Фанни Каплан. Страстная интриганка серебряного века - Геннадий Седов 18 стр.


— Да не боюсь я… — она поправляет кандальный браслет на запястье. — Не умею говорить. Не выступала никогда.

— Вот и выступите! Что на сердце лежит, то и скажете. Слова сами придут… Все, все, Фанюша, вопрос решен!

Вера исчезает в соседнем отделении, она сидит, задумавшись в углу. Напротив белобрысый парень-конвойный. Мокрая от пота гимнастерка, начищенные башмаки. Глядит в пространство, щелкает, позевывая, затвором винтовки.

— Фанюша, готовьтесь! — оторвала ее от мыслей появившаяся в проходе Вера. — Подъезжаем…

Лязгнуло под полом раз и другой. Поезд замедлял ход.

Она приподнялась с полки, переложила поудобней кандальную цепь на руках.

— Погодите! — потянула ее к себе сидевшая напротив Аня.

Достала из-под подушки гребень, расчесала аккуратно отросшие ее немытые волосы. Оглядела внимательно, обозначила челочку на лбу, провела прислюненным пальцем по бровям.

— Красавица… Не хмурьтесь только…

— Гражданки ссыльно-каторжные! — послышалось в купе.

Начальник конвоя. Сабля на боку, усы колечком. На лице крайняя озабоченность.

— Настоятельная просьба!

Вагон дернуло раз и другой, жандарм покачнулся, ухватился за полку.

— Не касайтесь в речах особы государя. Думу и министров — на здоровье, кройте без разбора. И без призывов к бунту попрошу…

За окном проплыла водокачка, складские строения.

Поднявшись, они потянулись гуськом к дверям тамбура. За спиной — конвойные с винтовками, шепчущий что-то на ухо Вере золотопогонный полковник, везущий их к месту каторги.

На всем пути следования краснолицый жандарм с саблей на перевязи уговаривал их избегать во время выступлений выпадов против царя и особ царствующего дома. «Войдите, гражданки, в мое положение, — утирал платком потное лицо. — Все ведь на мой счет запишут. Что мягкость проявил, не пресек. А у меня семья, жена-инвалид».

Им было весело: а, каково? Лазаря поет, у них, каторжных, бесправных защиты просит. Трещит по швам ваша треклятая власть…

Последний этап по пути на каторгу стал для них дорогой славы. Во время многочасовых остановок на узловых станциях два их арестантских вагона — мужской и женский — встречали толпы народа. Рабочие, студенты, чиновники, крестьяне близлежащих деревень. Пожилые люди, молодежь. Лезли через ограды, бежали вдоль перронов, тянули в окна и отворенные тамбуры буханки хлеба, вареную картошку, печенье, конфекты, газеты, цветы. Бросали деньги: кредитки, монеты — от медных двухкопеечных до золотых пятирублевок, кольца, браслеты, карманные часы с инкрустациями и монограммами. Усилия властей не допустить чествований государственных преступников: отцепление арестантских вагонов подальше от вокзалов, на запасных путях, в тупиках, перекрытие подходов к привокзальным площадям нарядами полиции успеха не имели: получавшие по своим каналам нужную информацию революционно настроенные рабочие-железнодорожники оповещали публику и вездесущих газетчиков о планах начальства: в нужный час встречающие оказывались в нужном месте…

— Гражданка Каплан, пожалуйста… — прижавшийся к стенке жандармский полковник пропустил ее к отворенной двери. — Как договорились. Никаких призывов к бунту. И имя государя не упоминать…

Держась за поручни, она ступила на верхнюю ступеньку. Глядела перед собой, шурясь от солнца.

Привокзальный перрон был заполнен толпой. Люди на заборах, на крышах пристанционных зданий. Колышутся красные флаги, над головами холщовые транспаранты: «Да здравствуют товарищи социал-демократы в Государственной Думе!», «В борьбе обретешь ты право свое!», «До свидания, товарищи, в свободной России!»

— О-о-тре-е-че-ем-ся от ста-а-а-ро-го-о ми-и-ра-аа, — послышалось пение.

Она вдохнула побольше воздуха, подняла руку с гремящей цепью.

— Да здравствует революция. — крикнула звонко. — Долой ненавистный царский режим!

Стучат под полом колеса, качается вагон. За решетчатым окном — бегущие леса, голубое небо в кудрявых облачках, гуляет по коридору ветерок, отдающий угольным дымком. Закрыть глаза, и кажется: едешь не на каторгу, а в Житомир на летнюю ярмарку или в гости к родственникам в Конотоп вместе с родителями и сестренкой.

