Наедине с собой или как докричаться до вас, потомки! Дневниковые записи 1975-1982 - Гурунц Леонид Караханович 14 стр.


Суббота и воскресенье – это наши дни, дни без усиленного медицинского надзора. Один дежурный врач, который приходит по вызову, если тебе плохо. А если со здоровьем всё в порядке, все два дня твои, можешь в чём-то переубеждать своего несговорчивого напарника, на худой конец уйти в прошлое, в котором пластами лежат, как фотографии, обрывки воспоминаний, где мирно уживаются негативы и позитивы. Где они хранились столько лет? Я даже не подозревал, что так много помню. Как жаль, что на мою долю выпало больше плохого. Мне просто не повезло. Всю жизнь меня преследовали то из-за отца, то из-за дяди. А затем за мои собственные «промашки».

Я, кажется, ошибся в моём напарнике. Судьба больше благоволила к нему, чем ко мне, но и у него накопилось много своего невесёлого, о котором он говорит очень скупо. Помимо всего прочего, у него свой палач, благодаря которому он угодил сюда, в больницу. У него с разной «послевоенной шпаной», как выразился однажды полковник, свои счёты.

Читаю первый номер журнала «Иностранная литература» за 1972 год. В нём опубликован роман японского писателя Кэндзабуро Оэ «Футбол 1860 года». Во врезке, предпосланной роману, краткие сведения об авторе. Из неё мы узнаём, что Оэ тридцать шесть лет. В 1966 году вышло шеститомное собрание его сочинений, и в течение трёх лет оно переиздавалось семь раз. А сам роман, публикуемый в журнале, выдержал у себя на родине одиннадцать изданий в течение одного года.

Во врезке приводится текст из доклада на съезде Союза демократической литературы Японии, где говорится: «Существуют писатели, которые видят свою задачу в том, чтобы остро критиковать реакционные явления современной японской действительности. В качестве примера можно привести «Футбол 1860 года» Кэндзабуро Оэ».

Комментарии, как говорится, излишни. Завидки берут, когда читаешь такие строки, строки кажущиеся нам самой пылкой, дерзкой фантастикой.

Только не пойму, зачем понадобилось, загнав нас, пишущих, в известные рамки, так дразнить. Нельзя же, бесчеловечно, есть при голодном, уплетать за обе щеки.

«Я люблю Россию до боли сердечной, горячо и искренне, – восклицал Михаил Евграфович Салтыков- Щедрин, – и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России».

Любовь к Родине не мешала, однако, великому сатирику быть «прокурором русской общественной жизни», как называла его революционно-демократическая печать.

Почему же мне отказано любить и судить?

Известно, что победа русских над Наполеоном увенчалась… памятником Александру I в Петербурге. Пушкин получил приглашение на его открытие, но не принял его. Он не считал Александра I достойным такого памятника. Своё отношение к царскому «героизму» поэт выразил так:

Воспитанный под барабаном,

Наш царь лихим был капитаном:

Под Аустерлицем он бежал,

В двенадцатом году дрожал…

Не получилось у него “дружбы” и с Николаем I. Чтобы сблизиться с мятежным поэтом, царь решил «простить» все его грехи и «оказал ему милости». Пушкин, уставший от ссылок, слежек и преследований, обещал царю сделаться другим. Но сделаться другим не смог. Немного спустя, обращаясь к декабристам в Сибири, он писал:

Я гимны прежние пою…

Что было бы с Россией, если бы поэт стал другим, если бы его сломили? Россия не имела бы Пушкина.

Прожита жизнь. Есть о чём задуматься, что вспомнить. Было, было много разного у каждого из нас – и хорошего, и плохого. Сама жизнь с её неожиданными дарами счастья как бы сглаживает острые углы. Вроде стерпится-слюбится. Но мы не будем придерживаться старой поговорки. Поговорим начистоту о том, что мешает нам быть счастливыми. И хочу сказать об этом открытым текстом, не подлаживаясь под железный панцырь цензуры.

Прочитал тронную речь нового президента Америки Джеральда Форда. Там, между прочим, есть такие слова: «Молитесь за бывшего президента Никсона, который нуждается в ваших молитвах…» Так уважительно говорит Форд о своём предшественнике, оскандалившемся на весь мир.

Изгнали А.Е. Кочиняна с высокой должности первого секретаря ЦК компартии Армении. Через день-другой в Москве – сессия Верховного Совета.

Кто был в тот день на ереванском аэродроме, мог видеть такую картину: Кочинян стоит один в кругу своей семьи, а все остальные делегаты – отдельно. На почтительном расстоянии. И никто из бывших сослуживцев не подошёл к нему, не перекинулся с ним словом. Будто его и не было там. Будто не вчера величали его «Антоном Ервандовичем». Покинули человека в беде, в несчастье. И всё это в порядке вещей.

