— Но знаешь, как там красиво! — не унимается Тамара.
— Пусть нарвет да принесет, посмотрим.
— Ну вас! — досадливо машет рукой Тамарка и убегает.
— Здесь тоже было красиво! — кричит ей вслед Алик.
«Почему было? — удивляюсь я словам Алика. — Ведь солнце осталось, небо осталось, тишина осталась». Я поднимаюсь и оглядываюсь по сторонам. Вся трава на поляне примята, словно здесь лежало стадо бизонов.
Как рассказать о вчерашнем вечере, о том, как мы вдвоем с Ольгой пошли на реку? А ребята на поляне, еще недавно близкие и хорошие, стали далекими и чужими?
Мы остановились на обрывающемся покатой песчаной насыпью берегу. Теплый, влажный и густой туман, повисший над смолянистой водой, облизывал ноги.
— В августе я уезжаю, — сказала Ольга, внимательно рассматривая пышную вату тумана, клубящегося внизу.
— Так мы все…
— Я уезжаю на юг с родителями, может быть и в конце июля.
Сердце подпрыгнуло. Быстро застучало, пытаясь столкнуть навалившуюся на него ледяную глыбу. Почему она уезжает, почему она говорит «я», ведь отныне и навеки должно быть «мы»? Мне надо ей об этом сказать. Сообщить, что отныне и навсегда мы будем все делать вместе. А я‑то дурак… Сейчас я ей скажу все прямо… Прямо сейчас.
— Тоже… я, уезжаю, я, — выдавил я из сжавшегося почти до удушья горла. Выдавил, понимая, что это совсем не те слова, и маленькие резиновые молоточки глухо застучали в тисках. — Я, — выдохнул я, — и мы.
Я не видел ее лица, но чувствовал ее. улыбку. Она улыбалась!
Моя рука, нет, теперь она была не моя, а чужая, словно одеревеневшая, потянулась к ее руке. Вот ее пальцы. Тонкие, такие теплые и почему–то тоже застывшие. Я их едва касаюсь, и по телу пробегает судорога. Перебираю один за другим се пальцы, пока не ощущаю в своей ладони ее ладонь. Ладонь оказалась очень узкой и мягкой.
Из–под ноги выскочил камень. Сорвался с обрыва. По–лягушачьи запрыгал по крутому песчаному откосу. Но всплеска не раздалось: значит, камень завяз в сырой прибрежной отмели.
— Ты поедешь с родителями? — бормочу я и ругаю свой занемевший как от новокаина язык.
— С мамой, — спокойно отвечает она. — С мамой… — повторяет она и поворачивается ко мне.
Ее ладонь выскальзывает–из моей.
— Я нарисую твой портрет, — говорю я, безуспешно пытаясь разглядеть ее лицо.
— Я уже это слышала, — говорит она и вздыхает.
— Это будет самый–самый лучший портрет в моей жизни.
— Когда? — спрашивает она, но я не понимаю ее вопроса и продолжаю:
— Я привезу из города самые лучшие краски.
— Да? Такие есть?! — изумляется она и почему–то отшатывается.
«Обрыв! Там обрыв!» — хочу крикнуть я, но только резко протягиваю к ней руки.
— Ты! — вскрикивает она и ударяет меня по ладони.
Черное лоснящееся тело Проши неожиданно появилось у ее ног. Ольга вздрогнула, сделала еще шаг назад и стала медленно, как поскользнувшийся на запорошенном катке прохожий, падать на бок, по–куриному беспомощно взмахивая руками. А затем она покатилась по склону к реке.
Я не бросился за пей, ноги размякли, похолодели, а в глаза впились крошечные горячие и острые иглы.
Она, по–кукольному разбросив ноги, сидела па песке и всхлипывала. Проша жалобно скулил и метался вдоль берега.
А я стоял на краю обрыва, стоял и смотрел на рассыпавшиеся в таком восхитительном беспорядке Ольгн–ны волосы. Мне невыносимо хотелось погладить их. Невыносимо. И поэтому я все–таки оторвал ногу от земли. Сделал шаг, затем второй. И скатился вниз.