Думается о разном: мысли легкие, летучие. О родных в Америке. О коктебельском знойном лете: кудрявом смеющемся Максе в распахнутом хитоне, Елене Оттобальдовне на веранде с гирями в руках. О счастье, в котором она купалась, как в море, загорелая, нагая, отдающаяся в беспамятстве любимому — где придется: в татарской душной сакле, среди можжевеловых зарослей Карадага, на пустынных маленьких пляжиках с острыми ракушками, впивавшимися в спину, в ялике, раскачивающемся посреди бухты на легкой волне…

В купе возбужденный разговор. Спорят о прочитанной в газете «Русская мысль» статье Петра Струве: «Интеллигенция и революция».

— Рассуждает здраво, со многим согласна, — слышится голос Веры. — Что в переживаемый России революционный период интеллигентская мысль, наконец, соприкоснулась с народной. Впервые в нашей истории. А вот значение царского манифеста семнадцатого октября, влияние народных представителей в Думе явно преувеличивает.

— По крайней мере, будем знать то, что скрывают другие, — голос Нины Тереньтевой. — Струве, по крайней мере, правдив.

— Толку в его правде.

— Страх как боится свержения монархии, — роняет Аня Пигит. — Буквально в каждой строчке чувствуется. Поразительно! Социал-демократ, марксист предостерегает от насильственных методов борьбы, советует заняться воспитанием угнетенных, внедрением в сознание народа каких-то там, объединяющих идеалов. С кем, позвольте, объединяющих? С эксплуататорами, угнетателями? Типичный кадетский тезис! Вот, послушайте! «Революцию делали плохо. В настоящее время с полной ясностью раскрывается, что в этом делании революции играла роль ловко инсценированная провокация. Это обстоятельство, однако, только ярко иллюстрирует поразительную неделовитость революционеров, их практическую беспомощность. Делали революцию, в то время когда задача состояла в том, чтобы все усилия сосредоточить на политическом воспитании и самовоспитании»… Неделовитость революционеров! Беспомощность! Это он про жертвы? Пролитую кровь? Декабристов! Петрашевцев! Наших товарищей! Все было напрасно? Так, что ли?

— Читает проповедь во время пожара, — соглашается Нина.

— Именно! Помогает пожарным! Во имя сохранения того, что исторически себя изжило, годится на свалку…

Она не вмешивается в спор. Статья профессора-марксиста, сотрудничающего с Лениным и большевиками, не для нее. Туманно, иные слова и не выговоришь…

«Начну заниматься, — решает категорично. — Сразу, как прибудем на место. Товарищи помогут, времени достаточно».

Достает из-под подушки потрепанное приложение к журналу «Мир Божий». Нашла роясь в кипе газет и журналов, полученных от манифестантов в Костроме. На первой странице фотография женщины, пишущей что-то, склонившись над бюро, ниже: «Этель Лилиан Войнич. ОВОД. Роман». Пробежала машинально начало: «Артур сидел в библиотеке духовной семинарии в Пизе, просматривал стопку рукописных проповедей. Стоял жаркий июньский вечер. Окна были распахнуты настежь, ставни наполовину приотворены»…

— Ужинать, ужинать, милая чтица! — очнулась много часов спустя от отклика Веры. — Темно, глаза поберегите.

Наскоро что-то поела, проглотила чай. Улеглась поближе к тускло светившему фонарю над головой. Читала продолжение, долго не могла уснуть. Думала напряженно: отчего так сурова Джемма, почему не может простить любимого, гонит прочь? Он же невиновен, не знал, что добившийся у него признания на исповеди монах-духовник откроет тайну полиции, что невольное его предательство станет причиной провала операции по доставке оружия подпольщикам, ареста товарища, который, как и он, влюблен в Джемму.

«А как бы поступила я, случись подобное с Виктором? — явилась мысль. — Простила? Нет? Вышла замуж за другого?»

Простила бы, скорее всего. Как прощала всегда. А вот Вера Штольтерфот точно нет…

— Об чем книжка, барышня?

Конвойный. Митрич, как называют они его между собой. Немолодой, улыбчивый, добрая душа. Когда полковника нет рядом, пьет с ними чай, интересуется, откуда родом, живы ли родители, рассказывает о себе. Из-под Великих Лук, бондарь. Семью имел, избу, коровенку. Жена работящая, детишков четверо, старшенькая на выданье. Всех в один год холера прибрала. Он на японскую ушел, вернулся после ранения из Маньчжурии, а изба пустая. Все пятеро на погосте — пять холмиков с крестами.

