Фанни Каплан. Страстная интриганка серебряного века - Геннадий Седов 19 стр.


— Веселая, — улыбается ей шагающий сбоку телеги солдат с винтовкой за плечом по имени Степан. — Все хихоньки да хаханьки. Годов-то сколь?

— Семнадцать минуло, — смеется она ему в лицо.

— Бедовая, — качает он головой. — Крепче держись, дорога ухабистая.

Она встряхивает отросшими в пути волосами. Господи, до чего хорошо! Солнышко ласково светит, дышится легко. Словами не выразить, до чего красиво вокруг. Кудрявые сопки до самого горизонта, буйное разнотравье по сторонам дороги, бабочки порхают над головой. Жить и жить!

В ногах у нее охапка цветов, собранная Степаном. Астры, вьюнки, ромашки, иван-чай, ярко-красные пионы. Она перебирает стебелек за стебельком, подносит к лицу полураскрытый бутон ириса с грациозно изогнутыми пестиками, внюхивается, полузакрыв глаза, в нежный, отдающий сыроватой землей аромат.

— Ндравится?

— Очень.

— Нюхайте, барышня. — Степан поправляет ремень на плече. — Еще соберу.

С конвойной командой в Сретенске им повезло: фельдфебель и солдат были местные, из забайкальских переселенцев. Спокойные, уравновешенные. Не следят за каждым твоим шагом, не рыкают поминутно: «встать!», «садись!», «пошла!», не перематывают сидя напротив вонючие портянки. К обязанностям своим относятся по-крестьянски добросовестно, без суеты: работа она везде работа. Хоть в поле, хоть в лесу, хоть где еще.

Неделю по приезде в Сретенск они провели в здешней пересылке. Сидели в камере без решеток, несколько раз к ним наведывался врач, дал приболевшей Нине Терентьевой микстуру. Местный купец, виноторговец Лукин, прослышав, что в партии ссыльных есть больная, присылал им несколько раз домашние обеды, договорился с начальником острога, чтобы в камере на его деньги поменяли постельное белье.

Они отошли от вагонной одури, помылись в баньке. Закупили припасов на дорогу: домашнего хлеба, чаю, сладостей. Хранимых в Верином кошельке артельных денег хватало, арестантская их копилка пополнялась от самой Москвы — сибиряки по этой части не отставали от остальных: в Омске, Новониколаевске, в Иркутске местные ячейки социалистов передавали через начальника конвоя собранные с миру по нитке денежные пожертвования, драгоценные вещи: кольца, браслеты, часы. Когда, отъехав от красноярского вокзала, отмахав на прощанье руками немногочисленным провожавшим, пробившимся через полицейские оцепления на перрон, они обменивались впечатлениями, считавшая за столиком денежный приварок Вера помахала над головой желто-коричневой ассигнацией:

— Смотрите, товарищи! Екатериновка!

Сторублевая хрустящая банкнота с портретом Екатерины Второй пошла по рукам.

— Морозовы, рябушинские, с дороги! — сгребала Вера со столика денежную горку. — В кассе у нас восемьсот три рубля сорок семь копеек. Живем!

Наличной суммы вполне хватило бы, чтобы нанять до Нерчинска две рессорные коляски, но фельдфебель отсоветовал: не дело. Коляска штука капризная. Хлипкие рессоры, колесные обода ломаются то и дело. Неустойчива к тому же: в два счета можно перевернуться при переезде через речку али овраг.

— Путь неблизкий, без малого триста верст. Застрянешь, судьбу проклянешь. Ну их к богу, эти коляски.

Наняли в результате у местного извозчика Сапрыкина за сто пятьдесят рублей две двуконные телеги с высокими бортами: одну под скарб, другую для седоков.

— Прокатим с ветерком, барышни, — обходил снаряженный обоз слегка подвыпивший Сапрыкин в сопровождении сына. Трогал кнутовищем густо смазанные свежим дегтем колесные оси. — Благодарить будете. На сапрыкинский извоз еще никто не жаловался.

Взобрался, кряхтя, на облучок головной телеги, помолился в сторону невидимой церкви.

— Давай, Ферапонтушка, — обернулся к сыну, уже сидевшему на козлах. — С Богом!

Десять дней в забайкальской глуши среди нетронутой природы, покоя, тишины, тягучей дремы на пахучем сенце с мешком под головой, легких, безмятежных мыслей. Покачивается с боку на бок на ухабах скрипучая телега: подъем, спуск, новый подъем. Сопки, лесистые кряжи, стремительные речки, переправы. Короткие стоянки, чтобы сбегать по нужде за ближний бугор, испить водицы в бьющем из-под камушков ключе, подождать, пока отец и сын Сапрыкины напоят и перепрягут лошадей. Ночевки — в одиноких поселениях, поселках рудоплавильщиков, на заимках, хуторах. В чистых беленых избах поселенцев, в охотничьих домиках на опушке девственного бора. На расстеленной попоне у костра, в обнимку друг с дружкой — под неумолчное стрекотание цикад, испуганный вскрик ночной птицы, дружный храп спящих неподалеку возниц и конвойных.

