Наедине с собой или как докричаться до вас, потомки! Дневниковые записи 1975-1982 - Гурунц Леонид Караханович 13 стр.


Марутяна, конечно, сняли с должности, – он работал следователем в областном суде, – перевели на пенсию, хотя ему только исполнилось 60 лет.

Я хочу вам рассказать, что это за чудо-чудище – институт «русского секретаря» в республиках. О, это стоит отдельного разговора! Смысл этого института, как вы уже догадываетесь, заключается в том, чтобы в республике был глаз, конторль над возможным проявлением местного национализма. Так во всяком случае он был задуман. На практике – наиболее удобный институт проведения этого самого местного национализма, оголтелого, махрового. Это видно и невооружённым глазом, но мы стараемся не замечать этого. Практически русский секретарь – в кармане первого, всячески старается угодить ему.

После войны это было. В Баку приезжает молодой Сергей Антонов, будущий известный русский писатель. Едет на Бухты Ильича, знакомится с нефтяниками промысла и пишет о них книгу очерков. В то время среди инженеров и буровых мастеров было много армян.

Многие из них и стали героями его киги. В ЦК Азербайджана дознались о ней, попросили дать им почитать. Прочитали. Антонова вызвали в ЦК. Беседовал с ним один из секретарей, Кирсанов. Он вернул писателю книгу, без обиняков предложив убрать из нее все армянские фамилии. В рукописи все эти имена были подчёркнуты красным.

То, что не мог сказать ему азербайджанец, сказал русский. Какой удобный приём для подбной акции. Попробуй обвинить Кирсанова в азербайджанском национализме.

Такой секретарь находится и при Кеворкове.Он так же, как Кирсанов, решает наиболее щекотливые проблемы в области. Но это между прочим, к слову пришлось.

Один мой друг тайком от жены и врачей принёс мне в больницу автореферат диссертации на соискание учёной степени кандидата архитектуры. Автор автореферата Авалов Эльтуран Вели Оглы, азербайджанец. Тема диссертации: «Архитектура города Шуши и проблемы сохранения его исторического облика».

В конце реферата кто-то, прочитавший до меня, записал: «А где армяне?» Я прочитал автореферат и спрашиваю о том же. В самом деле, а где армяне? В автореферате ни единого слова ни об армянах, коренных жителях Шуши, ни о культурных памятниках армянского происхождения, ни единого звука о нашем существовании во всей диссертации.

Впрочем, ничего необычного – новая диверсия против исторической правды. Какая же это диссертация, если она на «соплях»? Если историческая правда в ней отсутствует или поставлена она с ног на голову? Не беспокойтесь, диссертацию Авалов защитит. Москва поможет. Нам не привыкать к Шемякину суду.

Нет сомнения, такая диверсия нужна была, чтобы ещё раз, пользуясь поддержкой Москвы, пройтись по живому. Да, да, по живому! Не для красного словца я употребляю это слово. У многих на памяти ещё живой факел, зажжённый мусаватистами в центре Карабаха. Это горела Шуша, её армянская часть, подожжённая со всех сторон. Город сгорел, а люди были истреблены до единого. Карабахский геноцид, устроенный озверевшей толпой азербайджанцев, подогреваемой турками, Анкарой.

Теперь пишут диссертацию об архитектуре города, которого нет, который сгорел. Превратилось в пепел то, что делало Шушу Шушой – один из красивейших городов в Закавказье. Где театр Ханамиряна, церковь Акулеци, знаменитое училище, давшее стране именитых людей: математиков, литераторов, революционеров?

Зачем надо было Авалову избирать такую тему для своей диссертации? Чтобы бередить раны, посыпать их солью? Чтобы ещё раз напомнить о содеянном, глумиться над памятью погибших, спровоцировать новую волну писем обиженных, оскорблённых временем, наслаждаться их болью, их беззащитностью? Впрочем, в автореферате есть намёк на уничтожение армянского кладбища с сохранением могил деятелей азербайджанской культуры, поэта Вагифа и других.

Диссертацию Авалова консультировал научный руководитель, член-корреспондент АН Азербайджанской ССР, доктор искусствоведения, профессор А.Саламзаде. Приходится только удивляться духовной нищете этого лжеучёного, доктора-профессора А.Саламзаде. Для того, чтобы пожарить яичницу из двух яиц, вовсе не обязательно превращать в костёр большой дом. Но наши друзья-товарищи, на словах с утра до ночи клянясь в любви, на деле жгут большой дом.

Самое страшное, когда жестокость становится привычкой, когда приходится вслед за Сиаманто с горечью повторить: «Дай плюну тебе в лицо, справедливость!».

Эту тетрадь я бесконечно прячу как от добрых моих эскулапов, так и от жены, заботящихся о моём здоровье. Им кажется, что покой – единственный бальзам от инфаркта, мост на пути к выздоровлению.