Вспоминается мне симпозиум писателей и критиков в Тбилиси, в котором я участвовал совсем недавно. Тема симпозиума – образ коммуниста в литературе. Вот она, живая иллюстрация к этому образу. Любуйтесь!

Как хотелось бы, чтобы вместо Форда был Кочинян, а вместо Кочиняна – Форд, чтобы они поменялись местами. Вот бы тогда получился портрет! Портрет не труса-конформиста, а человека! Если хотите – коммуниста!

Как странно: по логике вещей Форд – коммунист, а мы… Кто же мы? Какое название отвечает нашей сущности, сущности, лишённой самой ничтожной доли порядочности? Вот он, наш моральный облик! Не зеркало виновато, что рожа крива. Самое прекрасное зеркало не исправит вам лица. Вот моя речь, не произнесённая на симпозиуме. Во многом мы все конформисты.

Если бы кроме партии коммунистов была бы ещё партия космополитов и мне предложили бы выбрать одну из них, я непременно избрал бы последнюю.

За одно только её человеколюбие. Коммунист людей не любит. Всех он разложил по полкам: бедняк, середняк, кулак. Если ты бедняк, хоть и придурок, тебе зелёная улица. Есть и другие полки: партийная элита, номенклатура, их дети, родственники. Человек исчез. Классовая неприязнь противна самой натуре космополита. А что главное в коммунисте? Только не человеколюбие. Коммунист всё естественное начисто отвергает. Тем более любовь. Любовь без анкетных данных он не признаёт. Он задуман как некая высшая инстанция, лишённая всех человеческих недостатков, без пола и эроса, своеобразный послушный механизм, очень чуткий к нажимам кнопки.

Двадцатый век, злокозненный наш век. Ну каких ты чудил только не народил?

Мне сейчас 65, мне терять нечего. Готов вслед за Достоевским повторить: «…не верю я…телегам, подвозящим хлеб человечеству… без нравственного основания». Остаётся спросить, а кто нас сделал такими? На этот вопрос отвечу, не оглядываясь по сторонам: нас сделал такими пресловутый демократический централизм. Мы думать не смеем.

Время покажет, что из этого выйдет. И это время не за горами. Хочется сказать, опережая завтрашний день: на почве, политой кровью, не вырастет райского дерева. Плоды на нём будут горькими. Мы вырастили такое дерево. Оскомина сводит рот от его плодов. Но мы глотаем, делая вид, что едим райские плоды.

Был у меня знакомый ветеринарный врач. В 37-ом году его взяли. Через восемнадцать лет он вернулся…

Человек далёкий от политики, он любил своих копытных пациентов, слыл хорошим ветеринаром.

Я спросил своего знакомого, почему его всё-таки взяли.

– Я заражал лошадей менингитом!

– А на самом деле?

Ветеринар грустно улыбнулся:

– Если бы удалось заразить хоть одну лошадь менингитом, то мне непременно присудили бы Нобелевскую премию. Животные, как на грех, менингитом не болеют.

– Это известно науке?

– Науке известно…

Знакомую девушку исключили из комсомола, из института. Это было не в 37- ом году, а задолго до этого. Все знали, что Аня встречается с однокурсником Славой, собирается выйти за него замуж, и вдруг ей приснился муж – не то офицер, не то нэпман.

– Идиотский сон, – возмущалась Аня, рассказывая об этом подруге.- На днях мы со Славой женимся, а приснился мне другой.

Подруга донесла. Так началось личное дело комсомолки Ани.

Об этом случае я рассказал в романе “Облака моей юности”. Рецензенты, читая это место в рукописи, не сговариваясь, относили его к чрезмерной гиперболике. Они не верили в его реальность.

Однажды на улице в Баку я встретил Аню.

– Знаешь Аня, – пожаловался я, – никто не верит, что тебя исключили из института за сон. За идеологически не выдержанный сон, – поправился я.

– Не верят? – удивилась Аня. – А хочешь я тебе напишу расписку. И Слава подпишет. Я ведь потом за него вышла замуж.

Такую справку под двумя подписями я у Ани взял, показал своим рецензентам. Всё равно не поверили. Память у нас коротка.

Пишущий эти строки пострадал за… Спинозу. Написал реферат, в котором «выпятил» роль средневекового философа. Какой просчёт! Оказывается, этот Спиноза не всегда шёл «по столбовой дороге материализма», иногда на ней спотыкался. Какой же он материалист! И ещё что-то в этом роде. Меня объявили спинозистом.

Но и это было не в новинку. В те годы косяками по Москве ходили бывшие студенты филосфского института, которые также были исключены – кто за Гегеля, кто за Канта, даже за учителя Маркса Фейербаха. Их так и называли: “гегельянец”, “кантианец”, “фейербаховец”. Какие еще там философы, когда есть Маркс, Энгельс!