Сколько было переговорено за это время, сколько волнующих вопросов, которые необходимо обсудить. Она словно приподнялась на цыпочках, отворила дверь в комнату, где беседовали взрослые люди, услышала такое, чего раньше не приходило в голову. Заставило задуматься, по-настоящему во что-то вникнуть, осмыслить до конца. Лежала с открытыми глазами в телеге под звездами, перебирала в памяти услышанное. Смежались веки, мысли делались летучими, наплывал, заволакивал отяжелевшую голову неодолимый сон…

— Подъем, барышни! — слышалось над изголовьем.

Она терла глаза, сидя на подстилке: Сапрыкин-старший. Умыт, расчесан надвое. Колдует с ложкой над очагом с висящим на треноге котелком. Неподалеку, на валунах конвойные и Ферапонт. Толкуют о чем-то, щурятся на выкатившееся из-за дальних сопок лохматое невыспавшееся солнышко.

— О, господи, светло уже! — выпрастывает рядом руку из-под простыни Вера. — Заспалась…

Поднявшаяся следом Аня желает всем, позевывая, доброго утра. Они причесываются, глядясь в карманное зеркальце, обуваются. Аня с Верой помогают ей и страдающей от ревматизма Нине спуститься, идут с полотенцами в руках к ближнему лужку, через который течет в ложбинке неглубокий ручей.

Над ручьем клочковатый туман, зябко. Присев на корточки, она сует осторожно ладонь в студеную курлыкающую воду. Со дна бегущего по камешкам потока на нее взирают с любопытством серебристо-синие рыбешки: «Откель будете, рыбачка? по-каковски говорите»?

Она тянет к ним пальцы… ближе, ближе… Рыбешки шевелят энергично плавниками, удерживаясь против течения, шарахаются в последнее мгновенье в стороны: «Простите-извините, до знакомства не охочи!»

Они возвращаются к очагу, рассаживаются кружком на пригорке. Черпают по очереди из котелка, пьют чай из кружек. Отдающая дымком пшенная каша — объедение, терпкий чай из шиповника с диким медом вкусен необычайно. Заправившийся с утра пораньше домашним самогоном Сапрыкин-старший режет ножом «от пуза» круглый каравай:

— Хлебушка, хлебушка поболе ешьте, барышни. Силов прибавится…

Со стороны посмотреть — трапезничает за столом дружная семья.

— А ведь могли быть товарищами по борьбе, — вырывается у нее неожиданно.

Прикусила губу: «Чего это я? За едой… глупо как!»…

— Кто, Фаня? — держит ложку у рта Вера.

— Все мы здесь сейчас, — смотрит она на охранников. — Мы и они.

— Дай срок, будем товарищами, — отзывается Аня. — Вспомните позапрошлый и прошлый год. И армия и флот были на нашей стороне. Проснется народ. Обязательно!

Ее охватило радостное чувство: мысли ее не показались товарищам пустыми. С ней согласились, ее поддержали! Не кто-нибудь, умница Аня!

Поймала восхищенный взгляд Степана, подумала неожиданно: смогла бы я его застрелить? Спящего, ночью? Его, фельдфебеля с побитым оспой лицом, отца и сына Сапрыкиных? Они ведь тоже народ. Те же крестьяне, рабочие. На каторгу она идет за кого? За них, за их счастливое будущее. За кого же еще?

Мысль не давала ей покоя со сретенской пересыльной тюрьмы. В один из дней дежурный конвой пропустил к ним прибывшего якобы на свидание с Верой ее родственника, худощавого мужчину в пенсне, обликом и одеждой напоминавшего чиновника средней руки. «Родственник» оказался эсеровским боевиком из Читы по имени товарищ Виссарион, прибывшим по заданию тамошней ячейки социалистов-революционеров с планом организации их побега через китайскую границу.