— Прости меня, — выпалил я, рухнув на колени рядом с Ольгой.
Она закрыла лицо ладонями и как–то особенно громко всхлипнула.
— Он не хотел, поверь, — твердил я, кивая в сторону Проши. — Он не хотел. — Я осторожно дотронулся до ее плеча, но она, почувствовав прикосновение, отпрянула, выдохнула сквозь плотно сжатые ладошки:
— Отстань,
— Прости… я… это не потому, прости, — бубнил я. Подошел Проша с низко опущенной головой. Ткнулся
носом в мою руку.
— Видишь, — я тараторил какую–то сумятицу, — он тоже переживает. Прости, понимаешь… в общем, Оленька.
Наконец она оторвала руки от лица. Провела ладонью по волосам.
— Эта кофта, — еле сдерживая рыдания, сказала Ольга и оттянула густо обляпанный мокрым песком рукав, — эта кофта… знаешь, сколько она стоит!
— Мы ее выстираем, — почти выкрикнул я, — выстираем! Хочешь, я сам выстираю? А потом я пойду работать и куплю тебе много таких кофт и даже лучше. Хочешь?
— Ничего я не хочу, — прошептала ока.
— Я умоляю тебя: прости и не расстраивайся. — Больше всего я боялся в тот момент, что она перебьет меня. — Давай всегда будем вместе, всегда, знаешь, я очень люблю тебя… — От последних четырех слов меня даже зашатало.
— Ты? Знаешь, кто ты? — выкрикнула она, вскочив на ноги. — Ты… Ты дурак. Понял? Настоящий дурак. — Она побежала вдоль берега. Остановилась. Обернулась и еще раз выкрикнула: — Дурак!
— Оля, — я сделал шаг к ней.
— Не подходи ко мне! — вскрикнула она и, не оборачиваясь, пошла вдоль берега.
По темной отмели потянулась цепочка следов и растворилась в тумане.
Тетушка вздыхает, еще раз пытается одернуть затертый до заскорузлости передник и говорит:
— И все–таки зря вы сидите здесь. День–то какой чудесный.
— Что–то мне не хочется купаться, — мямлю я.
— Опять живот? — всплескивает руками тетка. — Я же предупреждала тебя: аккуратнее будь. Швы могут разойтись или воспалиться в любой момент. Что мне тогда с тобой делать?
— Ничего, обойдется, — отмахиваюсь я.
— Конечно, пройдет. Главное, не волнуйся, — настаивает тетушка. — Забудь обо всем, и пройдет. И все–таки пройдитесь, прогуляйтесь. Хорошо?
— Хорошо, — согласно киваю я.
— Я пока займусь обедом, — вздыхает она. — А вы пот о м с бязатель к о про и днтесь.
Но мы так и не прошлись. Просидели вдвоем с Прошен до сбеда: я — на досках, беседуя с Прошен, а он— на песке, вникая в семенные отношения ласточек.
ЗАПРЕТНЫЙ ПЛОД
Мы выходим прогуляться только вечером. Цель прогулки — Поляна. Я иду угостить ребят клубникой — крупными сочными ягодами, плотно уложенными в высокую стеклянную банку. Тетка собрала мне свою гордость–ананасовку. Я бы сам с удовольствием съел ее, но тетушка сказала, что по меньшей мере неприлично постоянно выступать в роли угощаемого, н поэтому выдала мне банку от щедрот своих. Если бы не клубника — эта лучшая из ягод, — никогда не пошел бы на Поляну. А теперь надо идти и платить долги. Хотя нет, долги — это что–то иное. Может быть, отдавать долг?
Наверное, нашлась бы и другая причина для похода на Поляку. Но выискивать ее не хотелось.