Но и это было не в новинку. В те годы косяками по Москве ходили бывшие студенты филосфского института, которые также были исключены – кто за Гегеля, кто за Канта, даже за учителя Маркса Фейербаха. Их так и называли: “гегельянец”, “кантианец”, “фейербаховец”. Какие еще там философы, когда есть Маркс, Энгельс!

Смешно? Нет, горько. Горше горького!

Когда Аня прибежала в приёмную высокого учреждения со своим горем, я сидел среди других исключённых и тоже ждал приёма. Чтобы его добиться, надо было кому-то по телефону доложить о жалобе. Аня доложила. Я помню этот разговор слово в слово. Аня в трубку прокричала, за что её исключили. Так и сказала: за идеологически невыдержанный сон. Присутствующие при этом разговоре студенты, также исключённые по не менее нелепым обвинениям, громко прыснули.

Но голос в трубке сказал, и мы все это услышали:

– Шеф не может вас принять. Какая же вы комсомолка, если вам нэпманы снятся?

Я часто думаю об этом телефонном разговоре. Кто был он, тот, который на том конце провода сказал эти слова? Дурак? Не думаю. Враг? Тоже нет. Слишком мелок. Скорее всего какое-нибудь ничтожество. Та страшная сила, которая потом станет главной движущей силой 37-го года, арестов, лагерей.

Я всегда возмущаюсь, когда, говоря о нарушениях советской законности, называют, и то не в полный голос, лишь 37-ой год. Неправда, законы наши нарушались все годы, пока жил Сталин.

Меня исключили из института в 31-ом году. Аню тоже. Разным “гегельянцам” и “кантианцам” тоже попало в те далёкие годы.

Совсем недавно, с большим опозданием, мне попалась книга бывшего лагерника Бориса Дьякова. Читал её в Комарово, в Доме творчества. За моим столом сидел один из персонажей этой книги, отличный писатель и большой патриот Борис Четвериков, который даже в лагере написал поэму о Ленине и чудом сберёг её от частых шмонов. Отсидев ни мало, ни много восемнадцать лет, он сохранил веру в партию, в Ленина, написав после ссылки много талантливых книг. За год до этого в Малеевке мне довелось сидеть также за одним столом с другим персонажем этой книги – Александром Избахом. Я видел, как бывший лагерник, объявленный врагом народа, трудился за письменным столом. Какие потом выдавал книги. Попробуйте в них найти тень врага. Здесь же познакомился с Берестинским, известным кинодраматургом.

– Позвольте… Вы не тот Берестинский?… Из книги Дьякова.

Берестинский кивает головой. Он болен, его вскорости сведёт в могилу тяжёлый недуг. Я крепко жму руку бывшему зеку, благодарю его за новую картину, которую я только что смотрел. И, конечно, вспоминаю лагерного палача, пошляка Петрова, который допрашивал его.

«-Так, так…. Берестовский? Из Москвы? Высшее образование? Писатель. Исаакович? Так, так… Кого прислали! Живой инженер человеческих душ! Интересно…Ты что же это, инженер, всё из головы сочинял?

– Из головы.

– Ну, хорошо-с… Какую же тебе работёнку подбросить, чтобы ты не очень загружал свою умную голову, Исаакович? Значит, таким макаром: завтра с утра начинаешь сортиры чистить! Золотую должность даю тебе, а?»

Полковник Герасимов из той же книги Дьякова, допрашивая студентку московского института Ларису, обвиняемую в “преклонении перед иностранными модами”, сажал её в карцер, требовал, чтобы она “призналась”. (Аня должна быть благодарна судьбе. Попался бы ей полковник Герасимов, не то было бы за сон). Лариса стояла перед ним в разорванном платье, голодная, дрожала, как на морозе… Полковник осыпал её площадной бранью, ел ягоды, выплёвывая косточки ей в лицо…

Сердце обливается кровью, когда читаешь страницы о Тодорском или Варейкисе, сподвижниках Ленина, весьма уважаемых им. А посмотрите на даты арестов. Многие взяты в 49-ом году. От “спинозистов” и “гегелянцев” до 49-го года, как говорится, дистанция огромного размера, а приём тот же. Известный инженер загремел на пятнадцать лет за то, что кто-то усмотрел в нём “активные пережитки капитализма”. А генерал, воевавший против Гитлера, не раз раненный в бою,- за симпатию к Гитлеру. Погиб маршал авиации Александр Худяков (Ханферянц), облыжно обвинённый в шпионаже в пользу Германии, против которой он так славно воевал. Тоже в 49-ом году. Автора упомянутой мной книги Бориса Дьякова после войны упекли на десять лет, обвинив в том, что он инсценировал роман “Анна Каренина”… для пропаганды помещичье-дворянского быта…

Перечитывая книгу Дьякова, я снова вспоминаю Аню, её разговор по телефону и того, кто был на другом конце провода.