План был многоходовый, с непредсказуемым исходом. На начальной стадии операции им должны были передать во время сборов упрятанные в коробках с печеньем «браунинги» и обоймы с патронами. Следующий этап: по прибытии на Газимурский завод, во время ночевки, в дом, где они остановятся на постой, явится около полуночи работающий на революционное подполье крещенный проводник из местных по имени Абгалай. Вместе они ликвидируют конвойных и возчиков («Стреляйте в голову, наверняка. В случае чего Абгалай поможет ножом»). Проводник привезет им одежду сестер милосердия, парики и фальшивые паспорта. Они берутся сами за поводья, гонят лошадей к станции Борзя на Восточно-китайской железной дороге. Идут на почтово-телеграфную станцию. По предъявлению паспортов им вручат купленные заранее билеты на идущий через границу поезд…

«Задача ваша добраться до Харбина, — инструктировал товарищ Виссарион. — Здесь служит в Русско-Китайском банке наш человек, Лапиков Петр Федорович: вот письмо к нему. Он вручит вам необходимую сумму для проезда по китайскому и японскому участкам железной дороги до станции Куанченцзы и новые паспорта. Далее — переход с проводниками до Дайфрена, посадка на пароход, море, Европа. Денег хватит и на билеты, и на подкуп, в случае чего — нужных чиновников, продажность у китайцев поголовная. От императора до мелкого служащего»…

Было о чем призадуматься: вместо каторги — свобода. Возможность вернуться на родину, вновь включиться в революционную борьбу.

Они пошли бы скорее всего на риск. Если бы не Нина.

Страдавшая хроническим ревматизмом Нина Терентьева ходила с трудом, в телегу ее сажали и ссаживали на руках. Изматывающий путь к портовому Дайфрену был ей не по силам.

Поблагодарили, посовещавшись, товарища Виссариона: не получится, не осилим.

— С каторги тоже бегут, — проводила до порога связного Вера. — До встречи в свободной России, товарищ!

Мальцевская коммуна

— Мальцевка, барышни! Во-он, глядите!

Щурясь от солнца, они вглядывались в маячивший впереди пейзаж.

В низине между сопками обозначился ряд строений за невысокой стеной из беленого булыжника, маковка деревянной церквушки. Не тюрьма в сравнении с Бутыркой — постоялый двор.

— Н-но, милые! — погонял тащившихся из последних сил лошадей Сапрыкин. — Ишшо чуток!

Телеги въехали на лысый пригорок, остановились у распахнутых настежь ворот. Свесившись за борт, они читали рукописный плакат на заборе: «Добро пожаловать, соратницы по борьбе!»

Об их приезде, оказывается, знали — удивительно!

Фельдфебель побежал к полосатой будке, переговорил о чем-то с постовым, тот отступил на шаг, махнул рукой: «Давай!» Телеги втянулись, вихляя, за ограду, остановились в просторном дворе, засаженном молодыми березками.

— Прибыли! — спрыгнул с облучка Сапрыкин. — Дома.

Они озирались по сторонам. Бревенчатый одноэтажный дом с невысоким крылечком, из дверей высыпают какие-то женщины, бегут навстречу.

Она не верила глазам: впереди Александра Адольфовна! Измайлович! Схватила в объятия, тискает, смеется:

— Фанечка, дорогая! Как я рада! Загорела. Таборная цыганочка…

Покосила взглядом в сторону:

— Узнаете?

Наваждение какое-то! В толпе встречающих женщин — Ревекка Школьник. Одесская комендантша! Улыбается широко. Все такая же красивая, с пышной копной смоляных волос.

— Заждались, — жмет энергично руку. — С прибытием.

Подталкивает легонько в сторону болезненного вида женщины в пенсне, прислонившейся к забору:

— Знакомьтесь.

— Спиридонова, — тянет ладонь женщина. — Слышала про вас… Как ноги? — смотрит на запыленные ее «браслеты» на лодыжках.

— Ничего… — она перекладывает поудобней цепь. — Терпимо.

— Сегодня же настоим, чтобы сняли. — По лицу женщины пробегает болезненная гримаса. — Мерзавцы, не могли обойтись без кандалов в дороге!

В Мальцевке, как называли каторжную тюрьму вблизи Благодатских рудников, она оказалась в окружении прославленных женщин-террористок своего времени. За каждой — яркая биография, героический поступок, судебный процесс с участием известных адвокатов, многочисленные отклики в печати. Имена их были на слуху, их знал любой мыслящий гражданин России. Деревенской учительницы Анастасии Биценко, застрелившей генерал-адъютанта Сахарова за жестокую расправу с участниками аграрных волнений в Саратовской губернии. Хозяйки минского особняка, дочери боевого генерала Александры Измайлович, стрелявшей в минского полицмейстера. Швеи Ревекки Фиалки, прославившейся организацией подпольных мастерских, готовившей бомбы для боевых эсеровских дружин. Участницы покушения на черниговского губернатора Марии Школьник, начинавшей революционную деятельность в «Бунде». Дворянки, зубного врача по профессии, Лидии Павловны Езерской, тяжело ранившей выстрелами из «браунинга» могилевского губернатора Клингенберга. Пишбарышни городского дворянского собрания Марии Спиридоновой, приведшей в исполнение приговор тамбовского комитета партии социалистов-революционеров, смертельно ранившей губернского советника Луженовского.

