него имя такое, как из какой-нибудь пьесы Островского. Оказывается, его родители историки, занимались историей Рима. Ну?! По их мнению, самый интересный период Римской империи, для нас интересный, это эпоха, наступившая после времени римских императоров монстров и чудил — Тит был первый император, давший проблеск надежды будущему. Ну?! Тут тебе все: и гены его, и биография, и вся причудь индивидуума, вплоть до комплекса имени такого. Впрочем, будет видно. Еще раз целую. Г.


— Вадим Сергеевич, так разговаривать с больными нельзя. Нельзя обухом по голове.

— Я не говорю им ничего неправильного, Зоя Александровна, но если человек не хочет того, что ему необходимо, я применяю все средства.

— Но больному лучше объяснить.

— Всего не объяснить. Невозможно. То, что понимаю я, — ему недоступно. Я учился этому шесть лет — и еще работал.

— Должны найти нужные слова, Для того и учились.

— Я учился лечить.

— Нельзя же доводить человека до истерики. Она и не поняла ничего, кроме того, что вы ее психом назвали.

— Может быть, и обиделась, но выписываться не стала — задумалась. И оперироваться, наверное, будет. Камни же есть! Значит, прав я.

— Но и вы ведь должны сомневаться. Разве бывает когда-нибудь стопроцентная уверенность, что операция поможет или полностью излечит? И осложнения бывают, и боли могут остаться.

— Сомнение — это результат недостатка мышления или малых знаний. Камни есть, приступы бывают, а осложнения, остаточные боли, рецидивы — вещи непредсказуемые. Я действую по закону. То, что у нее есть, дает полное основание для операции. Я нанимался на работу оперировать — и я честно выполняю договор, делаю, что мне положено. Я прав, а что от меня…

— Вадим Сергеевич! Не заводись. И говорите потише. Не все люди думают так, как вы…

— Вот и плохо. Я думаю соответственно тому, как меня учили. И, по-моему, правильно. Люди, думающие иначе, мне не понятны. Если взрослые люди думают плохо, неправильно — их уже не исправить, их заставлять надо. У меня средства ограничены — приказывать не могу. Значит, ищу другой способ. — Вадим Сергеевич поднял палец, посмотрел ошалелыми глазами на заведующую отделением. — Вот так я думаю, и ничто не заставит меня думать иначе. Но власть ваша — я могу подчиниться вашим приказам. Приказ! Но не правота.

— При чем тут приказ! Я хочу вам напомнить, что больные — и наши, и все — в таком нервном состоянии, в таком разброде собственных чувств, что это надо учитывать. Надо же так напугать эту женщину зондом! Неужели нельзя мягче, нежнее?!

— Я победил, а — победителей не судят. Пусть от страха, но икота-то прошла после моей беседы. Значит, я прав. — Вадим Сергеевич засмеялся.

— Победитель!.. Беседа!..

— Я предлагаю лишь то, что положено и необходимо.

— Но не все люди похожи друг на друга.

— А должны быть похожи. Тогда и конфликтов никогда-не будет, в том числе и войны.

— Да что вы говорите, Вадим?! И хватит дискутировать. Все. Я не разрешаю использовать любые методы. Больные могут и отказываться от операций. Это их дело. Вы их лишаете последних свобод. Они и так в нашей воле, подчиняются нам, не понимая, что нужно, что можно, что необходимо. Пусть неправильно — но пусть решают сами. Когда за человека все решают, его лишают ответственности за себя, пропадает личность. Больные сами должны решаться на операцию. Понятно?

— Слушаюсь, Зоя Александровна. Могу идти?

— Можете.

Вадим Сергеевич скрылся за шкафом, где они переодевались, стянул с себя операционный костюм, сложил его, аккуратно повесил. Затем снял с плечиков рубашку, потом надел хорошо отглаженные брюки, привычными движениями пальцев, без зеркала, завязал галстук, пиджак застегнул на все три пуговицы и лишь после этого оглядел свое отражение. И наконец он вышел на люди, предварительно приладив на лице тонкую металлическую желтого цвета очковую оправу.