Банка оказалась тяжелой. Держать ее за широкое, как у бидона, горло было неудобно–рука немела. Поэтому, свернув на Поляну, ставлю банку под ближайший куст. Трясу рукой и занемевшая кисть начинает медленно оттаивать.
В центре, как всегда, играют в «картошку». Чуть в стороне жгут костер. У огня трое — Витька, Виталик и Катька. Осторожно оглядываюсь: Ольги пет и среди играющих.
— Бросай свои кости, — дергает меня за рукав Витька, и я опускаюсь на крошечный холмик сена, уже основательно примятый кем–то до меня. Рядом устраивается Проша. — А мы вчера танцевали, — продолжает Витька. — Было очень смешно.
— Наконец–то этот чертов приемник у Мишки взял еще одну станцию, — улыбается Виталик, ломая о колено корявый сучок. Сучок раскалывается неожиданно легко и рассыпается па чурочки, очень похожие на болванки для кгвы в городки.
— А где вы вчера болтались? — интересуется Виталик и пытается подманить к себе Прошу. И я почему–то сразу понимаю, что под словом «мы» он имел в виду только меня и Прошу.
Не дождавшись моего ответа, Катька встает и идет к кругу играющих. Что она боится услышать? Мне показалось, что горячая рука больно, очень больно сжала сердце и отпустила его радостно скакать на уютно сложенной ладошке.
— Дома сидели, — отвечаю я спокойно и громко, но Катька не оборачивается.
— Ага, — понимающе кивает Витька и внимательно продолжает следить за тем, как Виталик ворошит раскаленные угли.
— Привет, мужики! — сипит кто–то сзади, и мы дружно оборачиваемся. Метрах в трех от костра стоит Мишка и с остервенением крутит настройку приемника. Не отрывая глаз от черной коробки, он продолжает: — Что–то сегодня ни черта не ловится.
— Да оставь ты его в покое, — бросает ему Витя и вновь углубляется в созерцание пламени.
— Погода, видимо, не та, — жалобно, как стоматологический больной, бормочет Мишка и втискивается между Мной и Виталькой.
— Оставь что есть, — говорит Виталик, — пусть шуршит.
— Целый день оперы и оперетты, — не меняя тональности, жалуется Мишка и продолжает крутить зубчатое колесо настройки.
— Целый день оперы и оперетты, — не меняя тональности, жалуется Мишка и продолжает крутить зубчатое колесо настройки.
— Пусть играет, — поддерживает Витька Виталика.
— Пусть, — соглашается Мишка, вздыхает и, мне кажется, грустно смотрит на Катьку. Но Катька стоит к нам спиной.
Сейчас бы следовало достать банку с клубникой, угостить всех ребят и отправляться домой. Но что–то удерживает меня. Что именно, понимаю, когда наконец слышу голос Ольги. Слышу, как она смеется, отвечает на чьи–то приветствия, опять смеется.
Я не оборачиваюсь, потому что не знаю, одна ли она пришла или в компании с Аликом. Загадываю: если не обернусь до того, как она подойдет к костру, — значит, одна. Но мне не пришлось долго пребывать в неведении. У края Поляны рядом с играющими в «картошку» раздается смех Ольги, а рядом с огнем уже мелькает тень и на траву падает корчащийся от смеха Алик.
— Мы сейчас с Олькой, — с трудом выговаривает он сквозь всхлипы смеха, — мы идем, а оно лежит.
Никто из нас не понимает, что же это за «0110», ко смех у Алика такой заразительный, что мы не выдерживаем и начинаем подхихикивать. Алик уже заходится ог смеха, выплевывая какие–то непонятные слова и их огрызки: «…оно… лежит… как, как… лежит… наступил… свежее… как, как…»
Вдруг Алик перестает смеяться и, пошарив рукой по земле, находит какую–то щепку. Этой щепкой он поддевает неопределенной формы шнурок. Шнурок начинает шевелиться и обвивает щенку. Мы все узнаем в шкурке гусеницу. Она толстая, зелено–красная, с поросячьими ножками п щетинками.