Самой знаменитой была, безусловно, Спиридонова. В Киеве, дожидаясь в одиночной камере решения об отправке на каторгу, она прочла в либеральной газете «Русь» написанное за решеткой следственного изолятора письмо Спиридоновой в редакцию, вызвавшее волну протестов среди широких слоев общества, горячую газетную полемику, запросы депутатов-социалистов в Государственной Думе. Вчитывалась в полные горечи строки письма-исповеди, откладывала газету, ходила потрясенная по камере. «Гады! — сжимала в ярости кулаки. — Как можно так обращаться с человеком?»

Спиридонова подробно описывала подробности покушения на Луженовского. Как, узнав о том, что на станции Борисоглебск совершавший инспекционную поездку чиновный сатрап пересядет в экстренный поезд, купила билет второго класса, прошла одетая гимназисткой на перрон, убедилась по наплыву казаков, что не ошиблась. Дождалась прибытия поезда, поднялась по ступеньке в свой вагон, заметила, как по платформе проходит торопясь в сопровождении охраны знакомая фигура, начала стрелять с площадки из «браунинга».

«Так как я была очень спокойна, — пробегала она газетные строки, — то я не боялась не попасть, хотя пришлось метиться через плечо казака; стреляла до тех пор, пока было возможно. После первого выстрела Луженовский присел на корточки, схватился за живот и начал метаться по направлению от меня по платформе. Я в это время сбежала с площадки вагона на платформу и быстро, раз за разом, меняя ежесекундно цель, выпустила еще три пули. Обалделая охрана в это время опомнилась; вся платформа наполнилась казаками, раздались крики: «бей», «руби», «стреляй». Обнажились шашки. Когда я увидела сверкающие шашки, я решила, не даваться им живой в руки. В этих целях я поднесла револьвер к виску, но на полдороге рука опустилась, и я, оглушенная ударами, лежала на платформе. «Где ваш револьвер?» — слышу голос наскоро меня обыскивавшего казачьего офицера. И стук прикладом по телу и голове отозвался сильной болью во всем теле. Пыталась сказать им: «Ставьте меня под расстрел». Удары продолжали сыпаться. Руками я закрывала лицо; прикладами руки снимались с него. Потом казачий офицер, высоко подняв меня за закрученную на руку косу, сильным взмахом бросил на платформу. Я лишилась чувств, руки разжались, и удары посыпались по лицу и голове. Потом за ногу потащили вниз по лестнице. Голова билась о ступеньки, за косу взнесена на извозчика. В каком-то доме спрашивал казачий офицер кто я и как моя фамилия. Идя на акт, решила ни одной минуты не скрывать своего имени и сущности поступка. Но тут забыла фамилию и только бредила. Били по лицу и в грудь. В полицейском управлении была раздета, обыскана, отведена в камеру холодную, с каменным полом, мокрым и грязным.

В камеру в 12 или 1 час дня пришел помощник пристава Жданов и казачий офицер Аврамов; я пробыла в их компании, с небольшими перерывами, до 11 часов вечера. Они допрашивали и были так виртуозны в своих пытках, что Иван Грозный мог бы им позавидовать. Ударом ноги Жданов перебрасывал меня в угол камеры, где ждал меня казачий офицер, наступал мне на спину и опять перебрасывал Жданову, который становился на шею. Они велели раздеть меня донага и не велели топить мерзлую и без того камеру. Раздетую, страшно ругаясь, они били нагайками (Жданов) и говорили: «Ну, барышня (ругань), скажи зажигательную речь!» Один глаз ничего не видел, и правая часть лица была страшно разбита. Они нажимали на нее и лукаво спрашивали: «Больно, дорогая? Ну, скажи, кто твои товарищи?»

Я часто бредила и, забываясь, в бреду мучительно боялась сказать что-либо. В показаниях этих не оказалось ничего важного, кроме одной чуши, которую я несла в бреду. Придя в сознание, я назвала себя, сказала, что я социалистка-революционерка и что показания дам следственным властям; то, что я тамбовка, могут засвидетельствовать товарищ прокурора Каменев и другие жандармы. Это вызвало бурю негодования: выдергивали по одному волосу из головы и спрашивали, где другие революционеры. Тушили горящую папиросу о тело и говорили: «Кричи же, сволочь!» В целях заставить кричать давили ступни «изящных» — так они называли — ног сапогами, как в тисках, и гремели: «Кричи!» (ругань). «У нас целые села коровами ревут, а эта маленькая девчонка ни разу не крикнула ни на вокзале, ни здесь. Нет, ты закричишь, мы насладимся твоими мучениями, мы на ночь отдадим тебя казакам…»

«Нет, — говорил Аврамов, — сначала мы, а потом казакам…» И грубое объятие сопровождалось приказом: «Кричи». Я ни разу за время битья на вокзале и потом в полиции не крикнула. Я все бредила.

Назад Дальше