Но, во-первых, кто знает, что важнее для здоровья? Молчание, нежелание высказаться, освободиться от того, что накопилось годами в подвалах моей памяти? Во-вторых. Я перенёс тяжёлый инфаркт. Он может в любую минуту повториться и стать роковым. Что тогда? Со всей этой информацией – на тот свет? Нет, я не согласен. И с того света я буду воевать с дураками. Пусть им будет от меня неспокойно на земле.

Уже целых два месяца я лежу. Попробуй день за днём лежать и ни о чём не думать. Не знаю, как другие, а я не умею. Я постоянно думаю. Мысленно совершаю путешествия то на самый Север, на край земли, то на Дальний Восток, во многие-многие районы нашей необъятной отчизны, где я бывал. Восстанавливаю в памяти близкие сердцу пейзажи, людей, которых встречал и, конечно же, не забываю по дороге завернуть в свой Карабах, с которым я неразлучен, несмотря на все каверзы Кеворкова.

Сколько я помню себя, помню и тебя, Карабах. Помню твои обиды, твои незаживающие раны.

И я люблю тебя такого – люблю мучительно, тяжело. И по сей день ты самая сильная и постоянная моя любовь. И не потому, что ты – тот уголок земли, где я увидел мир, где сделал свой первый шаг, – и это, конечно, – но больше всего потому, что ты позабыт и заброшен, что ты нуждаешься в моей ласке, внимании.

Ничего, что за это мне попадает на орехи. Шишки, полученные за тебя, я принимаю как самую высокую награду за мою любовь.

Срубили дерево, которое кормило людей, дарило землю тенью, прохладой. Иссяк родник, потому что не дышит более дерево… Потом вереницы беженцев, бегство. Бегство, куда глаза глядят. Заросшие тропы по опустевшим твоим горам. Чего только не видел ты, мой отчий дом, дом моих предков, моя Хиросима!

Из больничной библиотеки принесли мне «Неделю». Номер был старенький, зачитанный. Я перелистал его и наткнулся на любопытнейшую заметку. Относится она к давно минувшим временам. Крепостная девка Бежецкого уезда, вотчины г. Шамшиева, сельца Скоморошиха Марфа Евлапьева написала прошение в губернскую канцелярию с жалобой на своего помещика, который дворовых почти не кормил, не одевал, изнурял их непосильной работой, «то и дело пускал в ход кулаки».

При тогдашней бюрократии каждое дело, прежде чем выйти из губернской канцелярии проходило более 50 инстанций. Тем не менее прошение крепостной девки из Скоморошихи дошло до высшей инстанции. С Шамшиева строго взыскали за бесчеловечные поступки, запретив временно держать крепостных людей. А во время следствия он был удалён из своего поместья, дабы не мешал выяснению истины…

Я не крепостной, не крепостные многие мои друзья, с гневом пишущие во все инстанции о бесчинствах в Карабахе, в частности, о секретаре обкома Кеворкове, творившем так много зла, а никакой реакции. Карабах отдан на откуп всеядному удаву, готовому слопать его с потрохами. Где ты, великая наша демократия? Я готов отдать тебя любому, выпросив взамен крохи справедливости, выпавшей на долю крепостной девки Марфы Евлампьевой из сельца Скоморошиха забытого богом Бежецкого уезда. Выменял бы баш на баш, не продешевив.

Скажите, положа руку на сердце, много ли вы читали, знаете о том, какие совершались ошибки ну, скажем, при сплошной коллективизации, как летели головы мужиков, настоящих поэтов земли, знающих в ней толк, облыжно объявленных кулаками? Или сколько стоил нам поцелуй в лоб бездельника, который, получив землю при новой власти, за десять лет так и не вырастил на ней ни одного колоса. Бедняк – наша опора, повторяли мы где-то ещё до советской власти записанные слова и перенесли их в наши дни. И случилось непоправимое. Обласканный бедняк, вырастивший на своём участке бурьян, стал важной фигурой, а середняк, вырастивший хлеб, кормивший себя и страну, только союзник, тяготеющая к тому же стать кулаком. А с так называемым кулаком и вовсе разговор короткий. Собери манатки и прямым ходом в Соловки. Что проще: растить хлеб или бурьян? За хлеб можно угодить в Соловки, а за бурьян – одни поблажки.

И когда сейчас, мы, Россия, покупаем в Америке хлеб, кричать хочется от боли, от обиды. Ведь тогда, в годы коллективизации, с лёгкой руки Сталина мы положили начало нашим бедам, нашему концу.

Или другая наша беда: 37-ой год. Аресты, разгул сталинизма, уронивший наш престиж в мировом общественном мнении. Попробуйте найти сколько-нибудь обстоятельный разговор на этот счёт. Не найдёте. Молчим.