— До свидания, Зоя Александровна. Я учту все, что вы говорили. Учту. — Вадим Сергеевич поклонился, повернулся и ушел, тихо, но плотно прикрыв дверь.

Зоя Александровна задумчиво поглядела вслед: «Учту. Что он хотел этим сказать? Понял? Или подчиняется лишь? Или учтет — запомнит и предъявит как обвинение. От него все ждать можно. Спортом лучше б занимался — силы уйдут куда надо, человеком станет. С нами-то спорить — каждый мужик может. Больных пугать. По корту побегает — и жить легче станет. Вот я бегаю — и хорошо. И мне хорошо, и дома, и больным спокойно…»

Зоя Александровна сидела одна и улыбалась неизвестно чему: то ли своим рассуждениям, то ли резонам Вадима, то ли возможностям спорта.

Постепенно улыбка сползла с ее лица. Она думала о том, что Вадим Сергеевич живет рядом, занимается тем же, время то же, немногим ее моложе, а мышление их столь различно. Даже спорт: казалось бы, одинаково ценя его, они все же любят его по-разному. Например, она не читает в газете про спорт. Сама получает удовольствие, и плевать ей в глубокой степени, кто выиграл, а кто проиграл. Не интересны ей ни метры, ни секунды, ни килограммы — ей само движение приятно, ощущение послушного, радостно подчиняющегося тела. А он! Только и слышишь: наши — не наши, выиграли — проиграли, обошли — отстали.

Зоя Александровна сначала горевала, что он не похож на нее. А потом задумалась о «всех них», непохожих на нее, на «всех нас». А уж следом, конечно, захотелось ей привести всех к одному знаменателю, где знаменатель не делитель, а что-то связанное с единым знаменем.

И покатилась она по привычной дорожке — не принимать и не понимать всех и все, не похожих и не похожее. Решила, что слишком она добренькая, что за такое сразу бить надо, «такое» сначала назвалось в душе «обращение с больными», а потом вылилось в «издевательство над больными», а через несколько мыслительных виражей обозначилось внутри, как «надругательство над больными». В конце концов, накачивала себя Зоя Александровна, доброта должна спрятаться, доброту надо опрокинуть на больных, а не на персонал, настоящая доброта — это уволить Вадима Сергеевича, оградить от него больных.

И покатилась она по привычной дорожке — не принимать и не понимать всех и все, не похожих и не похожее. Решила, что слишком она добренькая, что за такое сразу бить надо, «такое» сначала назвалось в душе «обращение с больными», а потом вылилось в «издевательство над больными», а через несколько мыслительных виражей обозначилось внутри, как «надругательство над больными». В конце концов, накачивала себя Зоя Александровна, доброта должна спрятаться, доброту надо опрокинуть на больных, а не на персонал, настоящая доброта — это уволить Вадима Сергеевича, оградить от него больных.

«Он совсем не похож на меня… хотя хирург он все-таки неплохой…»

В ординаторскую пришли еще врачи. Снова начались танцы вокруг чайника, и Зоя Александровна укрылась в своем кабинете.

* * *

Дорогие Павел и Катя!

С приветом к вам дядя Петя. Как вы там у себя живете? Я живу ничего. А Маринка хуже. Ее выпихнули из больницы, и она не приехала ко мне, а поехала обратно в общежитие. Я ей говорил, чтоб у меня пожила несколько дней. А она сказала, что ей здесь надо, потому что экзамены, и здесь все учебники, здесь ее пожалеют учителя и все экзамены у нее примут. Уж не знаю. Я ей сказал по телефону, что главное здоровье и что раз ее врачи выпихнули так рано, значит, надо быть дома, а не в общежитии. А она все равно не захотела.

Сегодня утром она мне позвонила и сказала, что у нее температура высокая, что вечером приехал врач и опять увез ее в больницу. Может, снова будут оперировать. Я ей сказал, что виноваты врачи, а она, знаете, как современные, говорит, что никто не виноват, и со мной больше говорить не стала и трубку положила. Я к ней пойду завтра и все врачам скажу, что думаю, я им велю и отругаю, так что не волнуйтесь.