«Невмоготу было в деревне оставаться. Подался в город. Работы никакой, бондарей пруд пруди. Пошел в тюремное управление, книжку армейскую предъявил: младший фейерверкер. «В конвойные пойдешь?» — спросили. Мне все одно: хоть в конвойные, хоть в пожарные. Езжу с той поры на чугунке с вашими: из Москвы в Сибирь, из Сибири обратно в Москву. День, ночь, сутки прочь. Так и жизнь, глядишь, пролетит»…

После Петропавловска отношение к ним со стороны конвойных странным образом изменилось. Менялись каждые три часа, напряжены, на вопросы не отвечают. Чуть что: «нельзя!» «не положено!» «не по инструкции!» Подъем, отбой — строго по часам. К окнам не подходить, по коридору не ходить, по ночам не разговаривать.

Митрич не в счет — и кипяточку свежего принесет во время стоянки, и письма на волю в почтовый ящик опустит, и не стоит истуканом напротив двери уборной, где ты закрылась по нужде. Зато полковника не узнать — будто подменили. Смотрит волком, по утрам не здоровается, на любую просьбу отвечает категорически — «нет».

Запланированный митинг в Петропавловске, к которому они готовились, не состоялся. Тамбурные двери были заперты, в коридор не пускали. Сквозь зарешеченное окно было видно, как по пустынному перрону перебегали казаки. Спускались по ступенькам к вагонам, выстраивались в цепь. Вышел из здания вокзала какой-то чин в окружении свиты, смотрел пристально в их сторону. Перелезшего через ограду молодого парня в картузе поволокли под микитки двое жандармов.

— На каком основании нам не дают выйти на площадку? — крикнула Вера проходившему мимо полковнику. — Воздухом подышать!

— В Нерчинске надышитесь, — бросил он обернувшись. — Времени будет с избытком…

— Показывают зубы, — говорила Вера, застилая вечером постель. — Наверху что-то произошло. Похоже, опомнился от страха Николай.

— Неужели опять реакция? — голос Ани с верхней полки.

— Все возможно. На месте узнаем.

«У-уу-у-уууу! — впереди гудок паровоза. — Уууу-уу-уууу!»

В вагонном купе полумрак, светит подслеповато плафон над изголовьем.

Она дочитывает последние страницы «Овода».

Артур, сражавшийся за свободу Южной Америки, суровый, обезображенный, возвращается в Италию, пишет под псевдонимом Овод статьи, разоблачающие церковь. Попадает в тюрьму, отказывается от помощи в побеге, которую предлагает ему скрывавший до этого свое отцовство епископ Монтанелли. Приговор суда, сцена расстрела. Все перед глазами — зримо, без прикрас…

В слезах она переворачивает страницу.

«— Джемма, вас кто-то спрашивает внизу…

— Вы синьора Болла? Я принес вам письмо…

Письмо, написанное очень убористо, карандашом, нелегко было прочитать. Но первые два слова, английские, сразу бросились ей в глаза: «Дорогая Джим!..» Строки вдруг расплылись у нее перед глазами, подернулись туманом. Она потеряла его. Опять потеряла! Детское прозвище заставило Джемму заново почувствовать эту утрату, и она уронила руки в бессильном отчаянии, словно земля, лежавшая на нем, всей тяжестью навалилась ей на грудь. Потом снова взяла листок и стала читать: «Завтра на рассвете меня расстреляют. Я обещал сказать вам все, и если уж исполнять это обещание, то откладывать больше нельзя. Впрочем, стоит ли пускаться в длинные объяснения? Мы всегда понимали друг друга без лишних слов. Даже когда были детьми»…

Вот и все.

Она закрывает книгу. Сидит в неудобной позе — опустошенная, без мыслей.

«О-о-вод… о-о-вод, — стучат под полом колеса. — О-о-вод… о-о-вод… о-о-вод».

Каторжное Забайкалье

Даурия, как исстари назывался отдаленный край русского государства к востоку и юго-востоку от озера Байкал, обязана своим развитием серебру. Точнее будет сказать — серебряным деньгам.

Ставшая к концу семнадцатого века мировой державой, успешно торговавшая с европейскими и азиатскими соседями Россия наращивала год от года государственный бюджет. Если при восшествии на престол Петра Великого казна располагала лишь 1,75 миллиона рублей, то цифра эта к 1725 году составляла уже без малого десять миллионов. Одно плохо: основной монетой, имевшей хождение на территории империи, оставалась тощавшая год от года из-за недостатка металла медная монета — денга, полушка и полуполушка. С серебром дела обстояли и того хуже: остро необходимые в торговых операциях серебряные монеты чеканились по преимуществу из привозного сырья. Накладно, что и говорить.