— Что будем делать с вредителем полем и огородов? — вопрошает Алик, не отрывая глаз от насекомого.
— Отпусти ее, — слышу я голос Ольги и хочу повернуться, но сдерживаю себя.
— Казнить через сожжение на костре, — инквизиторским голосом вещает Виталька.
— А может быть, четвертуем? — предлагает альтернативу Алик.
— Фу на вас, — обиженно говорит Ольга, но не уходит.
— А ты как считаешь? — обращается Алик ко мне. Все оборачиваются ко мне.
— Как решит большинство, — я питаюсь быть равнодушно веселым, по язык начинает неметь.
— Мда-а, — тихо бормочет Алик и старательно сталкивает гусеницу на край щепки.
— Да пореши ты ее наконец, — хрипит Мишка и опять остервенело крутит настройку приемника.
Гусеница, словно осознав безысходность своего положения, начинает отчаянно перебирать ножками и вращать головкой, похожей на расплавленную пуговицу.
— Фу, какая мерзость, — бросает Ольга и смеется. — Ну, — поворачивается она ко мне, — так как решает большинство?
— Но мы же не на битве гладиаторов, — отшучиваюсь я и замечаю, что костер отражается одинаково и в глазах Алика и на поверхности лоснящейся пуговицы.
— Палим или нет? — настырничает Алик.
— Палим, палим, — говорит Виталька.
— Давай, — отмахивается Мишка.
Щепка повисла над юрким, как жало, языком пламени. Тугое извивающееся тело гусеницы вздулось, зашипело. Тонкая кожа начала лопаться…
Я отворачиваюсь и смотрю на Прошу. Его совсем не интересовала развернувшаяся в мире насекомых трагедия. Он до слез в глазах смотрит на стоящую у меня за спиной Ольгу.
— А клубника сегодня будет? — раздается за моей спиной се голос.
— А как же, — бормочет Алик, заканчивая кремацию насекомого. — Обязательно будет.
— Рано ведь еще, — гозорит Виталька, зачарованный манипуляциями Алика, — вот стемнеет…
— Я принес клубнику, — еле ворочая языком, говорю я и встаю.
Тишина превращается в настороженное молчание. Я направляюсь к кустам. Достаю банку и возвращаюсь к костру. Протягиваю банку Ольге. Но она делает вид, что не замечает протянутой руки.
— Где взял? — спрашивает Алик вставая.
Банка, просвечиваемая пламенем костра, кажется наполненной расплавленными рубинами.
— Тетка дала, — говорю я, продолжая держать банку в протянутой руке.
— Сама? — изумляется Алик и забирает у меня банку. Чуть подбрасывает ее, словно пытаясь определить вес.
— Точняк сама? — настороженно интересуется
Витька.
— Не трендишь? — спрашивает Мишка.
— Но я же говорю — сама дала, — горячусь я.
— Вот прямо так и дала? — спрашивает Алик.
— Конечно, — оглядываю я кажущиеся мне почему–то настороженными лица ребят. — Сказала, чтобы всех угостил. Вы же меня угощали…
— Что–о–о? — выкрикивает Алик.
— Свою принес, сам, — хохочет Виталик.
— Эй, идите сюда! — кричит играющим Мишка.
— Угощает, собирает, угощает… — давится от смеха Алик.
«Сам!», «Сам?!», «Сам?», «Сам» — доносится со всех сторон.
— Ну ты даешь! — подбадривающе хлопает меня по плечу Виталька. — Голова садовая.
— В огороде бузина, в Киеве дядька, — слышу я бормотание Витьки.
Проша начинает озираться и ворчать: он явно не понимает, что происходит. Я присаживаюсь рядом с ним и обнимаю его за шею. Пес успокаивается.
— Не обращай внимания, — тихо бросает то ли мне, то ли Проте Витька, подкармливая ненасытную утробу костра. — Здесь принято собирать клубнику самим, но не у себя в огороде.