А может, Кате лучше приехать? Смотрите там сами, подумайте, а то она меня не слушает, а врачам надо разгон дать, чтоб не выпихивали девчонку. Им бы только разрезать да выпихнуть.

У нас все здесь по-прежнему. Буду вам сообщать, какие новости будут у нас.

Поклонись, Павлуша, от меня всем, кто там есть.

Остаюсь и жду ответа. Ваш дядя Петя.

* * *

Вадим Сергеевич опять дежурил. Работу они сейчас закончили, операций пока нет, истории болезней записали, больных обошли, сидят со вторым дежурным, молодым хирургом Анатолием Петровичем, и играют в шахматы.

Зоя Александровна играть в шахматы на дежурствах не разрешает, поэтому они сидят за шкафом, где переодеваются и спят по ночам, чтобы в случае нужды можно было бы срочно спрятать следы преступления.

Сидят они, склонившись над доской, с напряженными лицами, время от времени энергично двинут фигуру и изредка вяло перекинутся репликами, не имеющими отношения, к происходящему на доске.

— А вы в Суздале бывали, Вадим Сергеевич?

— Нет. В Суздале еще не был. Я уже много старых церквей нафотографировал. Пока их все здесь не наснимаю, никуда не поеду.

— Как это все? Все, все?!

— Да. На велосипеде весь город объеду, все сфотографирую.

— А Суздаль?

— Здесь работу закончу, потом в Суздаль. Альбом сделаю.

Позвонил телефон. Вадим Сергеевич сидел рядом, но трубку снял не сразу — еще несколько раз прозвонил телефон, прежде чем он сделал ход и сумел ответить.

— Говорите.

— Вадим Сергеевич, больную привезли в приемное. Вы нужны нам.

— Сейчас придем. Ходи, Анатолий. Не тяни.

— Кто звонил? Из приемного?

— Ну да. Ты ходи.

— А что там?

— Откуда я знаю. Подождут.

И они опять склонились над шахматной доской.

Настоящие шахматисты легко отрываются от партии. Они помнят и расположение фигур на доске, и ход своих размышлений, и всю последовательность игры. Квалифицированным шахматистам можно играть где и когда угодно. А подобным любителям прервать партию все равно что новую начать — все сразу забывается. Поэтому когда их отрывают, они и говорят всегда: «Сейчас, сейчас. Минуточку. Погоди…» А ведь кто знает, зачем их зовут?! И все равно: «Сейчас, сейчас…» Им всем так хочется обязательно выиграть!

— Вадим Сергеевич, после доиграем. Я схожу к ним.

— Сейчас. Подожди. Если что, позвонят еще. Если б срочно, сказали.

— Неудобно, Вадим Сергеевич.

— Анатолий — ты не хирург. Что за торопливость! Начал одно делать — доделывай. А то будешь хвататься то за одно, то за другое. Это не дело, Анатолий. Ничего не сделаешь… Вот я так пойду.

— Да? Я сдаюсь, Вадим Сергеевич.

— Да ты что! Здесь еще можно поиграть.

— Нельзя, Вадим Сергеевич. Дальше мне шах здесь, затем здесь, закрыться не могу. Только отойти сюда. А дальше уж что?..

— Угу. Соображаешь. А ты говоришь, прервемся. А сам возьмешь и фигуры переставишь..

Было что-то снисходительное в улыбке Анатолия Петровича. Было что-то снисходительное и в улыбке Вадима Сергеевича. С той же улыбкой Анатолий Петрович пошел в приемное отделение. А Вадим Сергеевич уже почти полностью стер ее с лица, лег на диван, взял «Советский спорт» и начал его изучать.

Вскоре опять позвонил телефон. На этот раз Анатолий Петрович спрашивал у Вадима Сергеевича совета.

— Привезли девочку Ручкину, которую вы оперировали и только что выписали. Высокая температура, боли внизу живота. Класть?