И когда сейчас, мы, Россия, покупаем в Америке хлеб, кричать хочется от боли, от обиды. Ведь тогда, в годы коллективизации, с лёгкой руки Сталина мы положили начало нашим бедам, нашему концу.

Или другая наша беда: 37-ой год. Аресты, разгул сталинизма, уронивший наш престиж в мировом общественном мнении. Попробуйте найти сколько-нибудь обстоятельный разговор на этот счёт. Не найдёте. Молчим.

Воспоминания идут и идут, и я молча записываю их….

Что такое обет молчания, который мы даем чуть ли не с пелёнок новой нашей жизни? Это неосознанная беда, необратимый процесс, в недрах которого зреет наша гибель. Трусость, возведенная на пьедестал. Смертный приговор, вынесенный самому себе. Вот что такое наше молчания. Увидел зло, отвернись от него. Старайся не замечать. Мало ли у нас хорошего? Наслаждайся им. А для начальства такое молчание просто находка. Кто-нибудь из подчинённых пикнул слово наперекор, увидел то, что не следовало видеть, так руководитель уже в амбицию:

– Что такое? Проповедь нытика. В то время, когда мировая реакция!… а ты со своим замечанием. Поменьше распускай язык!

Любая критика для такого рукводителя не своевременна. Всегда какая-нибудь «реакция» мешает нам сказать о наших недостатках. Универсальный кляп, призванный закрыть рот всякому, кто посмеет замолвить слово в защиту справедливости.

Нет-нет, меня теперь не загнать ни в какие рамки, джина выпустили из бутылки, меня уже не остановить. И я не успокоюсь, не уймусь, пока не выскажусь, не скажу о том, о чём болит сердце. А болит оно не только о Карабахе. О всей нашей поруганной жизни…

Если хочешь расправиться с человеком, к тому же лишить его куска хлеба, обзови его инакомыслящим. Инакомыслящий! Хотел бы посмотреть на этот мир без инакомыслящего. На общество, в котором живут одни улыбающиеся, всем довольные человечки, кричащие «ура!» без разбору, добру и злу внемлющие равнодушно. Если кому-нибудь удастся создать на горе человечеству такое общество, то оно будет похоже на стадо послушных баранов, безмозгло, огулом бросающихся в пропасть за вожаком.

Послушайте, а как вы понимаете Горького, сказавшего: «И если уж надобно говорить о «священном» – так священно только недовольство человека самим собою и его стремление быть лучше, чем он есть»? Или Нарекаци… Вспомним его стихотворную строку: «Кто сравнится со мной в злодеяниях и беззакониях?» Да что одна строка! Весь Нарекаци – это недовольство человека самим собой, крик о том, что и жизнь, и человек несовершенны.

Говоря иначе, каждый человек мыслящий, в том числе и Нарекаци, и Горький, и многие, многие другие открыватели истин, – инакомыслящие. И слава богу!

Очень часто я думаю о молчунах. Как это у них получается? Тоже ведь нелёгкая задача! Встретить падаль и не зажать нос, не отвернуть лица. Постоянно улыбаться начальнику, во всём соглашаясь с ним, даже если он круглый дурак. Знать бы, неужели хоть раз в жизни, такой молчун не позволил себе высказаться свободно, ни на кого не оглядываться? Неужели в нашей мало справедливой, переменчивой жизни ни разу не допустил он лишнего, не вышел из себя, не попадала ему вожжа под хвост?

Если я останусь в живых и мне повезёт, изберут в депутаты и выдвинут на высокую должность, тогда может быть и я пойму, почему нужно молчать? Сколько стоит это молчание? Высокая должность и депутатство – это ведь не только кляп, обет молчания, но и деньги. Натурой, круглой суммой. Хитро придумано!

Остановись, Гурунц. Не вороши прошлое, не выискивай в нём только чёрное. Признайся и в том, что ты отнюдь не был обойдён судьбой. Чуть ли не 30 опубликованных книг, доброжелательные рецензии. Наконец, высокий орден за трудовую деятельность. Да и немало встречал ты в пути добропорядочных людей, писал о них. Почему же теперь собрал всех негодяев вместе выстроил по ранжиру, словно для обозрения? Смотрите, мол, какой я разнесчастный, через что прошёл.

Признаю, такой перевес вызван самой темой моих записей. Это верно, хороших людей я повстречал немало, и удач было немало, но верно и то, что не хорошие люди загнали меня сюда, на эту больничную койку, а плохие. И собирая их под одну крышу, я хочу, чтобы все видели, какие матёрые подонки живут среди нас. Хочу предупредить о том, что зло всегда активно, добро же пассивно, и это уже проверено: один злодей может напакостить, очернить так, что сто праведников потом не смогут отмыть набело.

Неспроста же народная мудрость гласит: «Сто друзей мало, один недруг – много».