«Поэтому ты всегда отказываешься от клубники, — хочу спросить я Витьку, — а не потому, что у тебя аллергия?» Но не успеваю. Виталик подхватывает Витькинп слова:
— Не у себя в огороде! — заходится он от смеха. —
Не у себя!
Его поддерживают разнокалиберными смешками все пришедшие па зов. Они напоминают мне нестройный хор самодеятельности, в котором каждый хочет быть солистом, но никто не хочет выделяться. Они выдавливали из себя смех и давились им. Тыкали пальцами и взглядами в корчившегося Алика и рассыпанную клубнику. В ту самую вкусную, ароматную, налитую дурманящим сладким соком.
Огонь отсвечивает на опрокинутой, сально блестящей тушке банки десятками себе подобных, но уменьшенных, перемигивающихся огоньков. Пламя наполняет гладкое брюхо бая: —;;; лилово–красным мерцающим светом…
Я ухожу оглушенный Ольгппым смехом.
Когда после прогулки с Прошей на реку возвращаюсь на Поляну, то замечаю, что ягод нет. Кровяные ягодные сгустки исчезли. От них остался еще не успевший смешаться с жестким дымом слабый запах приторной свежести. И осталось пульсирующее, извивающееся, скользкое, впивающееся в голову гриппозной болью слово «клубника».
УДАР НИЖЕ ПОЯСА
Вместе с мячом над Поляной летают, мечутся, шарахаясь от ударов, возгласы и выкрики.
Мне очень не хочется возвращаться на Поляну, но опять–таки Проша: это он тянет меня сюда. Я решаю не сопротивляться. Может быть, и зря, но оказывается — это удивительно хорошо, когда кто–то решает за тебя. Его можно во всем винить, на него сваливать— ведь пошел на поводу. Пока же я иду на поводке… У костра, как заклинатель огня, Витька.
— Садись, — кивает он мне, и я соглашаюсь, хотя поводок уже отпущен.
— Может быть, принести дров? — спрашиваю я, но Витька словно и не слышит моего, в общем–то, никчемного вопроса — рядом с костром возвышается объемистая кучка дров. Из них при желании можно сложить миниатюрную поленницу.
— Сколько ни смотрю на огонь, не пойму, живой он или нет?
— От него тепло, как от живого, — говорю я и прижимаю к себе теплую Прошину голову.
— И пищу потребляет — дрова ест. А вот потрогать его нельзя. Удивительно, — нараспев произносит Витька последнее слово.
Я отпускаю голову Проши, и он кладет ее мне на колени сам.
— Ты не обижайся на них, — кивает Витька в сторону играющих.
— Стараюсь.
— Все пройдет. Пройдет, и будет казаться, что этого не было или было, но не с тобой.
— Это, наверное, только кажется…
— У огня и у времени много общего, — произносит Витька мудреную фразу, и я пытаюсь в ней разобраться, а Витька уже рассказывает историю с исчезновением отца и заменой его какими–то приходящими в дом дядьками.
«От огня остается зола, ее можно потрогать, — рассуждаю я, — обугленные деревяшки. Это будет в будущем от настоящего. Это будет настоящее, оставшееся от прошлого. Будет и уже прошлое, которое нельзя исправить…»
Кто–то больно дергает меня за плечо. Оборачиваюсь и вижу расплывшуюся от счастья физиономию Виталика.
— Идем играть! — ои опять дергает меня за плечо. Проша удивленно вскидывает голову, и Виталик подмигивает ему.
— Нет, мне не. хочется, — неуверенно отнекиваюсь я.
— Обиделся, что ли? — удивляется Виталик и, обернувшись к играющим, кричит: — Алька! Алька! Он не хочет! Он обиделся.
— Что ты врешь! — вспыхиваю я. — Кто тебе сказал такое?
— Проша нашептал, — говорит Виталик и вдруг заходится безудержным смехом.
Я вижу, как ко мне приближается Алик. Он улыбается, а мне кажется, что это он, а не Виталик захлебывается в смехе.