— У нее гинекологическое заболевание. Клади к ним в отделение.

— Вадим Сергеевич, вы же ее оперировали. Может, лучше к нам?

— Так у нее же гинекология.

— Да мало ли что. Температура большая, боли. У них дежурных нет. Лучше к нам, а, Вадим Сергеевич?

— Анатолий, что ты такой осторожный, нерешительный. Хорошо. Привези ее сюда — я посмотрю, и если что, отправим ее в гинекологию.

И он снова взялся за газету «Советский спорт».

О, «Советский спорт» любимая газета Вадимов Сергеевичей. Как тешит их сознание, что есть люди сильные, добивающиеся невероятных успехов. Как прекрасно это доказывает нечеловеческие возможности человека! Люди прыгают, будто птицы летают. Они бегают быстро, словно пули. Они бьют с силой таранов. Они гнут друг друга с силой обвалившейся снежной лавины. Они выигрывают, как сверхчеловеки. И все это может простой человек, стоит лишь захотеть, потренироваться — и приблизишься к этому суперменскому состоянию. И это все наши люди, такие же, как и я.

Вадим Сергеевич посмотрел девочку. Явное воспаление, боли есть, признаков перитонита нет, в срочной операции не нуждается.

— Анатолий! Боли же не внизу живота. Почему ты меня дезинформируешь?!

— Я же и говорю, к нам лучше, Вадим Сергеевич.

— Конечно, к нам. Пороть горячку нечего. А завтра сделаем рентген, пункцию, может быть. Надо исключить поддиафрагмальный абсцесс. Кладите девочку в палату к Галине Васильевне — она ее вела. Положите ей холод, а антибиотики я сейчас распишу — что и по скольку.

Снова они оба в ординаторской. Вадим Сергеевич читал газету, Анатолий Петрович писал историю болезни.

И долгое молчание в ординаторской. Оно даже как-то густело, и все больше ощущалось его физическое присутствие от подчеркивающего скрипа пера и шелеста газетных страниц. Может быть, если бы не было никаких звуков — не было бы и ощущения вещественности тишины.

Наконец Вадим Сергеевич не выдержал:

— Анатолий, что ты все пишешь? У нас больных почти не поступало, а ты вот уже час, наверное, пишешь без передыху.

— Так я свои, палатные истории оформляю. Долги. Эпикризы.

— Поменьше надо писать. Все это дурость никому не нужная. Манкировать надо.

— Еще в институте… В последний год у меня шеф был… Он тоже говорил, что истории никому не нужны и вполне достаточно одного листка. Но он и говорил: «Толя, не унижай свое докторское достоинство несоблюдением мелких правил и инструкций… Пиши им. К тому же, нанимаясь на работу, ты как бы подписываешь правила игры, которые порядочный человек соблюдает. А иначе, как это в детстве мы в играх кричали, иначе — жухала. Не жухай». И при этом презрительно кривился. Он говорил, что соблюдение правил, условий, принятых тобой, — естественное состояние нормального человека, думающего о своей совести. Я как вспомню его лицо, его сентенции, так заранее чувствую себя бессовестным. Стараюсь не нарушать.

Необычно долго слушал Вадим Сергеевич, не прерывая. Еще был бы начальник, а то молодой. Да, пожалуй, он не столько слушал, сколько с первых же слов искал резоны для возражения.

Нашел.

— Дурак он, твой бывший шеф. Почему я должен соблюдать всякую глупость, которую предлагает какой-нибудь неуч чиновник, не имеющий прямого отношения к делу и не знающий его совершенно. Абсурд! Все равно я их буду стараться обманывать.

— Вот он и говорил, что в результате страдают не те, кто придумал, а те, кто отвечает за их соблюдение, непосредственные, самые мелкие твои начальники.

— Глупость это все, я считаю. Так никогда нигде прогресса не будет. С такими идеями я бы твоего шефа выгнал к черту. Да-а. Опа-а-сный человек!

Назад Дальше