Жив, жив, сурок, видать, крепко окопался он, если за здорово живёшь летят головы худяковых. Если даже такая война, потрясшая весь мир, не сдвинула его с места…

У Мариэтты Шагинян есть такой рассказ: собака, в потёмках не узнав хозяина, набросилась и искусала его. Опомнившись, собака от стыда умирает…

Но многие ли из нас, совершив ошибки, подчас тяжкие преступления, потом за них краснеют?

У Дьякова в книге есть такой эпизод: через много лет бывшая лагерница Лариса, уже окончившая институт инженер, случайно у входа в ресторан, куда она забежала с подругами перекусить, встречает Герасимова, своего палача.

– Так это ты – наш мучитель, – вскрикнула Лариса и подняла руку, чтобы ударить его по лицу. Полковник попятился, вобрал голову в плечи, побежал без оглядки, как вор, и скрылся.

Скажем мимоходом: ему легко было скрыться. Его ведь не ищут. Всё простили ему.

В ФРГ через двадцать лет после войны амнистировали палачей фашистских застенков. Мы справедливо протестовали против этой амнистии. Убийцы не должны амнистироваться.

Но почему, требуя не прощать убийц фашистских концлагерей, мы так снисходительно относимся к палачам, сотворившим не меньше злодеяний в нашем доме? Почему полковник Герасимов преспокойно хаживает по ресторанам?

В Азербайджанском государственном университете – в 37-ом году это было – наступил день, когда не осталось ни одного преподавателя. Вся администрация, деканы, сам ректор, – все были арестованы. В том числе профессора Жузье, Байбаков, Губайдулин, учёные с мировыми именами. Профессор Тумбель, которого не пустили в здание университета, присел на приступочек лестницы и тут же умер…

И ничего нового, удивительного. Когда нас не убивали? Одних дома, других в отдалённых местах ссылок. Пока жил Сталин, перебоев в этом не было.

Много-много лет спустя всё это обтекаемо, стыдливо, скороговоркой назовут ошибками культа личности и тут же, чтобы вы не успели вставить словечко, перечислят добродетели убийцы. Убийца целых народов оптом и в розницу и – добрдетель.

В Таллине нам показали дом человека, который в буржуазной Эстонии работал палачом. Дом свой он обнес высоким забором, чтобы люди не видели его. Эстонский палач стеснялся своей профессии, стыдился её, а нам стыд, совесть нипочём. Анахронизм.

В 1912 году во Франции загорелся пароход, перевозивший работы молодого, но уже известного армянского художника Мартироса Сарьяна. Несколько полотен сгорело тогда в пожаре.

В двухэтажном Музее-квартире Мартироса Сарьяна в Ереване наряду с работами художника экспонируются журналы и газеты на французском языке, среди которых много свежих. В них поклонники таланта Сарьяна с болью вспоминают об этом случае. Во Франции до сих пор ведутся поиски – может найдётся у кого-нибудь чудом уцелевший фрагмент сарьяновских шедевров?

Это крайне тронуло меня, и я поспешил поделиться своей радостью с варпетом.

– Ничего, и мы научимся когда-нибудь уважать искусство, – с грустью сказал Мартирос Сергеевич.

И рассказал, как в 37-ом году пришли к нему какие-то люди в штатском, отобрали более десяти картин, в большинстве портреты, сложили их во дворе, как поленицу, друг на друга, облили керосином и подожгли…

Всё это я вспомнил в связи с заявлением ТАСС об Израиле, поджёгшем мечеть Аль-Акса – один из древнейших и уникальных памятников арабского зодчества на Ближнем Востоке. ТАСС справедливо отчитывает Израиль за этот акт вандализма. Но почему он молчал, когда горел костёр из картин Сарьяна, когда были убраны с полок многие и многие книги? Почему и сегодня мы не издаём Аверченко, Пастернака, Мандельштама, Марину Цветаеву, Булгакова, Павла Васильева? Запрещая их, не совершаем ли тот же акт вандализма?

Но голос ТАСС молчит. Молчим и мы, набрали воды в рот – злое знамение времени.

Умер заключённый.

Вызвали конвоиров. Вызвали трёх лагерников. Надо было хоронить покойника.

Был на редкость погожий день для этих мест. Только что прошёл слепой, сквозь солнце, дождь. Огромная, в полнеба стояла радуга. Когда засыпали яму размокшей, налипающей на лопаты глиной, один из конвоиров спросил:

– А кого мы хороним?

– Командарма, – ответили ему.

Не сговорясь, четыре конвоира, четыре задумчивых, суровых солдата, грохнули из своих винтовок в воздух.

В лагере поднялась тревога. Через поле к месту происшествия уже бежали другие конвоиры с собаками.

Назад Дальше