Пришла Софья Мисаковна с ворохом отпечатанных страниц со стихами. В большинстве они посвящены больным, которых она вылечила. Даёт мне читать.

Я облегчённо вздохнул. Значит, пронесло. Она уже не боится перегружать меня. Бедная Софья Мисаковна! Она не знает, как я «бездельничал» все эти дни, прикованный к своей больничной койке. Не знает, какие совершал путешествия, схватывался с Кеворковым, терзая себя сомнениями, тревогами. Я так и ни одного дня не провёл без острых переживаний.

Среди стихов, посвящённых больным, и о Баграте Улубабяне, который за несколько недель до меня побывал здесь, в этой палате, на этой же койке. Баграт, утёрший нос Кеворкову. Не знаю, была ли вина Кеворкова, что он попал в больницу, схлопотав себе инфаркт, но холку секретарю Баграт натёр основательно. Я говорю о новой книге Улубабяна, которая ставит все точки над «и»: в ней он аргументировано, оперируя одними лишь историческими фактами, кладет своих оппонентов – псевдоучёных на обе лопатки, отныне и навсегда развеяв миф об аборигенах Карабаха. Отныне и насегда прописаны армяне-карабахцы на своей земле, древнему нашему Арцаху указано его почётное место в истории родной Армении.

Как только он, ага-Кеворков, перенёс этот удар в самый пах?

Это произошло на футбольном матче. Играли «Арарат» (Ереван) и «Спартак» (Москва). Команды лидируют в таблице, идут к финишу – игра обещала быть интересной.

В разгар игры, после красивого гола в ворота москвичей, на поле произошла свалка. Вратарь «Арарата» Абрамян, оставив ворота, побежал на место происшествия. Судья не остановил игру, хотя обе команды, сбившись в кучу, обсуждали пренеприятный инцидент.

Воспользовавшись суматохой, один из спартаковцев отделился от общей кучи игроков и преспокойно загнал мяч в незащищённые ворота «Арарата». Судья зафиксировал гол. Разъярённый стадион в едином порыве загудел. Публика, возмущённая несправедливостью, топала ногами, неистовствовала…

Но почему мы так глухи к несправедливости, когда происходит она не на футбольном поле?

Когда мы один на один со своей совестью, чужой бедой?

Ни дня без строчки. Слова эти стали моей заповедью и на больничной койке.Я записывал их украдкой, в тайне от врачей, и теперь выношу их на твой суд, дорогой читатель, как бы далеко ты ни был от меня, сколько десятилетий не разделяло нас.

Как не вспомнить П. П. Владимирова, записавшего в своём «Особом районе в Китае», изданном посмертно, золотые, мужественные слова, обращённые к нам. Помните: «Я не должен знать пощады к себе. Я должен писать правду. Не должен лгать себе, искать компромиссных путей…»

И мы бесконечно благодарны ему, большому патриоту, Петру Парфеновичу Владимирову за эту бескомпромиссную правду, Владимирову, увы, разделившему судьбу Зорге.

Утро, солнце. Проснулись в хорошем настроении. Нас, больных, в палате двое. Прямо-таки барские условия. Одним словом, мы тоже на положении элиты. Плохо то, что не с кем перемолвиться словом. Мы прямо-таки надоели друг другу. Всё знаем друг о друге вдоль и поперёк. И всё же есть о чём потолковать, хотя напарник мой не располагает к мирной, душевной беседе. Вот и сегодня сержусь, портя своё хорошее настроение, из-за спора о Берлине, о нашей победе.

Да, мы пришли в Берлин, завоевали его, но завоевали ли право писать о нашей победе в полный голос? Нет, такого права нам не дали. Не дали сказать о нашем солдате всё – от начала до конца. А сказать есть что.

Собственно, что произошло в минувшей войне? Встретились два солдата. Оба – вооружённые до зубов. Но только у одного за спиной была военная машина, выверенная до последнего винтика, были генералы и фельдмаршалы, имеющие богатый опыт ведения современной войны. А у другого – разгромленный генералитет, расстрелянные генералы и маршалы, идиотизм сталинского режима, унесший цвет народа, много других пустот. И солдат, за спиной которого были эти пустоты, свалил своего противника, фашистского хищника, пришёл в Берлин. Когда мы, говоря о победе, стараемся обойти все, что пришлось преодолеть, мы принижаем её.

Полковник возмущён, он и слышать не хочет об обкраденной победе, видит в отгремевшей Отечественной одну доблесть.

Я молчу. Не пристало же младшему лейтенанту отчитывать полковника. Но, к счастью, он субординации не признаёт. И хотя полковник начинает прислушиваться к некоторым моим аргументам, задумываться, но я всё же умолкаю. Не ко двору этот разговор. И я натянуто улыбаюсь, тщетно пытаясь вернуть хорошее настроение.

Назад Дальше