В «горном узаконении», обнародованном в 1700 году Петром Первым, писалось в частности: «Великий государь указал для пополнения золота и серебра в своем великого государя Московском государстве, на Москве и городах сыскивать золотых, и серебряных, и медных, и иных руд». Императорским указом того же года был создан Рудный приказ, преобразованный в Берг-коллегию, а позже в Горный департамент. Усилия царя-преобразователя были направлены на изыскание собственных запасов валютного сырья. Написанная им собственноручно в 1719 году «горная привилегия» гласила: «Соизволяется всем и каждому дается воля, какого б чина и достоинства ни был, во всех местах, как на собственных, так и на чужих землях — искать, копать, плавить, варить и чистить всякие металлы». Говоря иначе, встряхнуться от дремы, снаряжать команды рудознатцев, ехать, плыть — за Камень, в Сибирь, на Север, в Забайкалье. Не может такого быть, чтобы в недрах российских не сыскать меди, золота и серебра.

Нерчинские серебряные руды в Забайкалье были обнаружены первопроходцами на рубеже семнадцатого-восемнадцатого веков. Тогда же на рудниках Большой и Малый Кутлук началась добыча и выплавка отечественного серебра, был построен и заработал на берегу реки Аргунь первый в России рудоплавильный завод по «выпечке» серебра.

Дело вроде бы пошло на лад, да вот беда: количество руды, добываемой вручную из примитивных колодцев и шахт, напоминавших звериные норы, было ничтожным, выход чистого серебра из печей — кот наплакал. Достаточно сказать, что из семисот пятидесяти тонн серебра, израсходованного в царствование Петра на чеканку серебряных монет, лишь две тонны были отечественного производства. Покупное, «пришлое» серебро продолжало ложиться тяжким бременем на финансы империи.

Основным препятствием к развитию полноценного серебряного промысла в Забайкалье было отсутствие необходимого количества рабочих-промысловиков. Край был дикий, безлюдный. Уроженцы здешних мест, буряты и тунгусы, молившиеся каменным идолам, в расчет не шли: малочисленны, лопочут бог знает по-каковски — не разберешь. Лопату с киркой в жизни не держали, силенок не ахти. Не рудокопы по всем статьям.

Не принесли серьезного сдвига в рудном деле прибывавшие в край переселенцы из центральных губерний. Покинувшие родные места в поисках лучшей доли работящие русские мужики под землю лезть не торопились. Рубили лес, строили избы, запахивали делянки под овощи, ловили рыбу, охотились на пушного зверя, собирали ягоду и кедровые орехи. Да пропади оно пропадом ваше серебро, нам и без него тут оченно даже неплохо!

Надежда на свободных людей, которые поменяли бы занятия промысловиков и собирателей лесных плодов на беспримерную по тяжести участь рудодобытчиков, оказалась тщетной, оставалась приходившая не раз на помощь державной власти палочка-выручалочка: подневольный труд. В число перешедших «к кабинету Его Величества» работников рудных месторождений империи и заводов по выплавке серебра, меди, свинца и золота приписали сто тридцать семь тысяч душ крепостных крестьян из центральных губерний, вдогонку к ним — тысячи осужденных за преступления «государевых отступников». Обитателей острогов, ссыльно-каторжных.

В тусклом блеске забайкальского серебра, как в зеркальной амальгаме, — история русской тюрьмы, русской ссылки. Судьбы десятков, сотен тысяч мужчин и женщин, положивших жизни в кротовых норах Даурии ради имперской серебряной монополии. Замерзших в лютые морозы, умерших от непосильного труда, истощения, тифа, чахотки. Забитых шпицрутенами, наложивших на себя руки. Судьбы взбунтовавшихся против аракчеевского режима в царствование Александра Первого солдат лейб-гвардии Семеновского полка. Участников декабрьского восстания 1825 года на Сенатской площади. Польского национально-освободительного движения 1831 и 1863 годов. Петрашевцев, народников, народовольцев. Анархистов, эсеров, социал-демократов, бундовцев. Образованная в 1851 году, соединенная железной дорогой с метрополией Забайкальская область, граничащая с Китаем, без преувеличений была землей каторжан.

Поднимись на взгорок, глянь окрест: на сотни верст, до самого горизонта, среди нетронутой природы, изумрудных кудрявых сопок, стремительных рек — остроги, остроги, остроги. Усть-Стрелочный, Иргенский, Телембинский, Еравнинский, Аргунский, Сретенский, Нерчинский. При каждом — серебряный рудник, сереброплавильный завод. Работа рядышком, в двух шагах от тюремных ворот. И погост недалече: вынесут в деревянном ящике, коли богу душу отдал, к ближайшему распадку, поплюют на ладони, возьмутся за лопаты. Выроют могилу, опустят, землицей вперемешку с песком присыплют малость. Все одно песцы ночью разроют али шакалы…

— Веселая, — улыбается ей шагающий сбоку телеги солдат с винтовкой за плечом по имени Степан. — Все хихоньки да хаханьки. Годов-то сколь?

Назад Дальше